66
Могилёв напоминал огромную
офицерскую гостиницу: всё время прибывали, убывали. Полковники и генералы,
приехавшие с фронта, могли рассчитывать быть
приглашёнными и к высочайшему завтраку или обеду — но для этого надо было заявиться, а потом ждать. Такой цели, однако, и такого
желания у Воротынцева не было.
Издали видел он, как
Государь перед своим домом делал смотр терской конвойной сотне, воротившейся с
фронта, довольно и этого погляденья.
В офицерской столовой при
Ставке многие не успевали узнать друг друга, приезжали накоротко по служебным
предписаниям, уезжали, состав обновлялся от завтрака к обеду и к ужину, и за столиками
сочетались всё понову. А между тем наблюдатель,
сторонний духу этих людей, даже не догадался бы, что они вовсе не сознакомлены хорошо, что они не служат вместе годами. И
всегда свойственная кадровым офицерам (а прапорщики не попадали сюда) взаимообязанность, так выраженная в общности формы,
поведения, отдачи чести, сильно углубилась войной, уже о третьем годе,
смягчились прежние мелочные разногласия между гвардией и армией, родами войск,
училищами, полками; напротив: между любыми двумя офицерами-фронтовиками,
оказавшимися рядом, проявлялись дружелюбие, сочувствие, даже забота, как между
старыми однополчанами, — особая дружественность, когда нет обязательных
служебных отношений. Одно общее все отведали, одно общее всех ждало, сегодня
полковник, а завтра покойник. И если кто-то мог другому
посоветовать, объяснить, помочь, облегчить, — каждый спешил это сделать по
некоему высше-семейственному чувству. Их,
таких, за годы войны поредело втрое и вчетверо, а долг и задача разлагались по
плечам, по погонным прямоугольникам оставшихся.
Так и усевшиеся
за столик с Воротынцевым завтракать капитан,
подполковник и пожилой сапёрный полковник с тяжеловесной головой, друг друга не
знали — и знали хорошо. Ни фамилий, ни частей своих ещё не назвали, а, едва
усевшись, держались знакомо, приязненно.
И Воротынцев с удовольствием
принял этот тон, после короткой поездки и небывалых встреч опять переводивший
его через свой порог — в армию, в полк, в невылазное и привычное фронтовое бытьё. Принял и перебегающий разговор: подполковник и
капитан поругивали столовую и порядки в Ставке, и само расположение её, и
офицерскую гостиницу, но всё это в шутку, взамен выдвигая преимущества жизни в
землянках. У подполковника с золотым зубом из-под дерзких губ особенно легко,
забавно получалось. Он уверял, что если уцелеет, то в городе уже всё равно не
сможет жить, а построит на окраине блиндаж с хорошим обзором
и ещё на дерево будет лазить смотреть. А вот и анекдот. Пленный немецкий
офицер: “Вы, русские, утверждаете, что не готовились к войне. Но как же бы вы в такое короткое время могли сделать свои дороги
столь непригодными? Ясно, что испортили их заранее”.
Воротынцев подумал: как
странно, что за всё путешествие по столицам нигде не пришлось ему посмеяться
легко. И какое ж это спасительное людское свойство, что чем хуже живётся, тем
легче открывается человек смеху: совсем не смешное, а разбирает. Коснулось
могилёвских дам, местных и беженок, и золотозубый подполковник с жёлто-белыми
усами балагурил:
— Был я когда-то молодым в
гусарах, и то успехом таким не пользовался, как сейчас эти земгусары.
Дамы расчётливые стали: этих не убьют, и оклады высокие, и форма защитная почти
военная, ремни и портупеи навешаны гуще нашего. А как только Милюкова поставят
военным министром, так нас уволят всех, а их — вместо нас, и будет армия вигов.
Сапёр, не принимая
смешливого тона младших, качал головой мрачно:
— Вакханалия дармоедства на государственный счёт. Приезжают с тысячами командировок, втираются в доверие фронта и везде
разъясняют, что правительство никуда не годится, это во время войны! Почти
поголовно левые и много евреев. А — в уездах, в губерниях как распоряжаются!
Делают власть ненужной, и всё.
— Ловчат от мобилизации, —
оценил капитан. — Ферты самой здоровой комплекции, если так любят Россию и
победу, лучше б уплатили налог крови.
— А ещё — Красный Крест,
нейтральная держава. Развели этих частных госпиталей только для разложения
солдат. Нянчатся с ними, одевают в полотняное бельё, кормят изысканной пищей,
нежат их там разные барыньки, а кто-то и брошюрки подсовывает. А потом — лезь в
окоп, воюй, — не хочу!
