30
“Ты — обречённый! — всегда
говорила Нуся. — Ты так и упадёшь в упряжке”.
И Пётр Акимыч знал, что —
так. И — готов был.
Давно привык он к удивительному
закону, что при великом множестве вообще людей в нашей стране — всегда и везде
не хватает людей на дела. И поэтому самого его всю жизнь рвали во все и дальние
стороны на ожиданное и неожиданное, и он привык все эти назначения с охотою
принимать.
Кажется, неизглубны были
русские недра и не хватало сведущих в горном деле, как и в других русских
промышленностях, — а война увела горняка Ободовского от его основных занятий.
Всю будущую хозяйственную мощь России выводя из недр её, Ободовский ощущал и
видел эти невидимые недра, как большинство людей ощущают и видят весёлую
переливчатую зелень земной поверхности. Но чтобы недра те когда-нибудь освоить,
подступило прежде — отстоять от неприятеля поверхность над ними. Так война всё
более обращала этого рудничного инженера — в организатора других инженерных
линий.
Впрочем, страсть и талант
устроителя едва ли не первенствовали в Ободовском и отроду. Да и усвоил он
давно, что хорошее управление шахтами удваивает выбираемый уголь, хорошее
управление железными дорогами как бы утраивает подвижной состав. И так повело
его от Всероссийского союза инженеров образовать комитет военно-технической
помощи при гучковском Центральном Военно-промышленном комитете, а по своему
вечному неотклонимому жребию — оказаться и председателем его, значит
погрузиться в чуждую ему военную технологию, ещё новые справочники и книги
долистывая по вечерам.
А тыловая работа огромной
войны ворошилась так хаотически необъятно, что не угадаешь, где тебе достанется
тянуть. Так и сегодня, в пятницу 21 октября, в одной из малых комнатёнок
Военно-промышленного комитета, в глубине здания по Невскому 59, Ободовский с
тёмного утра сидел и вёл приём — артиллерийских инженеров, и даже не просто
инженеров, но — изобретателей. Набиралось много их, охотников, ходить сюда и
просить содействия тут — кому не посчастливилось в военном министерстве. И
нельзя было пренебречь — тут мог встретиться бриллиант.
Редко в какой человеческой
среде так трудно дать истинную оценку людям, как в изобретательской, так трудно
отличить гения от безумца, безудачный талант от проходимца. Даже обладая полным
знанием по области предлагаемого изобретения (чего никак не было у Ободовского
в артиллерии), всё равно трудно не дрогнуть перед этой фанатической
настойчивостью в тумане неведомого, перед этими глазами лихорадочными: тройное
ли зрение зажгло их, далее того, что видно тебе, или просто безумие, или жажда
славы и денег (впрочем, изобретателям русским ни того, ни другого не
достаётся). Но помогает не только степень знания, а и собственный инженерный
склад: отличаешь себе подобного от не подобного себе.
Ободовский вёл приём, но не
было в нём ни придуманной осанки, ни самозначительности, и только по
расположению от настольной лампы под белым матовым абажуром и чернильницы можно
было различить, кто тут заседатель, а кто ходатай.
В Киснемском, от волнения со
сбитым галстуком, подвернувшимся воротничком, сомнений не было, его подлинность
была проверена прошлыми изобретениями. Но вот — он потерпел неудачу с
прогрессивным порохом и не желал сдаться, и заарканил, привёл с собою тихого
податливого инженера с тамбовского Порохового завода, который уже уговорён был
Киснемским продолжать эти опыты.
