Глава 62 разбита
на 2 части для удобства считывания из-за большого размера.
В оригинальном
издании разбиение главы 62 на части отсутствует.
62,
часть 1
(Прогрессивный блок)
Изо всех воевавших стран только Россия разрешила себе не думать о продовольствовании заблаговременно и даже с начала войны.
Средний годовой российский урожай был — 4 миллиарда пудов зерна, а в 1913 — 5
миллиардов, и в самом 1914 на 200 миллионов больше
среднего, и в 1915 — нормальный, и даже в 16-м — лишь на 200 миллионов ниже.
Годовой российский вывоз — 600-700 миллионов пудов, был высшим хлебным
экспортом в мире. С начала войны вывоз прекратился, полумиллиардному
избытку предстояло накопляться ежегодно, так тем более не угрожали хлебные
заботы. Из того избытка в 1914 военное ведомство не заказало себе даже и
половины. Страна была переполненной чашей. И по многим другим продуктам,
например по сахару, потребление никак не достигало
производительности. Даже и к 1916 не убавилось в России ни крупного рогатого
скота, ни овец, ни свиней, а жеребят по военно-конской переписи обнаружилось на
87% больше, чем в 1912 до всех мобилизаций. Посевная площадь, считая
неиспользуемую, превосходила потребности страны в полтора раза.
В Германии с октября 1914 ввели обязательный процентный размол и примесь
картофеля к хлебу, с февраля 1915 — карточную систему, 225 граммов муки, летом
15-го весь урожай, отделённый от почвы, тут же и отбирался государством; во
всех европейских странах хлеб выпекался с примесями, союзников снабжала зерном
Америка, — лишь Россия одна не знала и не предполагала хлебного горя, — ни
тёмные правители её, ни просвещённые думские экономисты. Запасы страны даже
считать было лень.
Первое странное и удивительное было то, что с начала 1915 вдруг не стало
овса. Скакали или топтались сотни кавалерийских полков, вся артиллерия
перетягивалась на лошадях, все обозы и транспорты были лошажьи,
— а овса почему-то внезапно не стало. В том году для армии ещё хватило его, но
уже Петроград и Москва ни по какой цене его не получали.
И как до сих пор все были к тому беспечны, так теперь спохватились все,
кто дело с тем имел или не имел, — кто по службе, кто по выгоде, кто по
гражданскому сознанию. Уже ни один питательный продукт не оставили теперь без
рьяного внимания общества и без ретивых правительственных мер. Тем более, что именно в том году осталась русская армия без снарядов,
и общественные наблюдатели склонны стали предположить, что это правительство
доведёт её и до голода. Действительно, экспорта не стало, продуктов увеличилось
— а цены на них почему-то стали расти.
И появилось новое в России выражение: продовольственные заготовки. И так это возникло поспешно и грозно, что не осталось времени разобраться, а как дело идёт само по себе? или составить общий план, или подумать, кому б это лучше всего делать? Десятилетиями закупал же кто-то деревенские продукты — посредники, скупщики, торговцы, земства, кооперативы — всех теперь отстраняя, грянули поверх них уполномоченные. Министерству земледелия, всегда прежде занятому лишь землеиспользованием и землеулучшением, теперь поручили, не изменяя чинов и штатов, заготовлять продовольствие, и оно поспешно посылало на закупки несведущих людей, а военные власти и даже отдельные воинские части спешили слать своих заготовщиков и комиссионеров. При соревнующемся усердии властей и общества, создавались и начинали действовать многие бессистемные комитеты и надстройки особо-уполномоченных.
Так это возникло грозно, что уже 17 февраля 1915 был издан закон, разрешающий запреты местного вывоза и даже реквизиции. Полновластные губернаторы не прошли мимо тех разрешений, опоясали свои губернии заставами и запретами, и так другие местности оказались без притока хлеба и иных продуктов. И если проворные шуйские кооперативы извернулись купить себе хлеб заранее и свезли его в Кинешму на перемол, то теперь запрещён был вывоз из Кинешмы, и своего собственного хлеба Шуя получить не могла. Запретными законами в несколько месяцев были разорваны многолетние естественные связи между производителями и потребителями, разрушена работа и сеть сотни тысяч крупных и мелких хлеботорговцев, приобретавших опытность и умение с молодых лет и часто стоявших на своём деле наследственно. Уполномоченные получили право выслеживать хлеботорговцев, угрожать реквизицией, снижать цену — и попросту отобрать торговлю. Добросовестная торговля была контужена, с рынка ушла, и взамен выступила спекуляция, бравшаяся нарушать запреты и везти через заставы, хотя бы по взяткам.
И цены на продукты — росли. К началу 1916 они повсеместно удвоились.
Тогда и правительство бросилось бороться с дороговизною и тем более общество (городское, как известно), наиболее страдавшее от неё. Общество собирало съезды по борьбе с дороговизной, правительство — комитеты по борьбе с нею. Отдельно боролись с дороговизною губернаторы и градоначальники, как умели в областях своего властвования. Многодеятельный министр внутренних дел Хвостов-племянник изобрёл такую меру, слишком популярную в последующие годы, как “разгрузка железнодорожных узлов” через облавы на спекулянтов.