— В Москве чуть не на каждом
четвёртом доме флаг Красного Креста, — вспомнил Воротынцев.
— тысячи частных маленьких лазаретов, а врачи
штатские, и никакого там армейского контроля.
Чего ни коснись, наворочено
к третьему году войны, как теперь из этого выходить? Искусство надо.
— А ещё беженские комитеты
по всей России! — вспоминали. — И тоже там призывной возраст сидит. А хорошее
бы место для женского равноправия.
— Это и с беженцами, — заявил
золотой зуб. — Взялось бы заведывать ими
правительство, и умерла бы одна девочка, — все газеты подняли бы вопль, и
портреты этой девочки перед смертью и раньше, с мамой и с братьями, в пол-листа
и в целый лист, переполнили бы прессу. А заведуют беженцами общественные
комитеты, и умрёт две тысячи человек — будут писать и
говорить: как мало! это — при миллионах беженцев!
Тут разговор расширился. Со
столика через один послышалось громкое, и все стали оборачиваться туда. Там и
не скрывались. Интендантский подполковник в пенсне, немного гундосый,
со смачным удовольствием объявлял, что час назад разговаривал по телефону с
Петроградом и ему сообщили: газеты вышли с белыми пятнами, во всех думских
речах пропуски, о смысле можно догадываться только по оборванной связи. Но кто
вчера был на хорах в Думе — потрясены речами, особенно
милюковской.
— Такой исторической речи
ещё не слышали четыре Государственных Думы! Он сказал что-то небывалое, сорвал
все завесы!
Какие завесы? Не
представить. Но тяжело ложилось на сознание: сорвал все завесы!
Батюшки, мы пока тут что — а
там события шагают!
— Ничего, Земгор постарается, теперь заработают пишущие машинки и
ротаторы, все запрещённые речи будут и у нас, в армии, даже литографскими
листками.
Кто дальше сидел —
переспрашивали, и быстро передалось от столика к столику, уже гулом,
разноречивым. Кто-то воскликнул, нарочито громко, для многих:
— Отрадно, что есть в России
трибуна, где за тебя скажут!
Чем меньше ясности, тем
больше предположений. Угадывали: что б такое мог Милюков сказать?
— А Шингарёв не выступал, не
знаете? — не удержался Воротынцев спросить противного интенданта. Стал ему
Шингарёв совсем как свой.
— Что теперь будет? —
спрашивали. — Разгонят Думу?
— Да никто никого не
разгонит. Правительство утрётся, и так же останется на месте.
Сапёрный же полковник мало
голову крутил на всё это оживление. Тут, над столиком, бурчал по-домашнему:
— Я не знаю, господа, как
можно значение придавать, кто там с трибуны пузыри пускает, Милюков или Родичев?
Вы спросите, они хоть одно дело настоящее знают? Я не говорю — сапёрное или артиллерийское, но вообще — заводское? горное?
земледельческое? И куда ж они тогда лезут в ответственное министерство?
За соседним столом услышали,
возмутились:
— Они никуда не лезут!
Они выражают свободное мнение России!
Гудели многие, по-разному,
но больше раздавалось в пользу Думы, как бы громче. Сапёр махнул безнадёжно:
— Нынешние министры хоть дерьмо, так служить умеют, приучены. А эти думские — только
болтать. Поставьте завтра их Россию вести — они из клозета не будут вылезать.
Отзавтракали, расходились.
Звенела столовая шпорами.
Снаружи стоял пасмурный, но
тёплый день.
На крыше
генерал-квартирмейстерской части торчал пулемёт в чехле, против аэропланов.
Близ него — часовой.
Воротынцев пошёл в
оперативное отделение, на второй этаж, к Свечину. По приезде он видел его лишь
бегло.
У Свечина был отдельный
кабинет, обвешанный картами, обставленный папками, с тремя телефонами на столе.
— Да-а-а,
— огляделся Воротынцев. — В Барановичах мы не так сидели: по три стола в халупной комнатёнке, и на всех один полевой телефон.
— Дело растёт, важнеет, — развалился Свечин в полумягком скруглённом
кресле. У себя на служебном месте не был он лихим башибузуком, как в
петербургском ресторане в те несколько часов. — Впрочем, в Барановичах всю эту
игру в вагоны и халупы ввёл Данилов. Можно было нам спокойно и в палатах жить.
