59
От Смысловских
к себе домой им было недалеко: Царицынским переулком на Пречистенку,
Всеволожским мимо своего Штаба Округа на Остоженку — и уже недалеко до дома.
Один бы Георгий и за пять минут отшагал, но вдвоём и в их новой
непростоте, когда Алина нарочно замедляла шаг (а
Георгий умерял свой шаг к её, как она любила), — это было не быстро и не гладко.
Молчанье — тоже бы
нагнетало, значит, надо говорить. А говорить — не знаешь что.
Ну, о вечере, конечно. Как
что было. Отдельными фразами. С перерывами. Удивительная семья. Какой
разносторонний Алексей Константинович. Алина слушала. Молчала. Шла.
Вышли в Царицынский
— что-то светлое прямо впереди увидел Воротынцев. Поднял голову: небо было в
тёмных тучах, а узнавалось это потому, что образовался в них прорыв, глубокая
скважина — с краями черно-махровыми, а стенками высветленными, — и виднелась
через скважину ещё не сама луна, но забледнённый
свет, как бы загадочный фонарь или глубокое окошко в тёмном замке. Остановился,
рукой задержав Алину:
— Посмотри, как!
Всегда бы Алина стала
восхищаться, даже и с умилением в голосе — “ой, ой!”, и стояла бы долго. А тут
посмотрела холодно, ничего не сказала и сделала движение идти.
Пошли. Худо дело.
Ладно, вот уже Пречистенка.
К ночной чайной стягивались извозчики, выстраивались вдоль Остоженки. Подсыпали
коням в торбы, а сами, кнут в сапог, шли погреться чайком да перемолвиться.
В покое воскресного вечера
раздался грохот — сперва дальний, вот нарастающий,
тревожный. Это был военный грузовик и, конечно, пустой, с двумя солдатами в
кузове. Он появился с площади, на повороте завернул с визгом, перед Штабом
Округа раздирающе затрубил непоспешным пешеходам и извозчику и с тем же
грохотом погнал в сторону Интендантства.
Эту теперешнюю московскую и петроградскую манеру гонять порожние грузовики (груженые
шли медленно), лихо гонять, как если б успех войны зависел от их пустого
подскакивания, уже несколько раз замечал Воротынцев там и тут. Гоняли тыловые
солдаты просто по радости — во какие мы, во какая у
нас теперь силища, р-расступись! Но начальство
почему-то не сдерживало их. А у столичных жителей вызывала эта манера тревогу и
раздражение, как будто опасное что-то готовилось.
Алина и головы не повернула,
не заметила грузовика. Но головы — не опущенной, а с твёрдой посадкой на нерасслабленной шее.
Вошли во Всеволожский, и как
не заметить опять, что впереди стало совсем светло: весь небесный замок как сдунуло, ничего не осталось — и сама открытая
луна, уже менее, чем полная, уже стала с правого боку ущербляться, — привольно
плыла в лёгких светлых облачках.
Эту самую луну молодым
месяцем ему показала Ольда...
— Ну
посмотри! — не удержался он, хотя похоже было, как будто он заговаривает
погодой.
Но она еле глянула, в этот
раз и не остановясь.
Да к концу же Всеволожского
наползла когтистая чёрная лапа — и захватила луну.
— И дуэт
у них какой милый. Подумай, даже трио.
— А — как я сегодня играла?
Ну да, промахнулся, с этого
и надо было начать. Отвык, забыл Георгий, что всегда надо замечать, что она
играла и как.
Да ещё б ему не нравилась её
игра! От первого знакомства что и полюбил он в ней
первое! Всегда — безусловно нравилась. А вот сегодня —
что-то, что-то царапнуло. Ну, можно сказать “замечательно”, можно сказать “как
никогда”, но давит притворство в мелком, неужели не честней говорить всё, как
думаешь. Вот поддержать этот стиль отношений, эту чистую полную откровенность,
так внезапно возникшую в пустынном пансионе? Ощущение — как разогнуться. Что-то
царапнуло — о том теперь как можно дружественней, девочка моя, ведь обоим будет
душевно проще.