Так это высоко выросло перед Россией, что власть не взялась оседлать проблему сама, обходя недоверчивое общество, но — дальновиднейших и образованнейших его представителей, тех же думцев, летом 1915 пригласила в Особое Совещание по продовольствию, во главе которого стал министр земледелия. Новое учреждение натурально пополнилось своею собственной Комиссией по дороговизне и своими губернскими и уездными комитетами, и своими собственными, уже главно-уполномоченными по отдельным продуктам: по сахару, по маслу, по коже... И во всех крупных городах — Киеве, Харькове, Самаре, Саратове, Нижнем, продовольственное дело состояло в руках прогрессистов.
Но ещё могли быть разные направления внимания и усилий Особого Совещания
по продовольствию. Можно было обратить их на то, что в иных губерниях —
Саратовской, Воронежской, пустовали многие земли Крестьянского поземельного
банка, — и передать их бездомным, бездельным беженцам, обращая тех ко временной оседлости. Можно было
обратить усилия на земли, возвращённые от неприятеля, но не восстанавливаемые
после военных разорений по отсутствию средств у министерства земледелия; или на
земли, отобранные у немцев внутрироссийских и сразу выпавшие
из всякой производительности, — те земли передавать опять-таки Крестьянскому
банку, или местным земствам, или пострадавшим воинам, и так возвращать их в
дело.
Но нет, эти линии медленного труда не оказались привлекательны для Особого Совещания, где ни единое решение не было принято министром без одобрения общественных представителей. Представители вольнолюбивого русского общества, воспитанные в понятиях прежде всего борьбы классовой и экономической, получили внушительную возможность защитить интересы патриотического городского населения от тёмных корыстных сил аграриев — термин, хотя и пришедший с Запада, но хорошо усвоенный русскою интеллигенцией: аграрии — это те, кто владеет землёй, то есть прежде всего и главным образом помещики, к ним же приходится отнести, больше некуда, и крестьян (четыре пятых возделываемой земли). Обуздать же аграриев и спасти Россию можно было единственно только твёрдыми ценами. Чтобы не дать помещикам выиграть от хлебных цен — готовы были задушить крестьян.
Кто первый предложил твёрдые цены — оспаривали ту честь правительство и
общественность. Да впрочем, носился же пред всеми и образец Германии, где
твёрдые цены начали устанавливать на год раньше нас. Казалось бы, что в стране
с изобилием продуктов твёрдые цены не нужны: производители сами снизят их,
наперебой предлагая свой товар. Но Особое Совещание по продовольствию, и
активная общественность, и ленивые правительственные уполномоченные громко
стали требовать твёрдых цен — и в 1915 их вынужден был ввести, хотя сопротивляясь,
тогдашний министр земледелия Кривошеин, — сперва на
овёс, затем и на другие хлеба. Однако установлены были твёрдые цены лишь для
казённых сделок, на закупки для армии, установлены несколько выше существующих
рыночных, “с походом”, и установлены как раз вовремя, к концу урожая, когда
хлеб уже везли, по привычке, сложившейся веками. Частная торговля могла
приобретать хлеб ниже твёрдых цен, и уполномоченные не сбивали, они тоже
пользовались ценами ниже твёрдых. Благополучно снабжена была и армия, успела и
вольная торговля заготовить все запасы, подвезти к своим мельницам, смолоть и
обеспечить все местности северной России и центры её. Зимою с 1915 на 1916 год
обошлась Россия без голода.
Но в 1916 всё в России продолжало дорожать (к августу от января рубль упал вдвое), общественность встрепенулась и решила: твёрдые цены на хлеб должны остаться во что бы то ни стало умеренными, нельзя допустить обогащения аграриев и обеднения городов! Так ещё с весны 1916 возгорелся в Думе, в печати, повсюду, многогласный спор о твёрдых ценах на хлеб: какими они должны быть в наступающем году, как помешать им вырасти. На это могли ответить только широчайшие совещания. Земские статистики опрашивали производителей, исследовали составление хлебной себестоимости, в уездах и в губерниях собирались съезды землевладельцев и земледельцев и подсчитывали ту же себестоимость. Собирались совещания городских деятелей, чиновников и обывателей, и тоже подсчитывали стоимость хлебного производства — и у них получалось гораздо ниже, чем в деревне, что и разносили газеты, все либеральные и все биржевые: голос независимой печати восстал против неслыханных аграрных аппетитов! Жадность аграриев! эгоизм земельных собственников! — обвиняла левая (она вся была левая) общественность. — Им только бы урвать и нажиться на народном горе, они не способны и не хотят подчинить владельческий интерес — государственному.
