38
Двадцать пятого октября
после полудня, ещё раз заглянувши в Главный штаб на последнее додельце, Воротынцев вышел на Невский. Его билет был на
поздний поезд, с Ольдой он уже попрощался утром, а
вечерок мог провести наконец с няней и с Верой. И оставалось пройти Невский до
Караванной, последний раз.
Как будто светлым звонким
победно-успокоенным веществом он налит был весь, не на костях держалось его
тело, а — распором этого вещества. Как будто он ни в чём, никаким родом не отполнялся эти дни, а лишь набирался, набирался этого
победного вещества и пребывал теперь в таком звенящем состоянии жизни, как
незапамятно когда, как может быть никогда, как думать было невозможно неделю
назад.
У Ольды
на стене висел ещё и гонг темноватого металла. После удара волосяной палочкой
он долго-долго сохранял внутреннее гудение, протяжный глухой радостный звук.
Вот таким же тронутым гонгом чувствовал сейчас себя и Георгий. Он сам до сих
пор не знал, что из него извлекаются звуки, он думал только, что он обладает
массой, что он металл и наблещен. А вот звук — гудел
и гудел в его груди, и оттого казался новым весь мир и особенно — женщины в
нём.
Восемь дней он пробыл в
Петрограде, кончал девятый — а не выполнил того единственного, для чего
задумана была вся поездка, — так и не встретился ни с кем серьёзно. Такой
измены долгу в своей жизни не мог бы он вспомнить.
Он упрекал себя разумом, а
телом — был благодарен. Утекали единственные месяцы или недели спасать
положение, но и он же, Воротынцев, жил жизнь единственную и тоже, может быть,
последний месяц, — и как же он мог отклонить, если судьба придвинула такое? Он
был бедняк без этого, он просто — жизни бы так и не узнал без этих восьми дней.
Он упрекал себя, но были и
оправдания. Во-первых, он телефонировал Гучкову
несколько раз и просил передать, и даже сегодня днём брал телефон, но не застал
опять: в городе, воротится вероятно вечером. Ну, значит, не судьба. А во-вторых
Ольда, отобравшая его от долга, отчасти и затмила его
уверенность. Всё сложней намного, чем он думал с налёту, и требует размышлений.
Как-то он за эти дни поостыл кого-то искать и что-то выяснять.
Из Румынии вылетев как
снаряд — в пути незаметно и мягко он потерял разрушительную скорость.
Идя по проспекту, Воротынцев
по обычной военной привычке замечал косым зрением встречных военных, чтобы не
упустить отдать честь. И теперь, перейдя Полицейский мост, он таким косым
зрением увидел мощного военного в папахе, генерал-майорские погоны, — и острый
взмах руки сам собой отдался ещё прежде, чем Воротынцев посмотрел на лицо этого
генерала и узнал в нём — Свечина!!
Ответил и тот сперва тем же
механическим взмахом, тоже не сразу разглядев и опознав.
Вообще-то Воротынцев читал в
“Русском инвалиде” и знал, что Свечин — уже генерал-майор, помнил, однако и не
помнил, не держал в памяти отдельно от прежнего Свечина, — и теперь моргнул от
неожиданности.
Повернули, сшагнули, сошлись в рукопожатии.
— Е-горий?
— Ваше превосходительство!
— Ну уж! — приобнял. — Был бы и ты, сам не захотел. Помнишь известное
определение: генерал — это достаточно поглупевший полковник?
— Хорошо, что ты не забыл.
Ещё не отказываешься?
— Хотя по себе не замечаю, —
сильными губами улыбался Свечин, — но отказываться было бы неблаговидно.
Впрочем, — коснулся золотого эфеса воротынцевской
шашки, — разве это хуже?
Сказал для вежливости, так
не думал?
Да Воротынцев не завидовал —
ни когда первый раз прочёл в списках, ни когда увидел сейчас. Двух чувств он
вообще не знал в жизни — зависти и обиды, вероятно от высокой уверенности в
себе. И никогда за два года он не раскаивался, что тогда на ставочных
генералах душу отвёл и правду насытил.