Возникшая проблема
прогрессивного пороха была изворотом проблемы дальнобойности. До войны не
предполагали стрелять дальше, чем вёрст на шесть: это уже превосходило глубину
решительного боя, и наблюдать дальних разрывов тоже ещё не умели. Но
позиционный период последнего года потребовал (и авиационное наблюдение
разрешило, и немцы уже осуществляли такую) дальность стрельбы до 15 вёрст, —
потребовал с той настойчивостью, как и всё другое рушила и перестраивала эта
необычайная европейская война, с той настойчивостью, когда не успеть создать
новых пушек, а надо увеличить дальнобойность существующих. Как же? Подрывать
землю под хоботом лафета, тем увеличивая угол возвышения? Так набавлялось всего
30% дальности, зато падала скорострельность и удолжалось время подготовки
орудия к стрельбе. Стало быть, увеличить начальную скорость снаряда. Но чем?
Увеличением сгорающих зарядов? Возросло бы давление, как не позволяла прочность
орудийного ствола, и энергия отката, как не позволяли лафеты. И тогда-то стали
искать прогрессивные пороха. Обычный порох сгорает вмиг, единым толчком посылая
снаряд, а пока тот продвигается по каналу ствола, позади снаряда давление
падает. Порох же прогрессивный должен гореть так, чтобы в каждую следующую
тысячную долю секунды количество газа возрастало бы прогрессивно — и тогда не
уменьшается давление на дно снаряда и не увеличивается на стенки ствола. И вот
из формул геометрии и формул горения надо было нигде не подсказанным методом
выбрать и соединить: какова же должна стать форма пороховых зёрен?
И Киснемский предложил тогда
призматические бруски с каналами квадратного сечения, жарко настаивал, что к
моменту вылета образуется десятикратное количество газа. А нет, не вышло!
Теперь уже достаточно было проведено опытов на полигоне, и не было сомнения: не
так. Зёрна распадались раньше времени и догорали дегрессивно. Киснемский же не
хотел признать поражения, уступить другим соревнователям. И вот искал поддержки
Военно-промышленного комитета перед военным министерством: его опыты,
прерванные в Петрограде, разрешить перенести на тамбовский Пороховой.
А Ободовскому надо было
соотнести степень надежды и риск неправильного использования завода. И как это
сформулировать перед министерством.
А настольная лампа всё
меньше была нужна, и поздний петербургский осенний рассвет уже проявлял за
окном голокаменный скучный двор и просачивался в комнату анемичною серостью.
За этими двумя вошёл инженер
из Комиссии по изготовлению удушающих средств, тоже просить содействия. Полтора
года назад невозможно было даже выговорить такое, дичей того вообразить себя
участником: из любви к родине изготовлять удушающие средства! На настояния
химиков великий князь тогда не давал согласия: это — не для России. Но после
газовых немецких атак на Ипре было уступлено: если противник неразборчив в
средствах, то готовить и нам. И вот больше года существовала такая Комиссия, и
двести заводов тем занимались, крупные учёные работали там — и запросто вот
так, в кабинетах и в лабораториях, беседовали о сильнейших видах отравляющих
веществ. И вот — Ободовский теперь с ними, на логическом пути так и не заметив
сотрясательного ухаба.
Шло к полудню и уже
полностью забрал комнату вялый свет безвидного моросящего дня. В двенадцать
ждал Ободовский Дмитриева, как тот телефонировал ему вчера домой, прося принять
срочно. Тем временем проник между артиллеристов и добился своего наряда и инженер-путеец
с Амура, с нуждами только что открытого железобетонного двухвёрстного моста,
самого длинного в России. А тут прошмыгнули и заняли два свободных стула —
Подольский и Ямпольский, два егозливых изобретателя, которых уже не пускали на
порог Арткома и отвергло Главное Артиллерийское Управление. Отказался было
Ободовский их принять, но им приёма и не надо, а всего три минуты, они и не
просят ничего им разрешать, а только чтобы Пётр Акимович попросил Александра
Ивановича, а уж тот не сможет остаться в стороне от грандиозного проекта,
обещающего России стремительную и полную победу.