Главные ораторы и мыслители Прогрессивного блока в Особом Совещании по продовольствию были Воронков и Громан. Воронков, в соответствии с классовым пониманием, выдвинул такое рассуждение, что крестьянам выгоднее продавать дешевле и только помещики хотят продавать дороже; и если повысить твёрдые цены, то как же обойдутся крестьяне бесхлебных губерний, которые хлеб покупают? Именно забота о крестьянах и диктовала ему требовать для всей России наинижайших хлебных цен, на уровне Полтавской губернии. А единомышленник его Громан, либеральный учёный экономист, впрочем, сильно попортивший земское дело в Пензенской губернии, давал другое теоретическое обоснование тому же выводу: поскольку деньги подешевели, то высокою ценой на хлеб крестьянина не соблазнишь: продав 2-3 пуда, он уже удовлетворит свои нужды (так как не стало на Руси кабака, продажею зерна не добыть водки) — и больше на рынок не повезёт, а то, смотри, и сеять перестанет. А вот если установить низкие цены, то это создаст нужду на селе, и тогда город получит достаточно хлеба. (У Громана большое будущее: он ещё будет и “продовольственный диктатор” при Зиновьеве и первую пятилетку будет большевикам сочинять, но не так удачно для себя, посадят).
К тому же присоединялись и торгово-промышленные деятели (которые тоже
хлеб ели, а не растили), и весь согласный общественный хор.
В этом хоре тонули и глохли слабые оправдательные голоса помещиков и крестьян, одиозные для общественного слуха и сиротливые в Думе: что твёрдые цены есть мера принудительного отчуждения хлеба, а став однажды на путь принуждения, с этого пути потом не сойдёшь; что при падении рубля вдвое, зерновые подорожали лишь на четверть-на треть, то есть по сути хлеб не подорожал, а подешевел (но мы-то, горожане, из кармана платим больше!); что низкие твёрдые цены скажутся на крестьянах никак не меньше, чем на помещиках, они несправедливы и для тех и для других; что если дуб обеспечает жолуди — не следует требовать с него и корни; что погоня за дешевизною, низкий уровень твёрдых цен, даже ниже себестоимости (равнение всероссийских цен по полтавским), приведёт к разрушению сельскохозяйственного производства или к тому, что хлеб с рынка уйдёт. (Это — угроза, что он уйдёт? вы — не дадите? так и говорите! а крестьяне — охотно отдадут свой хлеб, он просто хлынет на рынок!)
Уровень твёрдых цен должен быть таков, чтобы хлеб охотно везли, ибо измыслить средства, чтобы его искусственно, а тем более насильственно извлечь из 18 миллионов хозяйств, где он находится, задача слишком трудная, быть может и непосильная.
И разные уже совсем мелкие, специальные доводы, призванные прикрыть
затаённую собственническую корысть: что должны быть рассчитаны цены с условием
вздорожания гужа; что нельзя с городским неразумием лепить неосмысленные цены,
кладя их и на семенной материал, какой получается лишь полпуда из пуда; что
местный неурожай, как в Курской губернии, сразу удваивает себестоимость — и как
же её оправдать ценою? Дескать, не только
запретительные меры должны быть против деревни, но и какие-то укрепляющие,
чтобы могла устоять производительность; ведь из сельской России взяли в армию
11 миллионов работников, вернули ей только 600 тысяч военнопленными, а требуют
того же урожая и по неизменным ценам. Говорили защитники деревни, то есть
правые:
Силу России создаёт крестьянство не в нужде, а богатое и хозяйственное. Как боятся переплатить крестьянину! Как боятся влить в тот бассейн, откуда вычерпают всегда!
Конечно, в образованной России уже полвека было так, что нельзя защищать
деревню иначе, как защищая только и исключительно крестьян. Так и сейчас
звучали в Думе и в Особых Совещаниях речи депутатов-помещиков. А кроме
произносимых речей ещё было, конечно, сопротивление скрытое, действие тайных
встреч, кабинетных разговоров. Весь 1916 год звенел разговорами о твёрдых ценах
на хлеб, а цены эти никак не могли уложиться. Склонный к ним, поддержанный
Блоком, министр земледелия Наумов был в июне снят, а заступивший не сразу граф Бобринский был противник их и вовсе не торопился.
Спор шёл не только о принципе твёрдых цен, не только об уровне их, но и о
том, как широко их распространить. Ведь они родились в 1915
лишь для армейских закупок, долгое время не касались остальных сделок, и
сохранялся старый непоощрительный порядок, что те,
кому удавалось скрыть свой хлеб от уполномоченных, от нарядов, от губернских
застав и не продать по твёрдым ценам, — те, перетаясь,
могли потом вполне законно продавать свой хлеб по возвышенным вольным ценам.
Несносные аграрии расширяли ещё дальше: почему только о хлебе идёт спор?