— В игре братьев, знаешь,
что особенно приятно? Их манера держаться. Они ведь очень недурно играют. Но
вместе с тем отдают себе отчёт, что и не гении. И держатся с этакой
полушутливой домашностью. Как бы сами над собой посмеиваются и просят извинить
их за несовершенство.
Проходили
под фонарём и видно было, что Алина прихмурилась.
Не продолжать? Но к чему
тогда начато? Только как можно мягче:
— А ты... У тебя вот этой
шутливости нет. Ты садишься уже всем видом как мастер, целиком отданный игре, и предполагая, что все погружаются в слушанье.
— Да! — вскинула голову
Алина. — Потому что я очень серьёзно отношусь к музыке. Потому
что это жизнь моя!
Сейчас, от дальнего фонаря,
было хуже видно, но голос Алины стал глухо отрывист.
Ещё мягче:
— Всё верно, Линочка. Но требование вкуса заставляет и в серьёзные
минуты выказывать свою непритязательность.
Алина сбилась с ноги,
заволновалась:
— Это новость! Ты находишь,
что у меня не такой вкус? До сих пор наши вкусы, кажется, во всём совпадали, на
этом мы и жили согласно. — Голос Алины металлизировался. — А теперь у меня уже
не такой вкус? Это — после Петербурга?
— Да ни при
чём тут Петербург, это бывало и раньше. Ты за собой, Линочка,
не всегда замечаешь, а у тебя бывают иногда такие суждения... уверенные... При
гостях иногда так неснисходительно что-нибудь...
Ах, сорвался! Языком не
закончишь, никак не вытянешь... И зачем затеял, всякие мелочи вспоминать?
Оставалось додержаться несколько часов, до телеграммы Свечина.
— Нет, это после Петербурга!
— как бы ласково уговаривала Алина, положив ему руку на шинельный отворот. —
Сознайся, это теперь ты видишь, раньше такого не было.
Они совсем сбились с ходьбы,
он подвигал её за руку вперёд.
— Да ни при
чём тут Петербург... Ну, сейчас — после Петербурга... А вообще после...
Алина и сама пошла быстро, не
влекомая. Заговорила с лёгкой отрывистостью, как бы
сеча наискось:
— Слушай, неужели это такая
замечательная женщина, чудо-женщина, что в несколько дней переменила тебе все
взгляды? Открыла тебе новый вкус?
Георгий не принял ответно
тона раздражения, но и смолчать не сумел, как же молчать, если в лоб
спрашивают:
— Ну, вообще... от всех
людей, с которыми мы в жизни встречаемся... Не именно от неё... Но в чём-то и
от неё... — (А внутри ток заливал его при всяком воспоминании об Ольде, даже не упоминании).
— У неё — одни достоинства?
Она — высокообразована, гениальна? Кроме истории она
легко разбирается и во всём остальном? Но на рояле она всё-таки не играет!
Они уже переходили Остоженку
у своего дома. Небо — тёмное. Темнела церковка, задвинутая меж домов. Но
газовый фонарь бросал достаточно света и на середину улицы. И видно было, как
Алину передёрнуло страданием от подбородка до виска. Боже, что он опять
наделал, дурак, олух!
Перед ними перед самыми, обрезая, прокатил с запрокинутой лошадиной
головой, с колокольцем, лихач на дутиках,
везя важную барыню в огромной шляпе.
— А я — ничтожество, да? — с
допытом, срываясь на крик, спрашивала Алина посреди
улицы, как будто хотела и требовала подтверждения.
Он уводил её, уводил на
тротуар и молчал, теперь уж молчал, а получилось опять хуже. Но не
подслуживаться: нет, ты сверкающе талантлива.
Они уже и были у своего
парадного. Поднимались по лестнице. Молча. В свой дом, но сами не свои. На
второй этаж. Молча. На третий.
Ах, совсем не нужный, глупый
разговор.