Эта пара отлично знала, что
сейчас решается вопрос дальнобойности, и, покинув свои прежние отвергнутые
проекты, они предлагали теперь бросать снаряды вообще не порохом, а электромагнитными
силами: построить магнитно-фугальное орудие длиною в 70 аршин — и осуществится
выстрел на 300 вёрст! Немного продвинуться нашим войскам — и можно обстреливать
Берлин! И какие преимущества: выстрел без звука, без дыма, без блеска! И не
нужно толстой трубы, простота отливки! и — практически вечное орудие, никакого
износа!
Всё-таки втянули Ободовского
в обсуждение. Но хотя и геолог, он всё же достаточно тут видел. И прокатывал
требовательными бровями:
— Но позвольте, господа, а
не понадобится вам ток в миллион ампер? А чем вы будете его накоплять? А какая
у вас мощность электростанции?
Хотя почти наглядно это был
фанатический или недобросовестный вздор, но они так переваливались через стол
по обе стороны, — каково было горняку взять на себя отвержение величайшего,
может быть, оружия XX века?
— А не могли бы вы, господа,
перестроить ваш проект всего на 15 вёрст, но чтоб и ствол был в 20 раз короче?
Подольский и Ямпольский
переглянулись. Они могли и так, но чтоб сегодняшний проект тоже доложить
Гучкову.
Тут вошёл Дмитриев в
обрызганной дождём куртке, стоял и прислушивался. Его сдержанно насмешливый
крупноносый вид окончательно утвердил Ободовского, что не загубит он
величайшего изобретения, покинув его своей поддержкой.
Но ещё долго он от них
отговаривался и выручал один стул для Дмитриева.
Ещё ждали сегодня объяснения
по проекту придания пушке свойства гаубичности, по новой идее универсального
взрывателя с переменным замедлением, — а вот пришёл Дмитриев по поводу
траншейной пушки. Уже не техническая идея — готовы были опытные образцы и
испробованы в бою — но переход к серии требовал многой поддержки, о чём и
собирались они в минувший понедельник говорить у Шингарёва, да не пришлось. Уже
не об идее — о простой станочной заводской работе, — но крупно-покойное лицо
Дмитриева было устало печальным. Опустился на стул искоса, ноги вбок.
— Акимыч. Обуховцы
отказались от сверхурочных. На воскресенье мне некоторые обещали выйти — теперь
не выйдут.
Вот и всё немудрое. После
того возбуждённого и технологического, что было наговорено тут сегодня, — вот и
всё простое короткое. Замышляйте, чертите, фантазируйте — всё это пыль
блестящая, пока не сгустится в металл через цех, станок и рабочие руки.
Дмитриев — отдыхал на стуле?
Он и правда, кажется, не много присаживался с тех пор, как в конце лета
воротился с испытаний своей траншейной пушки на Северном фронте. И правда, не
лишнее было ему посидеть.
И это мрачное его
спокойствие передалось и Ободовскому. Его многоизломанные нервные губы с лёгкой
наштриховкой усов сложились печально:
— А что случилось?
— Ничего не случилось.
Просто докатились до них агитаторы: почему во вторник и среду пол-Петрограда
бастовало, а обуховцы нет? Как смели не поддержать?
Несчастливая траншейная
пушка! Ещё в японскую войну поняли, что такая нужна. В 910-м утверждали
путиловский образец скорострельной штурмовой. Утверждали, утвердили, а
выпускать не начали. Так от японской до германской войны 10 лет продумали — и
начали войну без траншейной артиллерии. А как оборвался маневренный период и
сели в окопы, так понеслись вопли: нужна! скорей! и полегче! Таскали горную
трёхдюймовую четвёркой лошадей — не то. С прошлого года проволачивается по
инстанциям проект полуторадюймовой траншейной — но у скольких же петербургских
генералов и сановников надо ему согласоваться, — а на них снаряды не падают,
пулемёты им не досаждают. Год пошёл на проект и опытные образцы, теперь серию
запускать — так рабочие...