твёрдые цены — почему только на один хлеб? Вон, в Германии твёрдые хлебные цены
низки, так там — и низкие твёрдые цены на все изделия промышленности, и
деревня, дёшево отдавая, дёшево и получает. В Америке хлеб ещё дороже нашего, а
промышленные товары, напротив, дешевле. А у нас керосин, железо,
сельскохозяйственные орудия за время войны вздорожали в 10 и в 15 раз. Оттого
наша деревня и чувствует себя так, словно город рвёт у неё пропитание изо рта. Осмеливались указывать аграрии, что их предпринимательская прибыль
никогда не превышает 3%, тогда как за военные годы вакханалически
увеличились доходы промышленников (например, Коновалова, виднейшего деятеля
Прогрессивного блока) — на 200-300% в год от основного капитала, а то и на 500,
и 1000%. Казалось бы: откуда же эти барыши, если повысить цены и на материал и
на труд? Только от ограбления потребителей, другого источника не
придумать. Нефтяные промышленники, ожидая повышения цен на нефть, у нас имеют
возможность остановить нефть — не стесняясь остановкою мельниц. А склады
банков, ломбардов и акционерных компаний у нас имеют возможность, не как в
Германии, скрыть запасы любого товара до выгодного повышения цен. Устанавливать
твёрдые цены — так надо же и для промышленности! Ограничивать прибыль — так
надо же и для банков!
О нет! Именно в эту сторону, на промышленность, на банки, на акционерные
общества, не взглядывали, тупили глаза первейшие ораторы Прогрессивного блока.
Промышленников хлестали социал-демократы, попрекали правые, но либеральный
центр, но его лучшие экономисты — никогда.
Так распухал вопрос, захватывая уже не хлеб один, а всю жизнь тыла. Трудно и страшно было русскому сознанию представить Россию зашнурованной как Германия — однако само дело начинало поворачивать к этому, уже страдая как будто не от зашнуровки, а от недотянутости. Вкрадывалось небывалое для России понятие: диктатура. Опережая нас, её вводили парламентские Англия и Франция, у нас же и правые возражали, что
тщетны попытки регламентировать такую страну, как Россия,
а Прогрессивный
блок воспротивлялся внеправовому насилию над
свободным обществом. И когда в июле 1916 начальник штаба
Верховного генерал Алексеев представил Государю учредить “гражданскую
диктатуру”, которой подчинялись бы все министерства и вся оборона, для чего
милитаризовать оборонные заводы, тем самым устранив забастовки на них,
одновременно обеспечив рабочие семьи дешёвым питанием, солдатским пайком,
освободив их от добывания пищи, — свободолюбивые русские фабриканты,
поддержанные кадетской и социалистической общественностью, возмущённо отвергли
вмешательство военного произвола в заводские дела. Впрочем, и Государь,
не способный принять волевого цельного решения, поколебался и образовал
несколько бездельных промежуточных комитетов.
За этими всеми спорами, за течением месяцев 1916 года твёрдые цены на
хлеб, именно на хлеб, сами собою врезались в русскую тыловую жизнь. И военные
власти, и государство, и общество сошлись на их неизбежности. От месяца к месяцу расширялся их охват: закупать по ним уже могли и
уполномоченные оборонных заводов, и уполномоченные столиц и главных городов, и
вот уже невыносимой становилась двойственная система хлебных цен, и съезды
уполномоченных и земские, и думские деятели требовали полного запрещения
нелепой вольной торговли, да и правые депутаты уже не видели иного выхода, ибо
свободная торговля всё равно была сотрясена и убита.
А вводились твёрдые цены в 1916 так. Вся Россия, грамотная и неграмотная, ведала, что будут твёрдые цены, но спор идёт об их высоте. Уровень цен следовало объявить в начале лета, на юге закупка начинается с конца июня и постепенно передвигается на север. Но целое лето прошло в спорах. Наконец, в сентябре цены объявили (по настоянию потребительных членов Особого Совещания весьма умеренные), но и тут никто не поверил им, ибо тут же против них с двух сторон началась кампания: с городской — что полтора рубля за пуд ржи это непомерно много, с помещичьей — что это несправедливо мало. Мелькнуло в газетах, что три министра считают цены преуменьшенными. И так у сельской России не было уверенности, что вот и окончен спор, что не дождаться цены повыше. Ещё хлеб помещиков шёл, ибо им нельзя остановить оборота, крестьянский же хлеб как заколодило. До твёрдых цен шла торговля ещё по вольным, и мельники на местных базарах ещё могли делать запасы и кормить население. А как только были назначены твёрдые цены, так крестьяне с ругательствами повернули с базаров свои возы домой.
Был упущен тот многолетний психологический момент, когда хлеб вывозится
на рынок. А упустив, уже ничего нельзя было исправить — теперь не вызвать было
хлеб, даже увеличивая твёрдые цены: не слишком нуждаясь в бумажных деньгах,
производители ждали бы, что повысят ещё.