А всё-таки и в “Инвалиде”
кольнуло, и сейчас кольнуло...
— Или это не ты? Вас — двое,
что ли? Ты же в Ставке, вот письмо в кармане, звал меня заезжать.
— Так и вас — двое? Я тебе в
полк писал, а ты — в Петербурге?
Удачная встреча! Воротынцев
не знал, насколько серьёзно истолковать свечинское
письмо, полученное перед самым отъездом, и — заезжать ли в Ставку на обратном
пути.
— Уже уезжаю. Сегодня ночью.
— А я — через три часа.
Жаль, что не вместе.
В левой руке Свечина был
крокодиловый чемоданчик, настолько маленький, что ни грузом, ни багажом нельзя
было его назвать, и даже генерал мог нести его, не противореча уставу.
— А приехал когда? Вот не
встретились! — порывом пожалел, а на самом деле не мог жалеть Воротынцев: за Ольдой когда ж бы им?
В чёрных глазах Свечина просверкнуло холодное:
— Сегодня утром.
Не понял:
— Сегодня и приехал, сегодня
уезжаешь?
— Я... — с жестоким пожимом больших губ, — приезжал только порвать с женой.
В толк не взять:
— С утра — и до вечера?
— И дня много, — жестоко
небрежно говорил Свечин мимо Воротынцева.
За это время они
непроизвольно повернули — так, как шёл Свечин, перешли Мойку, постояли, перешли
Невский к Деловому клубу, постояли. И, как складывались сами шаги, пошли по
Мойке в сторону Гороховой.
Весь день провисело тяжёлое
небо, особенно тёмное сейчас, к ранним северным сумеркам. И начинался дождь,
серая поверхность Мойки помарщивалась от капель.
— Понимаешь, — хмуро
объяснил Свечин. — Несколько месяцев назад я узнал, что жена прибивается к распутинской компании. Я её — предупредил. Но я не
евангелист, предупреждаю не семьдесят семь раз, а только один. Особенно
женщину.
— Почему же к женщине строже
всего? — с беззаботностью возразил Воротынцев.
— К ним-то? — настаивал
Свечин. — Никак иначе. Иначе пропадёшь. Можешь денщика простить до десяти раз.
Можно вольноопределяющегося простить за бегство с поля, ему не закрыто
исправиться. А женщина — или понимает с первого предупреждения или безнадёжна.
Странный, безжалостный
вывод. Но как приятно неожиданно встретиться со старым другом, при
сохранившейся полной простоте отношений. Да вообще после Ольды
— что могло бы ему не понравиться? Всё отлично, всё кстати, даже дождь.
— Но что ж именно случилось?
— Ничего. Только чай
приезжал пить Старец. В моей квартире — пил чай!! — длинные губы Свечина
перевились как жгуты. Это был признак бешенства, за то звали его, ещё при яркой
черноте глаз, Сумасшедший Мулла. Однако в служебных делах никогда он это
бешенство не проявлял.
— Ну — чай, слушай! Простое
гостеприимство! — всё веселей, как будто дразня, возражал ему Воротынцев. — Да
наверно ж и другие гости были, духовные разговоры вели.
— Молиться — церковь есть, —
сурово отклонял Свечин, бесчувственно к шутке. — Нужны обязательно старцы —
езжай в Оптину. Да там, видишь, старцы не те. А если
шестеро баб надевают прозрачные платья и трутся около здоровенного мужика...
— Ну, не по шестеро!
— Да по двенадцать!
Рассказывают: в баню с ним ходят, графини-княгини, вот такие же жёны, по
очереди мочалкой его трут.
— Ну, не все. Ну, не всякий
же раз, — легко возражал Воротынцев.
Вот как. Бредём все разумно
по набережной, а в сторону на шаг оступись и — бултых.
— Да я этих графинь в общем
виде не осуждаю. Моя оговорка лишь в том, что моей жене там не место, она
должна знать своего хозяина. Даже если там только чёрные сухарики принимают в
душистые платочки да выпрашивают грязное гришкино
бельё поносить. Пили чай за моим столом, была предупреждена, — достаточно.