— Ты прости меня, Линочка. Я этого не хотел. Я, конечно, и близко того не
думаю, ты же знаешь. Я только... О-о, телеграмма... Мне. Из Ставки. Неотложный
вызов. Непромедлительно прибыть... Вот так так... Придётся ехать. Вот
неожиданно. Ты прости меня, Алочка...
Телеграмму она как и не поняла, как не видела.
Помогал ей снять пальто —
вырвалась из него, как если б оно горело.
Через маленькую их столовую
кинулась в свою комнату. Но тут же вернулась, зажгла в столовой большой свет, в
прихожей подошла к мужу, едва отстегнувшему шашку, ещё с нею в руках. И
напряжённо:
— Дай я на тебя посмотрю!
Дай я на тебя посмотрю!
Необычайное
неизрасходованное пламя рвалось из её глаз. Где была та завороженная
покорность, будто не в полном сознании? Где была та ипостась
горько-достигнутого духовного свечения?
Зачем — “дай посмотрю”? Он
не успевал понять. Она хочет особенное что-то выкинуть, непонятно что.
Смотрела она — смотрел и он.
И кроме явленного раскола, пожесточавшего выражения —
он видел и горький перекат на её тонкой беззащитной шее. Она была совсем не
похожа на саму себя — но он-то знал её саму! и жалость острая этого
беспомощного переката уколола его. И хотя уже просил прощения
— за что он её обидел, ни с того, ни с сего? — снова протянул руки, взял за
локти — повторить уговорчивей, распространённей...
А её лицо — удлинилось,
как-то угордилось. И она усмехнулась с презрением:
— Сравнивай, сравнивай! Если
она действительно большая личность — не будет она подругой серого офицера,
неудачника!
Взяла свои локти назад,
повернулась на каблуке, ушла к себе. И слышно заперла дверь.
Задумался, как был, ещё в
шинели. Это сказано правдоподобно, да.
Снял, повесил. Задумался:
подругой? А что из его взглядов когда-нибудь разделяла или не разделяла вообще
Алина?..
Ну, что? Стучать вослед,
лебезить? Просил прощения, хватит.
Потушил свет в столовой. Все
света. Ладно, выспаться хоть последнюю ночь, не прислушиваться ко всхлипам, шёпотам, не уговаривать.
В кабинете на диване
растянулся. Выкурил папиросу,
Утро вечера мудреней.
И так глубоко спалось, без
видений. Так беспробудно, даже при перевёртах.
Проснулся — не рано. Не
подскочил сразу, ещё долежал в полной тишине.
Даже удивляясь тишине.
Но уж сегодня — ни за что не
оставаться. Какой бы поворот ни придумала. Хоть бы на пороге схватила и
кричала. А может, пока она спит, — тихо, не завтракав,
выскользнуть, да на первый поезд?
Встал на цыпочках. И — в
чувяки, сапогами лишнего не скрипеть.
Но из столовой в спальню
Алины дверь была нараспашку. А в столовой — всё, как вечером, ничего не
сервировалось.
На середине стола к
наклонной фотографической рамке, где Алина снята в широкой шляпе, был прислонён
белый лист.
И почерком фигурным, с
прихотливыми выбросами, как кометными хвостами, а теперь урезчённым:
“Я презираю себя, что
унижалась, терпела и хотела твоей ласки в этом убогом пансионе. Это подобно —
кровосмешению!..”
Выходы вверх и вниз — как
твёрдые стебли, а на них посажены буквы. Но стебли совсем не тверды, Георгий-то
знает, хотят казаться, хотят быть твёрдыми ещё пять минут, а сами еле держат
лепестки слов:
“Четыре дня назад, уезжая из
нашей квартирки на озеро, я воображала себя единственной и несравненной. И вот
— возвратилась худшей из двух?.. И ты
смеешь нас сравнивать?! И будешь теперь на каждом шагу?”
И как же тихо ушла. Первая.
Перехитрила.
Пошло между ними на
хитрость.