Армейские уполномоченные заготовляли хлеб
реквизициями, но большая торговля не повезла хлеба ни по летним, ни по осенним
рекам. В 1916 упущена была вся навигация — главный
питающий канал русской хлебной торговли. Нижегородский караван, традиционно
забиравший 10 миллионов пудов нового урожая с нижней Волги, сходил в низовье
зря и воротился на зимовку порожним. Первоклассные
мельницы среднего и верхнего Поволжья, моловшие для всего Севера по сто тысяч
пудов в сутки, осенью 16-го года остановились и распустили рабочих. И на
станциях железных дорог немало товарных вагонов простояли пустыми,
тщетно ожидая зерна. Новгородская, Псковская, Архангельская губернии всё
непоправимее теряли возможность купить хлеб. А тут началась осенняя распутица,
размыло русские грунтовые дороги, — и хотя был ещё месяц навигации в запасе, но
до пристани и до станции уже и при всей охоте было не довезти зерна.
Урожай 1916 был собран — солдатками, стариками и подростками — полноценный. Но оказался не там, где был он нужен: по всей российской глуши он остался томиться в амбарах и в зародах, недоступный для мельниц, пекарен и городских булочных. Был хлеб в России — и как бы не оказалось его. Не было в России голода — и вот он нависал к весне 1917. Уже с осени ощущали хлебные перебои даже южные Харьков или Ростов-на-Дону. Москва же и Петроград не сделали запасов, а питались ежедневным правительственным подвозом.
Прогрессивная общественность могла бы торжествовать: ей удалось навредить
ненавистному помещику, добиться низких твёрдых цен. Но вопреки предсказаниям
кадетских экономистов, к изумлению Громана, тяжёлое
положение создалось не в деревне, гоня зерно на рынок, а — в городах,
отягощённых ещё и беженцами с запада.
”Аграриям” — нажиться не дали. Но дали — городским спекулянтам.
Перед громким самоуверенным голосом образованного общества лишь редкое
стойкое правительство смеет упереться, подумать, решить самостоятельно. А
русское правительство под укорами и настояниями общественности то уступало, то
колебалось, то забирало уступки назад. Его воля была размыта, текла такой же
жижей, как русские осенние грунтовые дороги.
Как во многих крупных общественных процессах, разновременные и
разнонаправленные усилия отдельных групп постепенно складывались в единое
движение истории. Концы какой-то непонятной верёвки, не
различаемой на близком отстоянии, попали — один в
руки общественности, один — в руки правительства, и те и другие то уверенно, то
с колебаниями выбирали, тянули её к себе, сколько могли. И не
осмотрелись, что верёвка та закладывается сама в петлю, а та петля оказывается
не где-нибудь, а на питающем горле России.
После роспуска Думы в сентябре 1915 кадетское разочарование было очень глубоко. Говорилось, конечно, что теперь события пойдут мимо монарха, что он сам себя поставил в положение расплаты и только придётся отложить её до поражения Германии. Даже сдержанный Маклаков прозрачно выразил это в “Русских Ведомостях”:
Если по горной узкой дороге вас и вашу родную мать везёт шофёр, который не умеет править, или устал, ослеп, не понимает, что делает, но ухватился за руль и не хочет его передать, — разве решитесь вы силою выхватить руль? Нет! Вы даже будете помогать ему советом и отложите счеты с шофёром до того вожделенного времени, когда на равнине...
Оттого что правая часть Блока не видела беды в происшедшем:
Мы отнеслись трагически к смене Верховного — а Государь видел дальше, перемена оказалась к лучшему. Мы настаивали сменить министров — остался самый нежелательный из них, Горемыкин, и война пошла лучше. Прекратился поток беженцев, не будет взята Москва! — это бесконечно важней, чем кто там будет министром и когда созовут Думу. Итак, если будем махать руками против правительства — уроним свой авторитет, —
тем горше
чувствовали себя кадеты: не зря ли в этот Блок вступили? Длинный фланг левых
партий всё время перетягивал левое кадетское крыло, ведь партия уважалась
интеллигенцией тем больше, чем она левей, и в их благородном веере кадеты были
сборищем министериабельных оппортунистов. И в самой
кадетской партии было своё левое крыло, его лидеры Некрасов, Маргулис,
Мандельштам обвиняли Милюкова, что он завёл партию в болото, требовали равнения
налево, допустить нелегальные приёмы в тактике, соединяться с социалистами и уж
конечно выйти из Блока.
Крушение надежд признавал и центр Блока.
Ефремов: Общество удручено, что Блок себя никак не проявляет. Закрыли сессию Думы — Блок промолчал, не приняли депутацию — Блок промолчал.
Князь Г. Львов: Блок хотел принести жертву, разделить тяжёлую ответственность, тупые же люди объяснили стремлением к какому-то захвату власти. Блок ни в чём не ошибся. А вот Россия висит в воздухе.