— А без сверхурочных?
— Вечер и ночь станки стоят,
литейка не льёт. Да я даже слышал хуже: со дня на день всеобщую
готовят.
— Всеобщую? — взлетели брови
Ободовского, ненадолго угомонялись они. — Это почему?
— Нипочему. Готовят и всё.
— Годовщина какая-нибудь?
У социал-демократов страсть
годовщин и табельных дней не жиже, чем у царской фамилии. Есть в году дежурные
революционные даты, в которые непременно надо бастовать: 9 января; и ленский
расстрел 4 апреля; и конечно 1 мая; а там и 4 ноября — день ареста их думской
фракции; а там в феврале — день суда над ними; а там... Трепали календарь, не
щадя русского производства. И все всплывавшие вдруг даты были обязательны к
стачке, и только изменники рабочего класса могли уклоняться от них.
— Или в Туркестане чёрная
оспа?
Занялась в Баку чума, умерло
десятеро среди рабочих — весь Петроград немедленно должен был бастовать, бред
какой-то.
Не шевелился Дмитриев, не
помогал угадать.
— На Металлическом недавно:
уволили какого-то худосочного агитатора — так весь завод два дня бастовал. Им
объяснили, растолковали: четыре миноносца стоят в ремонте, вы останавливаете!
За каждый день забастовки вы не выпускаете по 15 тысяч снарядов. За каждый
такой невыстрел может быть ляжет два наших пехотинца. Тридцать тысяч
братьев-солдат? Наплевать, отдайте нашего агитатора!
Ободовский барабанил
нервными пальцами.
— В Англии, во Франции
сейчас, во время войны, представить такую забастовку? Немыслимо. Если возникли
ясные требования, так их рассмотрят, согласуют. Видимо, свобода осмысляется
только с определённого уровня сознания. А ниже этого критического уровня —
бессмысленные тёмные силы, медведь катает чурбан...
В свободной Англии
военизировали промышленность, и это никого не оскорбляет. А у нас —
“предательство рабочих интересов”, “тираническое подавление личности”...
Мобилизовать армию можно, а военную промышленность нельзя? Солдат подчиняется
команде даже на смерть и не кричит, что это насилие. А рабочий военного завода
должен иметь право увольняться, прогуливать, бастовать? Как же одной рукой воевать?
По петербургским заводам судить, так мы войны ещё и не начинали. А
петербургские заводы выпускают половину всех боеприпасов.
Да что ж друг другу
доказывать ясное?
Судьба штатского, всю жизнь
ненавидевшего армейщину.
Туча государственных
чиновников, вставая утром и потом весь день по своим кормушкам, не бьётся
такими заботами. А кадеты и эсдеки требуют — свободы от феодализма! А
гучковские комитеты? Тоже не рвутся к военизации.
Гучковские комитеты возникли
новым свежим сочетанием колёс рядом с медленно-ржавой системой бюрократического
механизма и, казалось, посвежу могли повернуть и подать там, где отказывал
прежний. В гучковских комитетах Ободовский сразу угадал, ожидал те
самоотверженные общественные силы, которые отовсюду стягиваются, хоть
поодиночке, на прорванное место, чтобы затянуть его, спасти. И ошибся. Теперь,
за полтора года, на его глазах система военно-промышленных комитетов обратилась
в такую же неуклюжую, самодовлеющую систему, обременённую избыточными штатами,
— да если бы хоть самоотверженными. Каждый служащий в этих комитетах рвал
получить себе повыше оклад, каждый подрядчик — повыше комиссионные, каждый
завод — наивысшую оплату продукции, так что вся помощь гучковских комитетов
стране становилась роскошно дорогой: их трёхдюймовая пушка стоила 12 тысяч,
когда казённая — 7, за пулемёт “максим”, по казённому 1370 рублей, Терещенко
желал получить 2700, да ещё чтоб ему предоставили казённые стволы. И — вся
продукция комитетов была так, в полтора-два раза дороже казённой, и гучковские
деятели нисколько этого не стыдились, но считали себя благодетелями и
спасителями страны: за быстроту (да и не такую уж быстроту) подачи. И даже
Родзянке, поставлявшему берёзовые ложа для винтовок, военное министерство
накидывало за штуку по лишнему рублю — “чтоб его задобрить” — и Родзянко не
отказывался, брал!