Тоже и посетителю стояло
кресло удобное, Воротынцев уселся.
— И кто ж это всё возглавит?
Как с Головиным?
— Уже-е,
пролетел наш Головин, не котируется.
— Так Рузский?
— До сих пор надеется. Но не
выйдет.
— Так кто ж?
Улыбался Свечин, нечастой
своей улыбкой, обнажая зубы непомерные, здоровые:
— Вообще-то, честно говоря,
хотел бы его величество обойтись Пустовойтенкой. Чем
не полководец? — почтительный, исполнительный, поперёк не скажет ни слова и об себе не возомнит. А инструкции? — ему Алексеев перед
уходом на три месяца вперёд выпишет. Но так как его величество должен часто
ездить в Царское Село — тогда что ж? Пустовойтенко
уже и за Верховного останется? Это уж как-то не то.
Наружного пасмурного света
не хватало, светилась настольная под зелёным матовым
стеклом. Помягчевший Свечин набивал трубку и Воротынцеву другую протянул:
— Набей, хорошо.
— Так — кто же? — взял
Воротынцев.
— Никогда не догадаешься, —
черно поблескивал идол. — Отгадывай до трёх раз. Ищи из тех, на кого совсем, ну
совсем подумать нельзя.
— Ты! — выпалил Воротынцев.
— Ты!! — перехватил Свечин.
— Сказал Государь: “Эх, вот был у меня полковник Воротынцев, чуть самсоновского сражения не выиграл, вот бы я его назначил”.
— “Так Ваше Величество, жив ведь!” — “Да ну? Где?” — “Вот, под Москвой где-то,
штамп неразборчив”. А думаешь, я так легко мог бы тебе вызов послать?
В прошлый раз даже вспышка рассерженности была между ними, а сейчас — всё по-старому,
устойчиво.
— Только на Николая Николаича не подумай. Хотя едет.
— Сю-да?? Это — первый раз со снятия?
— У-гм. Исторический момент. Хотел приехать к шестому —
его день рождения и праздник царскосельских гусар,
дядя ими командовал, племянник тоже служил, оба любят мундиры надевать. В
общем, хотел дядя мириться или вдвоём без Алисы поговорить. Но — не разрешено.
Велено ему приехать — после праздника, на другой день.
— Да в общем, да в общем, — покрутил головой Воротынцев. — Что ж — дядя?
Пустомеля тот дядя. Один парад.
А Свечин это раньше него
говорил. Теперь требовал:
— Ну, что-нибудь невозможное
придумай! Ну, глупость скажи, но отгадай!
И смотрел со значением. Воротынцева как толкнуло, брякнул:
— Крымов?!
Свечин оскалился, широкозубый. Погрозил крупным пальцем:
— Ещё не забыл, не выкинул?
Мне под конец показалось — ты образумился, не спутаешься.
Воротынцев даже и сейчас
покраснел, перечувствуя тот стыд:
— Да у меня действительно в
тот раз сложилось... Но были и другие соображения, не думай... Да собственно я
и не полностью отказался от мысли...
— Ну и дурак,
если так, — вывернул крупную губу Свечин. — А я за тебя порадовался, думал — ты
хорошую отговорку нашёл.
— Какая же хорошая? Срам. Но
не только...
Свечин надвинулся через
стол:
— А что в их перевороте
хорошего, Егор? И посыпется, и посыпется...
Им, гучковистам и этому Жёлтому блоку, сейчас самое трудное кажется — как сшибить. Нет, вы мне покажите,
кем и чем вы замените. Если худшими или неизвестно какими, так лучше не
сшибать, крутится — и крутится. Из дома Романовых — ну скажи, кому заменять?
Мальчик? Игрушка будет у регентского совета. Да и слабый, неразвитый, ну что
это — в двенадцать лет обливает генералов водой? Портят его общими усилиями.
Михаил Алексаныч? Полковник ниже среднего, куда ниже
нас с тобой. Николай Николаич? Уже сказали.
Владимировичи? Тот пыжится, тот кутила. Константиновичи? Пускай стихи пишут. И
выходит — республика? кадетское правительство? Да надо себя не уважать, чтобы
под ними остаться. Чтобы под них Россию отдать.
Это всё было верно. Но не Воротынцева была и задача это всё наперёд решать.
— А Гучков
— регентом? — жёг чернотой Свечин. — Или премьер-министром?
— Он — не стремится.
Помнишь, сказал насчёт провиденциального...