С 1915 на 1916 нужна была Милюкову богатая способность аргументировать,
большая устойчивость в ногах над тем обрывом неопределённости, где замялся
Блок. Рядовому взгляду так не проникнуть, но выдающийся лидер предвидел и
открывал ближайшим: Блок — своего часа дождётся. Едва
кончится война — Франция и Англия уже ни копейки не дадут правительству,
безответственному перед Думой. Чем ближе будет победа — тем сговорчивее станет
наше тупое правительство к Государственной Думе: в ссоре с ней ему нельзя
явиться на мирный конгресс. Тупей его самого тот тупик, в который оно себя
загнало, начав войну с Германией. Только не дать ему помириться с Вильгельмом, а
гнать его на войну до победного конца! — и победа отдаст русское правительство
в руки либералов. Отсюда стратегия: ждать и терпеть.
С другой стороны, конечно, нарастает революция, и в этом-то и сложность, и тут должно проявиться всё умение кадетской партии: сдерживать своё справедливое негодование, помнить: расплата с правительством после войны. Переносить от правительства унижения, притеснения, презрение — но не дать произойти общественному взрыву во время войны, чтобы не победил Вильгельм и не отдал бы нас в полную власть Николая. Когда же русское общество всё равно неминуемо взорвётся — это будет уже на другой день после войны, и трусливое правительство капитулирует так мгновенно, что русские либеральные образованные круги успеют бескровно перехватить власть, особенно с поддержкой Англии и Франции.
Так что мы всё равно скоро будем у власти.
Все месяцы они собирались по частным петербургским квартирам, и у
Милюкова хватало методичности, не дремля, записывать для истории томительные
колебательные прения. (Потом он покинул их в России, не взял
в эмиграцию, где вероятно уничтожил бы. Читать те
записи теперь свежее, чем хитро отглаженные мемуары или вышедшие в печать
речи).
Астров: Слои внизу испытывают к нам ненависть и раздражение. Гнев населения обрушивается не на правительство, а на общественные организации.
Маклаков: Левые ведут отвратительную атаку против цензовых. Боюсь коренного разногласия с левыми.
Милюков: Надо подготовлять материал для самооправдания от левых.
Маклаков: Но с момента, когда мы начнём конфликт с короной, — я не боюсь левых. На чём можем возбудить общественность? На эффектном лозунге. Поднять забастовки? Этого пути мы боимся. Я надеюсь на 11 марта. (День убийства Павла I).
Князь Г. Львов: Если упираться в конфликт с короной — может быть провал. Ведь мы соединяем людей деньгами и шкурными интересами.
Челноков: Боюсь, что “подъём” будет неврастенический. Сколько раз повторять резолюции?
Как-то забрёл и
Гучков: Я готов бы ждать конца войны, если б он был обеспечен благоприятный. Но нас ведут к полному поражению и краху. Ваше и наше молчание будет истолковано как примирение с властью. Надо — разорвать мирные отношения с ней.
Меллер: Мы страшны теперь тем, что молчим. Наша позиция очень сильная.
Вл. Гурко: Если будем молчать — сам Гришка станет премьером. Действует только страх. Напугать их до белой горячки. Обращение к улице? Может быть, в крайнем случае.
Стемпковский: Снабжение армии теперь наладилось. Так будем валить на правительство — дороговизну, железнодорожную разруху.
Ефремов: Надо прессу подговаривать.
Шидловский: Включить в будущую думскую резолюцию фразы и мысли патриотические, которые страховали бы Думу. Не поднимать рогатых вопросов, чтобы сохранить Блок.
Милюков представил проект резолюции ещё не собранной Думы. Было в ней, кажется, именно то, без чего невозможна победа над Германией: прежде всего — амнистия революционерам; потом — права евреям, умиротворение народностей; наконец, правительство из лиц, сильных доверием страны. И опять упёрлись в это заклятое:
— Как выяснить власти этих лиц? Где признаки того, что лицо “обладает доверием страны”? Завтра скажет Государь “согласен” — а где они?
— Указывать имена неделикатно.
Дмитрюков: Никакое “доверие” не значится ни в каком государственном праве.
(А между тем, почему бы ему не быть?)
Ефремов: Опасно придавать чрезмерное значение смене лиц. Необходимо менять систему. Формула “министерства доверия” — ошибка, министерство должно быть ответственным, министры — не выгоняться сверху, а — уходить, когда им будет отказано в доверии Думы.
Милюков: Это — смена самого государственного строя. Так не делают во время войны. Не перепрягают лошадей при переезде через реку.
Но одну несомненную ближайшую главную задачу Блока приняли все:
— Сделать козлом отпущения Горемыкина. Всё валить на него.
— То мы говорили: Думу нельзя собрать с Горемыкиным, а теперь соглашаемся?
— Серьёзный разговор с Горемыкиным наступит только после войны. Набраться терпения и ждать.
— Нет, нельзя допустить, чтоб Горемыкин заключал мир.
— Если состоится полная победа над Германией — тогда уже не воскресим злобу против Горемыкина.
— Бить в набат: совет министров — единственная в стране непатриотическая группа!
Шульгин: Всю пьесу так и располагать: пока не разгонят — побольше сказать!