— Но что она сама говорит?
— Не знаю. Это не имеет
значения. — Сложил губы как для свиста. — Я, видишь ли, не застал её дома. А
ждать не стал, мне завтра в Ставке быть. Написал записку, сложил вот этот
чемоданчик, всё остальное — ей.
Поразился Воротынцев: чтобы
так — не в кавалерийской атаке, а — кончать семью?
— Сыновья — оба в кадетском.
Дальше в училище пойдут.
А дождь усилялся,
да крупноватый, мочил им папахи, шинели. Они прошлись вдоль Мойки, воротились к
Кирпичному переулку. Темнело, сырело, скоро зажгут фонари.
— Так ты куда сейчас?
— Да никуда. Пообедать.
— Так вместе? Хочешь, пойдём
к моей сестре?
— Да давай в ресторан. Вот
тут Кюба рядом.
Пошли по Кирпичному. Вот и
мимо тройных витражей ресторана, уже задёрнутых, тепло освещённых изнутри.
Завернули на Большую Морскую, к мраморному портику на штукатуренном доме. На
повороте обошёл их мягко лихач на дутых шинах и раньше остановился у Кюба. Сошёл молодой человек, принимал за собой подругу. В
песочном пальто и чёрной шляпке, не покрывавшей всех волос, она спрыгнула,
тонкая, лёгкая, пошатнулась, и спутник придержал её, как обнял. Они вошли перед
офицерами — и в дверях и в вестибюле потянулся ток духов от той девицы.
Под розовыми абажурами
друзья с удовольствием раздевались в тепле, отстегнули и шашки. А те двое — у
соседнего гардеробщика. Без пальто выявилась статуэточная отточенность
девушки в золотистом платьи до щиколоток, а без
шляпки — избыток длинных волос, назад двумя каскадами. Спутник назвал её Ликоней.
Казалось — уж Георгий был
переполнен, а нет, — появилось внимание смотреть. Вот и эту бы он раньше не
заметил. А сейчас, встретясь с ней глазами, не счёл
неприличным задержаться чуть дольше, будто надеялся успеть не полюбоваться, а
выявить ей что-то своё.
— Такие барышни разве ходили
сюда раньше? Кюба ведь был для деловых встреч?
— Вернёмся — многого не
узнаем, — мрачно отозвался Свечин.
Да первое неузнаваемое и
неприятное был спутник её — с выложенными подвитыми серыми локонами, чуть не
напомаженный, с уверенно-ленивыми манерами. Надменно окинул он высших офицеров
с их академическими аксельбантами и академическим серебряным прибором — как
гардеробщиков, не больше отпуская им интереса.
— Это во время войны, сопляк
такой. Погонять бы его по ходам сообщения, в три погибели.
— Да-а,
— бормотал Свечин. — Читают стихи сомнамбулические, слушают этих истериков
Северянина да Вертинского. Что тут пока растёт — нам неизвестно.
Первый этаж ресторана был
длинная зала в коврах, в теплоцветных шёлковых
занавесах на больших трёхарочных окнах, верхний свет
несильный, а на столах стояли заабажуренные лампы. Но
тип ресторана изменился, да: сидели дамы, переблескивая
украшениями, курили длинномундштучные папиросы. А в
дальнем углу у содвинутых столов, перегруженных блюдами, большая компания
справляла какое-то тыловое торжество. От них доносился избыток сытого шума, и
ещё на помосте, за занавеской, мастерили для них какое-то зрелище.
Воротынцев никогда не был
любителем ресторанов — по многолетней денежной стеснённости, но и
принципиально: любой ресторан снижает темп дела и раздувает долю удовольствия —
пропорция, которую Воротынцев себе в жизни никогда не разрешал, да давно и не
желал.
Но сейчас приятно было
опуститься в мягкий стул против Свечина и, уже в обхвате сложного соединения
многих съестных запахов, невообразимых для фронтовика, поджидать пока поднесут
меню, а раньше того что же? — закурить.