— Сказа-ал! Ещё как ли искренно? Не допускаю, чтоб
совсем не... Такую штуку затевать — и не прозревать себе долю власти? Уж коли с
таким делом спутаешься — так непременно и стремишься. А ты бы — не стремился?
Сразу в сторону отошёл бы?
Воротынцев мимолётно
улыбнулся. Он нисколько не стремился, честно — нет! Он только хотел действовать
для спасения России. Но прийдись до дела — сразу
пришлось бы как-то и устраивать. Верно.
Свечин засек улыбку:
— Ага!
— Да нет...
— А скажи, они все хором
обвиняют правительство в неуважении к идее права, что права их будто попирают,
— а сами лезут на государственный переворот — так что ж остаётся от прав? А?
Воротынцев думал, непривыкши потягивая трубку.
— И мясоедовская
смерть на Гучкове. И вся история
какая гадкая, раздули чего не было — а зашлёпали всё императорское
правительство.
— Да, — встрепенулся
Воротынцев, — а в чём именно мясоедовское дело, по
сути, было, ты знаешь?
— Хорошо знаю. Мне
варшавский комендант рассказывал, при нём был суд. В 1912 году Гучков Мясоедова разоблачал —
кукиш! ничего не доказал и доказывать было нечего, демагогия. Но в газетах
прогремело, и осталось пятно, что шпион, прилипло. А в декабре Четырнадцатого является в генштаб такой сукин
сын подпоручик Колаковский, 23-го полка, там у вас в самсоновской он попал в плен, а потом, чтобы вырваться,
изобразил из себя малороссийского сепаратиста, нанялся к немцам мнимым шпионом,
они его перепустили в Россию, а он тут саморазоблачается. И чтобы больше веры —
придумал, что очень ему, новичку, хвалили немцы своего шпиона Мясоедова — только не знают ни адреса его, который в
петербургской адресной книжке, ни — где он сейчас. А просто этот Колаковский из газет запомнил, сработало старое гучковское враньё. Ну, как
полагается, бумажка на Мясоедова пошла на Северо-Западный
фронт, а он там переводчиком в 10-й армии. И тут бы ещё ничего не было, никто
серьёзно, но через месяц армия потеряла в Восточной Пруссии корпус. И волнение
на всю Россию. А ещё есть, ты знаешь, такая сволочь Бонч-Бруевич.
— Ну как же!
— Задница.
В Академии три раза диссертацию защищал, три раза проваливался, поставили его
на администрацию. Так вот, он придумал и Рузского подтолкнул на это третье
вторжение в Восточную Пруссию. Теперь надо было найти
виноватого — и ухватился Бонч за шпиона-изменника.
Схватили и поспешно судили в Варшавской крепости. Главный доносчик Колаковский даже не присутствовал на суде! Защиты тоже не
было. Улик — ни одной, хотя два месяца был приставлен к Мясоедову
секретарь-наблюдатель. Для верности дали и вторую казнь — за мародёрство: в
немецком доме, мол, статуэтки подхватил. Начали судить утром, к вечеру
приговор, не дали послать телеграмму Государю, даже не дали попрощаться с
матерью, она была в Варшаве, — и через пять часов той же ночью повесили.
Заметали след?
— Хо-го-о-о!
— только мог протянуть Воротынцев. В таких случаях представляешь невинно
казнённым самого себя. — Верещагинский сын! И никто
не остановил?
— Николай Николаич утвердил по телеграфу. А Бонч
после этого стал начальником штаба армии, потом и фронта. А Гучков
не только не отступился, но теперь-то и разжигал это дело, чтобы свалить Сухомлинова.
Если приближённый военного
министра — шпион, тогда и министр шпион?.. А тогда — что царь?..
Да, вот и Гучков. Вот — и пути политики.
— А что там вообще за
публика, вокруг Гучкова дальше? — наседал Свечин. —
Может похуже его намного?
— Да, перекосили его кадеты.
Теперешний Гучков — не прежний.
— А конспирация? — Свечин обдымливался из крупной трубки. Сизо колебалось. —
Конспирация — смех один! Встречным поперечным в любом кабаке
всё открывает.
— Ну, на нас он мог
рассчитывать.
— И это который раз уже
наверно? И что ж ты думаешь, про их заговор не знают? Да весь Петербург
говорит, что Гучков готовит заговор. Да уж в
департаменте полиции, наверно, сто донесений. Какой он заговорщик? Любое дело
погубит. Просто власть у нас робкая, не знает, с какой стороны каждый столб
обойти.