Но — ни к чему не годная неповоротливая власть опять сманеврировала
быстрее Блока. В середине января, за три недели до Думы, был снят, уведен от
удара закланный древний Горемыкин. И — кто же вместо?
Николай II как будто нарочно сочинял фарс. При высшем напряжении всемирной войны и
клокотании русского общества — кого же из одарённого своего народа, кого же из
170-миллионной России, по какому клоунскому признаку избрал он
премьер-министром? Старательного службиста из департамента
общих дел, прирождённого заведующего церемониальной частью, гофмейстера
Высочайшего Двора, ещё и с немецкой фамилией, — Штюрмера. (Вполне он был
честный, да даже и деловой, только со слишком средними способностями, — а
главное, уши императора не различали издевательского звучания). Две горемыкинских далеко разведенных бороды сменились на одну
гладкую длинную швабру, будто приклеенную, как у рождественского деда. И если
прежний гадкий Горемыкин всё хотел править сам, без Думы, то новый
всероссийский церемониймейстер не только не возражал против длительных её
сессий, но он с Прогрессивным блоком ладить хотел, он пригласил Думу — на раут!
Ошеломлённое бюро совещалось тайно:
Шидловский: Отчего бы на раут не пойти?
Милюков: Ни в коем случае, продешевим.
Ефремов: Выжидательной позиции занять нельзя: правительство почувствует себя уверенней. Сразу же сказать: правительству не верим!
Маклаков: Как же это: в первый день — и уже правительству не верим? Это будет предвзято.
А тут ещё воинственные земгоровцы привезли в Петроград свою записку думцам: не то что победы не будет, но ни дня дальше нельзя воевать при этом правительстве!
Н. Кишкин: Пути сообщения, продовольствие, беженцев — всё отнять у правительства, всё передать общественным организациям! А иначе — полный разрыв с ним!
Н. Щепкин: Сохранять ли видимость Государственной Думы — просто для свободной кафедры? Или, при бесславном существовании, она уже потеряла своё значение, и полезнее для страны даже полный роспуск Думы?
Астров: В Записке мы хотели изложить наши впечатления. Исправлять — не надо: объективное изложение — не наше дело. Ждём от Блока уверенного грозного тона. Сердцевина общественных организаций утомляется.
Дума собралась 9 февраля 1916. Первоначально хотели оттянуть ещё на две
недели и собрать её в прощёный день — последний день масляны,
дорогой всякому русскому человеку, когда православные земно друг другу
кланяются и просят прощения. Но кадеты были уже слишком не православные, и
прощёный день мало обещал умягчить их. Однако чувствовал трон какую-то
неловкость или ошибку свою, и, самый представительный толстяк России, Родзянко
имел успех: уговорил Государя на необычный шаг — посетить Думу при её открытии,
вообще первый раз в жизни посетить её. В Екатерининском зале собравшиеся
депутаты крамольной Думы долго кричали Государю “ура”. Прошёл торжественный
молебен — и члены Думы, кроме самых левых, пели “Спаси, Господи, люди Твоя”. Государь был очень бледен вначале, войдя в эту
клетку тигров, но постепенно успокаивался.
Если бы этот человек не был вечно скован заклятою непростотой от неуверенности в себе — ещё и в этот день ему
доступно было изменить историю России: вдруг бы глянув открыто, улыбнувшись
широко, руки депутатам пожимая по-мужски, да даже взойдя быстро на думскую
трибуну под свой же холодный длинный портрет и оттуда с широкой душой
открывшись российским подданным, что — трудно ему, трудно и тоскливо, но заодно с представительством (уж там
народным или псевдонародным) надеется он дружно одолеть Вильгельма, а мира
сепаратного не будет никогда! и такой мысли в нём истинно нет, и такого
движенья никогда не делал, ибо для того надо быть предателем России, а он, царь
её, первый должник её, уж там худо ли, хорошо, но по способностям своим радеет
ей служить. И это чтобы не только словами, но самим голосом звучало
твёрдо и громко! Да ещё сменить бы свой выбор министра-председателя, да вместо
церемониймейстера и поставить какого способного человека, — ведь хуже вряд ли
бы получилось.
Но ещё со смертью Александра III умерла энергия династии
и её способность говорить открытым полным голосом.
Увы, и в этот день выраженья лица, слова, жесты и действия монарха были
самые скованные, самые уклончивые. Сказал незначащие слова кольцу окружавших
его депутатов, впервые за 10 думских лет заглянул сбоку в зал заседаний,
спросил — на каких скамьях какая партия сидит,
расписался в золотой книге, приветливо поговорил с более понятными ему чинами
канцелярии — и уехал. (Брат Михаил хоть остался поскучать на думском
заседании).
И на трибуну Думы взошёл вялый старый гофмейстер с долго-щёточной
бородой, и слабым голосом читал по тетрадке декларацию правительства. Отвечал
Милюков: С некоторого момента незнание специальности стало как бы патентом на министерское назначение. Это — министерство недоверия к русскому народу. Схожу с кафедры без ответа и без надежды получить его от нынешнего правительства.