Случай так случай! — хорошо
открывалось поговорить с другом — нестеснённо, обобщённо. Хотя в Петрограде ото
всех разговоров Воротынцев скорей растрясся, чем собрался.
И Свечин расположился
удобно, потянуть время до поезда, и с удовольствием поджигал трубку. Ни по чему
было не угадать, что в этот самый час, или около, его жена входит в квартиру и
от мужа, который мнится ей за семьсот вёрст, читает гильотинную записку.
Поразительно, как это смог
он круто так, и как собой владеет.
Потому им было легко друг с
другом, что ничего не надо проговаривать подробно: хоть и не виделись два года
и почти не переписывались, но только назвать — и обоим ясно большей частью от
начала, большей частью до конца.
Если Шампань,
так это не родина шампанского, а участок, где всё прошлое лето обещали союзники
начать наступление в вызволенье нам, но не начали, но
дали нам сгореть в нашем прошлогоднем бесснарядном
гибельном отходе — и снарядов тоже не прислали нам. А когда у нас всё
кончилось, то они без пользы выпустили три миллиона своих в этой самой Шампани.
Да что союзники сделали за
весь Пятнадцатый год? А английская пехота — много ли дралась? С начала войны
продвинулась на несколько сот метров. Очень уж себя берегут.
Или: кавказскую армию зачем
гоним в ненужное безнадёжное наступление по турецким горам? Что может быть
бессмысленнее нашего наступления в Турции? Горы, снег, суворовские богатыри и
чудеса, взят Эрзерум! — а применить ничего нельзя, всё зря.
Но выручает союзников под
Салониками. Но выгодно для Англии в Месопотамии.
Ничего не надо объяснять,
только называй. Сентябрьский ли измолот гвардии под Свинюхами-Корытницей
(названья — как прилеплены, по достоинству операции). Или мартовское
бессмысленное наступление у Нарочь-Дрисвяты — без всяких шансов на успех, спеша
до оттепели, не считая потерь, продвинулись — и распутица, окопы залиты водой
по колено, артиллерия и обоз не передвигаются.
— А всё только — выручить
союзников под Верденом. А и верденский бой начали
немцы, союзники б не решились. — Воротынцеву уже всё
к одному цвету, отчаянному.
Но Свечин из Ставки может
быть и справедливей:
— Это — измолотные
бои. Французы под Верденом тоже, может быть, за двести тысяч потеряли.
Воротынцеву всё равно не по нраву:
— Они хоть — с шумом на весь
мир, хоть в историю войдут. А Эверт сколько потерял?
Наверно...
— Тысяч семьдесят.
— Вот! И — ни звука. Вот так
мы умираем.
Свечин-то много знает, не
всё сразу вытянешь.
Орудия нам присылают — на
тебе, убоже, что самому не тоже. От нашей хрустящей конской амуниции, от
зарядных ящиков из кондовой древесины — не отказываются. А паровозов нам нужно
300 штук — не дают. Их формула: потребности Западного фронта громадны, оторвать
от него не можем.
Да это что! — а людей!.. Уже
вскоре после самсоновской катастрофы союзники имели
наглость просить у нас четыре корпуса во Францию через Архангельск. А потом у
них были потери в ударных сенегальцах — и с марта этого года они бессовестно
требовали от нас 400 тысяч наших солдат, на свой фронт, по 40 тысяч каждый
месяц.
Воротынцев не то что высвистнул, а — выдохнул как пар паровозный: во-о-он за чем приезжали эти морды благообразные, Вивиани с Тома, отснятые для всех иллюстрированных
журналов. И получили-таки русский экспедиционный корпус! Дичей
этого корпуса выдумать нельзя: чтобы сидели русские мужики за семью морями в
чужих траншеях как колониальные сенегальцы.
— Ну, ни за что б я не дал
этого корпуса! — бурлил Воротынцев. — Значит, воевать до последней капли крови,
только русской? Ну, нет у Государя твёрдости, ну нету!