Там, где Ободовский ждал
встретить сплетение самоотверженных мининских жертв, он горько обнаружил
сплетение корыстей и задних расчётов. Так не только людей дела у нас не хватало
в России, у нас не хватало и просто самоотверженных? Их не было в
государственном аппарате, но не было их и в общественности, где ж они были
тогда? Кто же тянул для родины, не думая о себе? По горькой усмешке это
доставалось бывшему революционеру и изгнаннику. И не густо видел он вокруг себя
таких же.
А ещё важней гучковские
комитеты были заняты не поставкой вооружения, но укреплением своих общественных
позиций и атакой на власть. Ещё этот задний расчёт не скрылся от Ободовского,
даже и в самом Гучкове. То и дело без надобности собирались совещания и съезды
представителей военно-промышленных комитетов, и на каждом главный вопрос был не
деловой, а политический: власть не соответствует задачам страны, правительство
вдохновляется тёмными силами, ведёт страну к гибели, кабинет должен составиться
из лиц, которым доверяет страна.
Ободовского ли убеждать, что
Россия нуждалась в широкой свободе и в притоке общественных сил к управлению!
Но и его коробило, что позиции занимаются и политическая борьба ведётся во
время войны. Нечестно! И опасно для России.
Да, власть совсем оказалась
не готова к темпам и сжатию этой войны. Но — и ни одна европейская страна не
была полностью готова, только они жили динамичней, их власти — не в
самодовольной дрёме. У нас же не хватает быстроты поворота. Быстроты поворота?
— так каждый должен приложить свою. И даже чем больше корысти встречается в
видимых помощниках — тем отчаянней должны тянуть истинные.
Дмитриев вздохнул сильной
грудью, повернул к Ободовскому косо-крупную голову:
— У меня там сейчас при
траншейной пушке старший слесарь такой, Малоземов, говорит мне тишком: “Михал
Дмитрич, добивайтесь, чтоб не было забастовки. Мы тут, все мастера доконные, не
хотим её. Мы — исстараемся, всё сделаем, только избавьте нас от хулиганов. А
сами противиться не смеем”. Так вот негодники и чернорабочие приказывают лучшим
мастеровым.
Так они ведь, русские
забастовки, так все и делаются, от первой же обуховской, знаменитой. Идут себе
рабочие на завод, ничего не предполагают. А на перекрестках стоят молодцы с
надвинутыми козырьками, иногда и чужие, приблудни какие-то, и задерживают
каждого: подожди, товарищ, будет забастовка. А не задержится — палкой его или
камнем в голову. А из цеха — выходи! А кто не выходит — болтами и гайками.
Теперь приучили и без гаек, просто пробку в дверях: внимание, товарищи, будем
бастовать.
— А прошлой зимой в
Николаеве, помнишь Воронового, мастерового? — был против забастовки и ухлопали
его из револьвера. И убийцу даже не искали: не великого князя убили, мелочь. А
вот так проигрываются целые заводы. И города.
Барабанил, барабанил
пальцами.
— Нет, этого нельзя
допускать! Мы просто становимся трусами. Если мы против насилия, навсегда раз и
всякого, и самодержавию всю жизнь не уступали, — так почему же другому! Зачем
же всё, если менять одно насилие на другое? Бояться самодержавия — уже для всех
позорно, а бояться хулиганских камней — нет? Рабочий класс? — и ему пойду
скажу...