— Да, на деле — Гучков ни к чему ещё, видимо... Всё на словах. А сложностей
может оказаться... хо-о!.. — Воротынцев отложил
погасшую трубку. — Да и программа его странная какая-то. Со всем этим можно
завести Россию и похуже, да.
— И что придумали — откуда
революцию? Откуда она у них выперла, я не вижу. Эти
общественные деятели сами накричали, сами себя и запугали. Россия у них всегда
пропала, уже пропала, от самого Рюрика, вопрос
решённый. Конечно, августейший больше всех и виноват, он их и распустил. Всё
мечется, не приткнётся, никогда у него не хватало смелости потеснить их. Не дай
бы Бог ему одной дивизией непосредственно командовать — так бы и замы́кался и на пулемёты навёл.
Как его лучшие любимчики и делают. Но это — и не его задача. А восседает на
троне давно, и уже это хорошо. И слава Богу.
— Он — не дивизию, он — всю
армию так и навёл, — полновесно настаивал Воротынцев.
— Да это тебя Румыния
довела, тебе и мерещится. Ты просто пересидел на передовых.
— А пойди, там повоюй.
— Чего ради
я пойду, ты — сюда иди! Вздор какой! Разваливают,
скотины, военную власть во время войны во имя якобы победы.
Воротынцев — на локти и
ближе к нему через стол:
— Да не победы! Андреич. Деятели, может, и пугают, не видя. Но кто знает
— пугаться есть чего. Поди да посмотри, из этого
кабинета не видно.
Никуда Свечин не собирался,
прочно утвердился:
— Просто — мятеж у тебя в
крови вечно бродит. Ты — изродный мятежник. Ну, а у
тебя какая программа? Задремать? Как это реально можно сделать при сближенных
боевых линиях?
Да нет, если честно — так
дрёмой одной не спасёшься, конечно. Что у Кюба сразу
не выговаривалось — здесь теперь, после всего уж сказанного... Очень тихо:
— Надо — выйти из этой войны
совсем. Влипли не по разуму.
Сколько он проехал с этой
мыслью, и уже бывала на кончике языка — а ведь так нигде и не выговорил, совсем
это не просто произнести офицеру. А вот — уже как будто и поздно, и не место?
Растаращился Свечин, вот заорёт. Но тоже
тихо, головы близко:
— Значит, всё-таки — се-па-ратный?
— А что остаётся?? Если
грыжа через весь живот — как тянуть? Я тебе говорю: наш корень выбит.
Упустили мы в Четырнадцатом уйти в нейтралитет — так
хоть теперь.
— И чтоб у нас кусище оттяпали?
— Ни-ка-кого.
Да немцы будут радёшеньки сдыхаться. Нашей земли у
них почти нет, очистят. А Польшу? Так Польшу всё равно освобождать, пусть немцы
и разбираются. А от мамалыжников мы сами уйдём.
Не зарычал Свечин ни о
присяге, ни об измене, а:
— Да ты же военный человек,
подумай! Садись сюда — и отлично увидишь. Да кроме вашей говёной
Румынии мы уже второй год нигде не отступаем, что ты, не знаешь? Это Земгор внушает, что война проиграна, но не тебе...
— Да не войну! Я тебе
говорил: мы свой народ проиграли.
— Ригу — держим, плацдармы
за Двиной! Двинск, Минск, и по самый Пинск — всё
наше! Снабжение, снаряжение? Лучше, чем в любой месяц с Четырнадцатого
года. Вот, для тебя одного: по трёхдюймовым сколько
выстрелов мы израсходовали за всю войну — столько же имеем сейчас в запасе!
Пулемётов Тульский завод выпускал семьсот в год — а сейчас тысячу в месяц!
Трубок артиллерийских раньше — пятьдесят тысяч в месяц, сейчас — семьдесят
тысяч в день! ТАОН — слышал?
— Нет. Да счёт единиц ещё
ничего не...
— Тяжёлая Артиллерия Особого
Назначения. Такую теперь громоздим до купы. И для неё
— уже резерв боеприпасов. Упарт готовит на весенний
прорыв. Такой силы мы ещё не проявляли, немцы ахнут. Тайна! Весеннее
наступление будет грандиозное! На Балтийском флоте — Непенин,
боевой. Как он и Колчак — таких молодых адмиралов во
всей Европе нет. Весной 17-го Колчак хочет десант в Босфоре!
Движеньем руки сбок себя по настенной размашистой карте скользнул и по
Чёрному морю.
Ну, этим Воротынцева
как раз и не захватишь: Босфор отдайте сумасшедшим.