Но прекрасно владел он этой мерой: как будто и
рвать — а не напрочь. Край пропасти всегда ощущал он осторожным копытом.
Это главное усилие — удерживание, и выпало на Милюкова почти во весь
1916: удерживать Прогрессивный блок; и удерживать бешенеющий
Зем Гор Союз; и особенно удерживать левых в своей
партии. В конце февраля на съезде кадетов левые уничтожающе крушили Милюкова —
резче всех кадеты Киева и Одессы, и московский присяжный поверенный
Мандельштам: Милюков уверен, что спасает партию от гибели, а между тем губит её. Пока не поздно, нам надо перейти на другой берег пропасти, блокироваться не направо, а налево. В политических расчётах нужно исходить из того, что после войны должна быть расплата, строгий народный суд. Будем откровенны: в нашей среде есть много таких, кто в революции видит одну только пугачёвщину. Но если мы не хотим бессмысленного бунта, мы и должны стремиться играть в народном движении руководящую роль.
Отчасти склонялся к ним и
Шингарёв: Вся наша задача — не дать взрыву народного отчаяния похоронить победу над Германией. Но мы должны страшиться и того, чтобы после войны, когда начнётся строгий суд над преступным правительством...
(правительство — уже на скамье, это дело решённое)
...нам не был бы послан упрёк, что мы оказывали ему поддержку. Нужно раз навсегда установить: Штюрмер для нас во сто крат хуже Горемыкина!
(Вот тебе так! Недавно — хуже Горемыкина придумать было нельзя, только бы Горемыкина сшибить, всех собак на него вешая, теперь — ещё во сто раз хуже!)
...В лице Горемыкина мы имели по крайней мере прямолинейную честную власть.
(Этого никогда не
молвили раньше).
...Там была безумная ставка реакции — погибнуть или победить. Штюрмер — это воплощённая провокация, лисья тактика. Его задача — обмануть и выиграть время. Не будем же помогать Штюрмеру исправлять страшные ошибки власти: пусть она тонет! такой власти мы не можем бросить и обрывка верёвки! Никаких переговоров с ними!
Но — прочно, уверенно упирался
Милюков: Само существование Блока загнало власть в угол. Широкой оглаской в печати, энергичной критикой в Думе мы эту власть заставим подчиниться контролю общественных организаций!
А если ещё вспомнить стратегический расчёт кадетов: чем ближе к мирному
конгрессу, тем вернее отдаётся им в руки царское правительство... Блок своего
часа дождётся...
И — выстоял. И большинство собрал. И надолго, почти на весь 1916,
Прогрессивный блок как будто засел в окопы, лишь ожидая грозного конфликта, а
пока занимаясь рядовыми думскими делами. Не разгонял их и Штюрмер, воплощённая
провокация, — и Дума спокойно проработала два месяца до Пасхи, а летом — ещё
месяц. Даже сонностью повеяло от её заседаний. В этом году на фронте не было
великого отступления, а были успехи против Турции, дела казались намного лучше,
и правительство не падало, а как будто даже укреплялось.
Но через хладнокровный Прогрессивный блок всё более перехлёстывали сатанеющие
Союзы. Едва кончился съезд гучковских
военно-промышленных комитетов,
...нынешний преступный режим, готовящий полный разгром страны... Государственной Думе решительно стать на путь борьбы за власть, —
и вот уже съезжались в Москву делегаты Земского и Городского союзов. Этих съездов бурно требовала провинция, а особенно — Киев, Одесса и Кавказ. Осмотрительный Челноков, как мог, оттягивал городской съезд, но вот пришлось открывать его:
Ничего не подготовив к войне, правительство на каждом шагу проявляет свою вредную деятельность. Когда мы увидели, что правительство ведёт страну к гибели и готовит армии разгром, мы принуждены были взять дела в свои руки. Мы не хотели заниматься политикой, но нас заставили. Как и в сентябре, мы требуем: прощения политических преступлений! уравнения наций! ответственного ...
Но неукротимый
Астров: Правительство — в руках шутов, проходимцев и предателей!.. Опомнитесь! Уйдите! Скоро мы разобьём вашего союзника Германию!
Примчавшийся их
уговаривать
Милюков: Резолюции съезда, как искра, могут вызвать большой пожар. Не нужно идти на полный разрыв с правительством...
Но круче всех восходила звезда князя Георгия Евгеньевича Львова. Он по
кадетскому списку проходил в две первые Думы, ездил и в Выборг, но Воззвания не
подписал, утёк. (Милюков: “Мы
почувствовали его не нашим”). А уж в 1915-1916 и каждый образованный
русский, не стоящий прямо у власти, прекрасно видел, как именно можно и нужно
Россию спасти. Заразило, захватило и возносило князя Львова, председателя
Земского союза. И возглавлял он пышный объединённый банкет в ресторане “Прага”,
где сошлись после съездов наиважнейшие их участники.