И по Свечину пошарил
взглядом, как он насчёт Государя? Не должен бы измениться.
— А куда ж денешься? — со
своим обычным спокойным пессимизмом возражал гологоловый,
гололицый Свечин, обстриженные маленькие чёрные усики под большим носом. —
Алексеев поторговался с Государем, с французами, но 6 бригад по 10 тысяч
пришлось дать. У союзников логика железная: поскольку недостаток вооружения не
позволяет русским использовать все свои силы, то не нам должны добавить оружия,
а мы должны свободный людской персонал уделить на их фронт. — Усмехнулся: — Как
модный поэт читает по эстрадам: “Лишь через наш холодный труп пройдут враги,
чтоб быть в Париже”.
А взгляд Воротынцева,
мимо свечинского плеча, пришёлся на ту пару, севшую
через три стола. И почему-то тот неназванный модный поэт совместился для него с
этим декадентом с навитыми локонами, спиной сюда. А Ликоня
сидела очень удобно для наблюдения, в три четверти.
И хотя Воротынцев уже давно
убрался от них мыслями, и разговор со Свечиным был жизненно важен, и всегда б
он был весь тут, вонзаясь, — а вот какое-то новое остаточное внимание появилось
в нём, не уходило из глаза, из мысли: о чём они там могут разговаривать? чем
живут? И что ему эта девица, которую он никогда не увидит больше? — но что-то встромчивое от неё вошло, её присутствие почему-то всё
время ощущалось. Разной женственности, оказываются, бывают женщины. Эта
изгибистая девушка виделась как концентрация всего, что так густо в эти дни
захлебнул Воротынцев. Но уже по тому, как она с извозчика соскочила в обнимку,
и у гардероба была вся повадка отданная, привязанная, досадно убеждался и самый
бескорыстный наблюдатель, что эта Ликоня со
внимательно-медленными глазами и двойным водопадом волос...
— Так и выражаются
откровенно: вы нам — солдат, тогда мы вам — оружия. Подвигами нашими умеренно
восхищаются, а платежей требуют как ростовщики: за все военные заказы
систематически платим наличным золотом в лондонский банк, а в долг — ничего. И
вот истощилась валюта — и не можем делать военных заказов, сокращаем.
Свечин морщил крупный
жёсткий нос как от дурноватого запаха.
Даже не в долг?!.. Ну, как
бы ты ни был предостережён, как бы ни ждал дурного — а всего никогда не
угадаешь. Требуя по 40 тысяч русских тел в месяц — и за каждую железку тут же
золото на кон? Нет, этого западного торга нам никогда не понять! И докуда же мы
отдаём?
Воротынцев страдательным
голосом:
— Ком-мерсанты!
Мы для них — не товарищи по несчастью, а удобная дубина? Франция — просто
купила нас.
Как же можно при нашем
богатстве да так попасть? Как же воевать так неравно?
И под такие вопросы — только
одно лицо всегда выставлялось перед ним, со своим стеснённо-равнодушным
выражением. Ведь он — всё это знает! Как же он может так уступать? Зачем полез
в такую петлю? Почему не заговорит с союзниками твёрдо: мол, иначе выйдем из
войны?
— Мы — вообще одни, никто с
нами искренне, — выливал Воротынцев свою настоявшуюся горечь. — И что
когда-нибудь хорошего делали нам англичане или французы? Почему, собственно,
они наши союзники? Как легко мы им простили крымскую войну! А японскую?
Ведь Англия была японским
союзником, подарила Японии два броненосца с британским экипажем, продала три
десятка вспомогательных пароходов, снабжала японский флот своим углем, на их
угле Того вёл все сражения. А у Франции с Англией было “сердечное согласие” — а
с нами само собой тянулся союз против Германии, — как это? Где ж наше
соображение? И сегодня же союзники наперебой отплёвываются, что им, демократам,
пришлось взять в союз такую гадкую реакционную Россию. В прошлом году Ллойд
Джордж публично злорадствовал нашим отступлениям и потерям.