Да не вечером ли она уехала,
когда он только заснул? Не всё:
“Еду в Петербург посмотреть
на твою красавицу-интриганку, ещё стоит ли из-за неё кончать с собой? Не
догоняй меня и дома не жди — хочу, вернувшись, тебя не
видеть!”
Ого! А как же она найдёт?..
А хотя, а хотя... закружился по комнате, не в себе вокруг стола, всей спиной
поводя: история... высокообразованная... о, сколько ж он лишнего проговорился...
Ещё и найдёт?..
На телеграф? Телеграмму Ольде? Предупредить?
О чём? Что — нарушил,
назвал? в первый же день предал имя? и теперь — жди обвала на голову?
Да не найдёт! Да не сразу!
Остынет, не пойдёт.
Вереньке? Чтобы перехватила
безумную, если сможет?
Но она к Вере и не явится. И
что поделает Вера с такой?
Забегал по квартире. Жгло.
У неё в спальне — ящики
выдвинуты, переворочены, два платья свалены на нестеленную
кровать.
И скомканная крупная бумажка
на полу.
Тем же почерком, размашисто
набирающим ярость:
“Ты думал, нашёл покорную дурочку, да? Но у меня есть
выход! Ты увидишь меня ещё в таком бле...”
Зачёркнуто. Брошено.
А вот и вторая, скомканная,
откинутая к окну:
“А из-за кого у меня
сорвалась музыкальная карьера?”
О-о-о... Водя Алину вокруг
пруда и шейку ей закутывая от ветра, рано же он
рассудил, что всё обойдётся...
Гнать опять в Петербург,
самому? А Ставка? а полк? Уже сроки перепущены, засюсюкался!
Но: вчера она вряд ли успела
уехать, уже не оставалось поездов. А сейчас ещё рано.
Вот что! Вот что: Сусанна
Иосифовна сама назвала ему свой телефон, зачем-то.
И, шинель на сорочку, едва
ключ не забыв и дверь не захлопнув, он кинулся к лестничному телефону вниз.
Она. Как женские голоса нежнеют по телефону.
— Сусанна Иосифовна! Не
удивитесь, пожалуйста, и снисходительно простите мою бесцеремонность. Может
случиться так, что Алина Владимировна появится у вас в эти часы... — Догадался:
— Или, может быть, уже у вас?..
Там заминка.
Очевидно — там, да.
— ...Тогда я вас очень,
очень прошу, хотя безо всякого права... Вы имеете на неё доброе влияние. Если
она намеревается ехать в Петербург — помешайте ей, отговорите... Из этого не
вышло бы беды... И для неё самой...
На той стороне пауза. Потом
— сдержанно, но дружелюбно:
— Хорошо, Георгий Михалыч. Я попытаюсь.
Ну, умница! Ну, прелестная
женщина! Хорошо и надо чтоб она — с Алиной рядом.
Хватит, обабился!
На фронт!
****
НЕ ВСЯКУ ПРАВДУ ЖЕНЕ
СКАЗЫВАЙ
****
ДОКУМЕНТЫ
- 4
Кн.
Г. Е. ЛЬВОВ – М. В. РОДЗЯНКЕ
29 октября
1916
Председатели
губернских земских управ, собравшиеся в Москве 25 октября для обсуждения
продовольственного дела... Правительственная политика дала
свои роковые плоды... Все распоряжения высшей власти как бы направлены
ещё больше запутать тяжёлое положение страны...
Созрело сознание, что стоящее у власти правительство не в силах закончить войну
с соблюдением истинных интересов России. Мучительные страшные подозрения о
предательстве и изменах перешли ныне в ясное сознание, что вражеская рука тайно
влияет на направление наших государственных дел... С негодованием отвергая
всякую мысль о бесславном мире... Председатели губернских земских управ пришли
к единодушному убеждению, что стоящее у власти правительство, открыто
подозреваемое в зависимости от тёмных и враждебных России влияний, не может
управлять страной и ведёт её по пути гибели и
позора...