Да если успокоил Лысьву
разбушёванную, где рабочие убили директора... От сопротивления только упорней
становился Ободовский, вот уж, в том и жизнь прошла. С лёгкостью из стула
выброситься, накинуть пальто, а шарф хоть и свеся, шапку как-нибудь — и в
трамвай, на завод!
И остановился — мыслью:
— А на Западе — разве не то
же? Только без камней и лиц не прячут, а — пикеты. Сейчас
милитаризация, ладно, а раньше устраивали такие пикеты забастовщиков: мы, мол,
забастовали, так и вы тут, рядом, смежные, тоже не дышите. Это разве — не
насилие? Ты — бастуй, пожалуйста, право твоей личности, а право моей — не
бастовать, и ты меня не трогай. Не-ет, тут не образованием пахнет, что это мы
всё на Россию?
Тревожные брови его
прокатались, прокатались. И тогда, пристыв:
— Как бы в самой идее
свободы не было порока. Чего-то мы в ней не додумали.
И — когда это отделились
инженеры от рабочих? Ещё в Пятом году поддерживали их петициями, солидарно
увольнялись. В одну шахту одной клетью спускаемся. А зазмеилась трещина и
отвела инженеров от работников к хозяевам. И уже трудно переступить, доверия
нет, мы — баре. И тот инженер, который идёт уговорить рабочих по-человечески, —
ему опять прыжок покаянный к младшему брату, на чём сломано столько дворянских
шей за прошлый век.
А без доверия — как же
работать на одном заводе?
А рабочим, правда, чем
отвечали, кроме полиции и казаков? Много ли с ними говорили как с
соотечественниками?
Переминался и Дмитриев перед
той же покаянной чертой русских образованных людей. Но не стереть же
образования с лица. Надо — делать. Вот, траншейную пушку. Чтобы к
весенней кампании она уже была в батальонах — нельзя пропускать теперь ни дня.
Но то была задача не для платных наёмников, а сочувственных сотрудников.
— Да-а-а, — всё не двигался
Дмитриев, так и сидел искоса, одним локтем уцепясь за спинку. — Если бы в
батальонах солдатам сказать, что пушка уже есть, но к ним не придёт из-за
какой-то забастовки... Да в какой это голове уложится?
Спасать! бороться!
действовать! Перепрокидывать препятствия! — это было самое понятное и привычное
для Ободовского, и он готов был бросить всё сейчас и ехать на завод. Но всё же
с годами остепенясь, лучше знал он свой несчастный порок: всегда бросаться
самому, в нетерпеньи не верить, что и другие успеют и сделают не хуже, что в
России люди — всё же есть, есть.
Из этой комнатки голой, без
единого станка и напильника, где только чертежи разворачивались да ведомости, и
откуда на Невскую сторону, в литейку и слесарку Обуховского завода не восемь
вёрст, а через гору перевалить, — как было помочь траншейной пушке?
Однако друг друга видя,
набирались они и помощи. В углублённом взгляде Дмитриева уже сказывалось
решение его, с ним и пришёл:
— Я поеду, да. И буду
говорить. Соберу два цеха, от кого всё зависит, и просто расскажу им, как есть.
Что такое траншейная пушка и почему нельзя с ней медлить. Я с администрацией
уговорился уже, что в конце смены сегодня соберу. Но вот что, Акимыч, это бы
надо — в согласии с Рабочей группой. Чтобы они помогли. Я потому и пришёл.
— Рабочая группа? —
додумывал Ободовский. — Это ты прав. Но и у них мозги закручены — ты не
представляешь. Они этими партийными лозунгами заклёпаны так, что не
прошевельнутся. Там — меньшевики царствуют, я с ними разговаривать не могу,
ругаюсь. А ведь правильно задумано — представительство рабочих в центре. Но
наверно Кузьма сейчас там, пойдём попробуем.
Подбросился из стула.
Надо было перебежать по
Невскому наискось — и ещё по Литейному.