— Их друзья американцы — к
нам открыто враждебны вторую войну. Зачем и почему мы с ними союзники?!
Возобновлялись их обычные
прежние друг с другом роли: роль Воротынцева — произносить
горячие разоблачения, роль Свечина — с угрюмой насмешливостью напоминать
безнадёжные факты, но побольше молчать и равномерно служить.
— Или Балканы? — не унимался
Воротынцев. — Стоило нам для болгар брать Плевну, мёрзнуть на Шипке? Вся идея возглавить славянство — ложная, вместе и с
Константинополем! Из-за славянства мы с немцами и столкнулись. Шли они на
Балканы, дальше в Месопотамию — а нам что? это — английская забота. Да и для
сербов — чего мы добились? Третий год воюем за Сербию и Черногорию — и что? Они
стёрты с лица земли. И мы — шатаемся. Миллионы — в земле, два миллиона в плену,
если не больше, да крепости сокрушены, области отданы, — всё для союзников!
Почему Англия могла перебросить войска на материк через год — а мы должны были
в две недели выложиться? А после Самсонова — можно было не переть на Германию,
вопреки собственной доктрине, не перемолачивать кадровую армию? И румын в
союзники нам навязали французы!
Свечин и спорил и не спорил,
усмехался попышливо, дымом:
— И нас же упрекают, что
наши военные усилия в Румынии недостаточны. И румынские неудачи приписывают
русскому предательству.
— Да ну? Вот это так!.. И
всё — из-за проклятого константинопольского миража! — сек Воротынцев. — Как
будто нам дуракам наши дорогие союзники уступят проливы
когда-нибудь, чем мы думаем? И что за тупая жадность — почти всеобщее
ослепление этим Константинополем, будь он неладен! И Достоевский туда же. И от
самых крайних правых и до кадетов, даже до Шингарёва, — жизни им нет без
Константинополя!
— А наш Головин? —
посмеивался Свечин. — Помнишь: Россия — заколоченный дом, куда можно проникнуть
только через дымовую трубу.
— Спутали все двери и окна!
Свои же окна хламом завалены. Мне здесь пришлось побывать в кадетских кругах —
так против Англии слова не пикни, все сразу на дыбы. У Головина-то мы ещё
восемь лет назад говорили: развивать военное производство, чтоб ни от кого не
зависеть. Так тогда и нафталинные старцы и умная Дума пожалели именно золота. А
теперь — отвезли его всё.
В меню стояли цены
непостигаемо высокие. Но и — выбор. Не слишком по карману... А что ж тут пить?
Генеральские звёзды надо ж обмыть? Не может быть, чтобы водки не устроили,
небось как-нибудь тайно...
Как церковная вера неуклонно
раскладывается на народ, а для чистой публики всегда допускаются полегчания, так и здесь не могло не быть изъятий.
Свечин когда и согласен, так
посмеивается, Свечин свои заборцы знает. Он — критик
особенный, к нему привыкнуть. Вот, он знал о союзниках горше Воротынцева, но через каменные заборцы
не прыгал. Знай ругай, а служи в своём загоне.
— Кстати, знаешь: Алексеев
предлагал вообще с Турцией помириться и фронт ликвидировать.
— Да что ты! И он бывает
такой умница? И что ж?
— А ничего ж. Чем у нас
может кончиться?... А по-твоему что ж, надо было союзничать
с немцами?
— Один отставной корпусной
генерал, как только войну объявили, сказал: ну всё, погибли две империи,
российская и германская. Я тогда ещё этого не оценил. Не говорю союзничать — но можно было удержаться в хорошем
нейтралитете. И они нам его не раз предлагали, хоть в Девятьсот Седьмом.
— Но нам нужно было одним
рывком избавиться от немецкого засилия.
— Но для этого не непременно
воевать! У нас это проговорить невозможно — сблизиться с центральными
державами. Кадеты мешали вооружаться — но при этом с Германией не мирись!
Конечно, уже имея договор, получается, что надо было спасать Францию. Но раньше
того: мы не нуждались ни в этом договоре, ни в этом союзе, ни в территориях.