— А хоть бы и ничего у нас
не было. Хоть бы и правда мы сейчас сложили лапки и
задремали — и то бы войну выиграли. Вот на днях в Америке президента выберут, у
него руки освободятся — смотри, как бы и он в войну не вступил, да ведь не за
Германию же! Какой же дурак пойдёт на сепаратный мир,
когда Германия уже носом хлюпает?
Отмахнулся, отмахнулся
Воротынцев:
— Американская победа — не
наша победа. Они, вон, нам денег на войну не давали. Нам — какая победа? Земли
нам больше не нужно, нам народ надо выручать.
Да, разумеется, из штаба
Верховного всё выглядит пободрей, даже и убедительно.
Сидя тут, можно и поддаться этим аргументам. А спустись в окоп — а там плечи не
прежние.
За эти три недели
наговорено, наговорено было вокруг Воротынцева и им
самим — а ясней не стало. Все мы вразнокос
раскладываем сегодняшние события, предсказываем завтрашние, а истинный путь, как
дело перейдёт, — один, да никто его не может разглядеть.
— Егорий, Егорий! Сколько
раз я тебе говорил: чтобы делать историю — не надо взбрыкивать, не надо из
упряжки выбиваться. Норов у тебя несчастный. А где
поставлен — там и тяни. И так идёт история.
Воротынцев смотрел на глыбно-уверенного приятеля. На блестящий металл телефонных
рычагов. На свою погасшую недокуренную трубку. Постукивал по кресельному
подлокотнику.
Вздохнул.
Зрело у него — и в окопе, и
пешком, и на коне.
А за эти три недели как-то
растеребилось.
Вспомнил:
— Да! Так кого ж назначат?
— Сдаёшься? — заухмылялся Свечин. — Не догадался? — И, смакуя, перемывал
крупными руками: — Этого и нельзя догадаться. Это тоже клонится, брат, к тому,
что мы войну никак не проигрываем. — И почти крикнул: — Гурку!
Так назвал изменённо-шутливо, забыто! — Воротынцев не понял. Обомлел.
Переспросил:
— Гур-ко? Василь Осича? Гурочку? Быть не может!?
И уже не усидишь. Вскочил!
Стал бить себя, бить себя по груди той ладонью и этой, и по кабинету бегать:
— Да как же это могло
стрястись? Да как же...?
— Вот так, — сиял Свечин. — Михал Васильич настоял,
представь. Половину того, что я против старика говорил, — беру назад. Государю,
конечно, очень невместно принимать такого дикаря и грубияна,
— чужой, не такой, будет правду лепить. Но уступает старику: лежит, 38
градусов. Ещё не подписан приказ, но всё к тому.
Уж это-то, правда, нарушало
весь стиль анемичного императорского руководства. Не был
назначен ни какой гвардейский остолоп, ни какой
великий князь, обойдены все ласкатели, искатели, воспитатели собачек,
рассказчики анекдотов, фавориты Царского, все дутые генерал-адъютанты, все
самонадеянные седокурые старцы, и в обход командующих
фронтами, и в обход всех старшинств между командующими армиями! — в руководство
русской армией назначался настоящий боевой отчаянный умный неутомимый
непримиримый генерал, во цвете решительности и сил, да кто? —
исконный вождь младотурок!!
— Э! э! Ты — не забирай! не
забирай! — заметив и поняв, одёргивал Свечин. — Ты — опять своё думаешь? Если
эту детскую игру в младотурки — так ты её кончай, забывай, выкинь! А какую он
сейчас храбрую демонстрацию под Владимиром Волынским сделал, ты ещё не знаешь.
Он — в отличной форме. С таким генералом мы...! И ты — теперь будешь здесь
опять!
Такой начальник штаба при
таком Верховном — да! это будет властный Верховный Главнокомандующий! Такие
звёздные взлёты не могут оставить спокойным сердце истинного офицера. Только
так и взлетают настоящие полководцы! Только так и появится новый Суворов,
которого жаждет Россия всю войну. Он и не смеет медленней, тогда он не Суворов!
И, может быть, повернётся
ход войны? Вот так и повернётся?
Или — уже поворачивается?
Но тогда... Если сам Гурко
становится на это место — так переворот по сути уже и совершён? Лучшего кандидата — не избрать ни при каких
обстоятельствах...
Так власть уже почти у нас?..
*****
ЕХАЛ БЫ ДАЛЕ, ДА КОНИ ТЕ
СТАЛИ
*****