Наша потребность — только внутреннее развитие. Это понимал и делал Столыпин.
Но свечинскую
глыбу так просто не сдвинешь. Скучно посапывал:
— Да и Германия во время
японской интриговала. Она в таком союзе с нами была, чтоб задушить торговым
договором, брали зерно задаром. А старое вспоминать — так кто на Берлинском
конгрессе запретил нам проливы? Почему Скобелев говорил: “дорога в
Константинополь ведёт через Берлин”? Всегда смотрели немцы на Россию как на
навоз для удобрения.
Это правда, что ни вспомнишь
— то унижение. Ну, и русская политика.
— В общем — были пути
уклониться от этой войны. И надо было.
— Нет. Раз Германия твёрдо
решила с нами воевать — без унижения мы уклониться не могли. Они бы вынуждали нас,
следовал бы позор за позором. Чтобы против Германии мочь ровно стоять — нам
неизбежен был союз с Францией. Вот Александр III и принял. А иначе б мы
остались один на один.
— Ну и что? Что ж, у нас
спина хрупче, чем у Германии? Ну, не-ет! Ещё одна
Отечественная война? Так вот тогда б наш народ и стал — заедино и до
последнего, не как сейчас. А стань в положение Германии, разве она не одна? Кто
у них по сути союзник? Да никто. А стоят — против всего мира, я-те дам! Они стоят одни — так мы, гигантская страна, не
простояли бы? Ну что нам этот коммерческий конфликт между Англией и Германией?
— он нас не касается, зачем мы туда встряли? Если Россия куда лезет — то только
по несознанию своей силы. Если б мы понимали себя —
никогда бы мы не тесались в игру этих мальчишек. Что нам в каждой драке
непременно надо? Дураки политику обдумывают. Вообще
никто не обдумывает. Мы — тем сильней, чем твёрже в своих пределах. Да, ты
прав, нам послан был урок турецкой войны: мы воевали, умирали, а другие, в
нейтральности, пальцем не пошевеля, направили как
хотели. И нам бы всего только — не мешаться в эту войну, деритесь, а мы ни при
чём, да два года мирно постоять, — так не было бы силы, сравнимой с нашей.
— Ну, Егорий, что о том
говорить, чего не жарить, не варить. Правильно, неправильно, но историю не
переделаешь, что уж ты так горячишься.
— А то, что и сегодня из
этого вытекает, как нам быть дальше! — не гнулся Воротынцев.
— Как же? — уже заранее
высмеивал Свечин.
— А-а... — менять весь наш
взгляд на веденье этой войны. Перестать пробивать
стену лбом, не считаясь с жертвами.
— Вот тебя не поставили
вместо Алексеева! И как бы ты это делал?
— Я бы? — Готов, но замялся.
— Ну, по крайней мере Шестнадцатый год продремал бы, никуда бы не
лез.
Тут усилился шум на банкете
в конце залы, что-то объявили — и те не пойманные мародёры или провизоры,
нажившиеся на опиуме и кокаине, стали аплодировать холёными руками. Кто-то
раскланялся — свадьба не свадьба, юбилей? выгодная сделка? — отдёрнулась
занавеска, а за нею — подвешено
какое-то колесо. И двое служителей стали быстро поджигать его в разных местах.
И отскочили тут же.
Колесо само завертелось,
густо рассыпая искры бенгальского, всё сплошней занимаясь огнём по диску, в три
цвета: серебристый из центра, голубой по большему кругу и красный по ободу, как
бы национальный флаг, только во вращении. Закружившийся, заверченный флаг.
Ах, как забавно! Ах, как
весело придумано! — смеялись, хвалили, аплодировали мародёры.
Но пиротехники не
рассчитали: поредел серебристый цвет, поредел голубой, и исчерпались оба, а
объемлющий красный — нисколько. Так и вертелся налитым ободом.
Красным.
Алым.
Багряным.
Огненным.
Докручивался, рассыпая
искры.
Не так, а где-то что-то
подобное...?
Да! Мельница горела в Уздау...