Глава 14
———————————————————————————————
МЕНЯТЬ СУДЬБУ!
Отстоять себя в этом
диком мире — невозможно. Бастовать — самоубийственно. Голодать — бесполезно.
А умереть — всегда
успеем.
Что ж остаётся
арестанту? Вырваться! Пойти менять судьбу! (Ещё — «зелёным прокурором»
называют зэки побег. Это — единственный популярный среди них прокурор. Как и
другие прокуроры, он много дел оставляет в прежнем положении, и даже ещё более
тяжёлом, но иногда освобождает и вчистую. Он есть — зелёный лес, он есть —
кусты и трава-мурава.)
Чехов говорит, что
если арестант — не философ, которому при всех обстоятельствах одинаково хорошо
(или скажем так: который может уйти в себя), то не хотеть бежать он не может и не
должен!
Не должен не хотеть! —
вот императив вольной души. Правда, туземцы Архипелага далеко не таковы, они
смирней намного. Но и среди них всегда есть те, кто обдумывает побег или
вот-вот пойдёт. Постоянные там и сям побеги, пусть неудавшиеся, — верное
доказательство, что ещё не утеряна энергия зэков.
Зона хорошо охранена:
крепок забор, и надёжен предзонник, и расставлены
правильно вышки — каждое место просматривается и простреливается. Но вдруг
безысходно тошно тебе становится, что вот именно здесь, на этом клочке
огороженной земли, тебе и суждено умереть. Да почему же счастья не попытать? —
не рвануться сменить судьбу? Особенно в начале срока, на первом году, бывает
силён и даже необдуман этот порыв. На том первом году, когда вообще решается
вся будущность и весь облик арестанта. А позже этот порыв как-то ослабевает,
уже нет уверенности, что там тебе быть нужнее, слабеют нити, связывающие
с внешним миром, изжиганье души пере ходит в тление,
и втягивается человек в лагерную упряжку.
Побегов было, видимо,
немало все годы лагерей. Вот случайные данные: за один лишь март 1930 из мест
заключения РСФСР бежало 1328 человек[1]. (И как же это в нашем
обществе неслышно, беззвучно!)
С огромным разворотом
Архипелага после 1937 года и особенно в годы войны, когда боеспособных стрелков
забирали на фронт, — всё трудней становилось с конвоем, и даже злая выдумка с
самоохраной не всегда выручала распорядителей. Одновременно с тем зарились
получить от лагерей как можно больше хозяйственной пользы, выработки, труда — и
это заставляло, особенно на лесоповале, расширяться, выбрасывать в глушь
командировки, подкомандировки — а охрана их
становилась всё призрачней, всё условней.
На некоторых подкомандировках УстьВымского
лагеря уже в 1939 вместо зоны был только прясельный заборец
или плетень и — никакого освещения ночью! — то есть ночью попросту никто не
задерживал заключённых. При выводе в лес на работу даже на штрафном лагпункте
этого лагеря приходился один стрелок на бригаду заключённых. Разумеется, он
никак уследить не мог. И там за лето 1939 бежало 70 человек (один бежал даже
дважды в день: до обеда и после обеда), однако 60 из них вернулись. Об
остальных вестей не было.
Но то — глушь. А в
самой Москве при мне произошли три очень лёгких побега: с лагучастка
на Калужской заставе днём пролез в забор строительной зоны молодой вор (и, по
их бахвальству, через день прислал в лагерь открытку: что едет в Сочи и просит
передать привет начальнику лагеря); из лагерька Марфино близ Ботанического сада — девушка, я уж об этом писал;
и оттуда же ускочил на автобус и уехал в центр
молодой бытовик, правда, его оставили вовсе без конвоя: насворенное
на нас, МГБ отнеслось к потере бытовика беспечно.
Наверно, в ГУЛАГе посчитали однажды и убедились, что гораздо дешевле
допустить в год утечку какого-то процента зэ-кá зэ-кá, чем устанавливать подлинно строгую охрану всех
многотысячных островков.
К тому ж они
положились и ещё на некоторые невидимые цепи, хорошо держащие туземцев на своих
местах.
Крепчайшая из этих
цепей — общая пониклость, совершенная отданность своему рабскому положению. И Пятьдесят Восьмая,
и бытовики почти сплошь были семейные трудолюбивые люди, способные проявлять
доблести только в законном порядке, по приказу и с одобрения начальства. Даже и посаженные на пять и на десять лет, они не представляли, как
можно бы теперь одиночно (уж Боже упаси коллективно!..) восстать за свою
свободу, видя против себя государство (своё государство), НКВД, милицию,
охрану, собак; как можно, даже счастливо уйдя, жить потом — по ложному паспорту,
с ложным именем, если на каждом перекрестке проверяют документы, если из каждой
подворотни за прохожим следят подозревающие глаза. И настроение общее такое
было в ИТЛ: чтó вы там с винтовками торчите,
уставились? Хоть разойдитесь совсем, мы никуда не пойдём: мы же — не
преступники, зачем нам бежать? Да мы через год и так на волю выйдем
(амнистия...)! К. Страхович рассказывает, что их
эшелон в 1942 при этапировании в Углич попадал под
бомбёжки. Конвой разбегался, а зэки никуда не бежали, ждали своего конвоя.
Много расскажут случаев таких, как с бухгалтером Ортаусского
отделения Карлага: послали его с отчётом за 40
километров, с ним — одного конвоира. А назад пришлось ему везти в телеге не
только пьяного вдрызг конвоира, но и особенно беречь его винтовку, чтоб не
судили того дурака за потерю.
Другая цепь была — доходиловка, лагерный голод. Хотя именно этот голод
порой толкал отчаявшихся людей брести в тайгу в надежде, что там всё же сытей,
чем в лагере, но и он же, ослабляя их, не давал сил на дальний рывок, и из-за
него же нельзя было собрать запаса пищи в путь.
Ещё была цепь — угроза
нового срока. Политическим за побег давали новую десятку по 58-й же статье
(постепенно нащупано было, что лучше всего тут давать 58-14, контрреволюционный
саботаж). Ворам, правда, давали 82-ю статью (чистый побег) и всего два года, но
за воровство и грабёж до 1947 года они тоже не получали больше двух лет, так
что величины сравнимые. К тому ж в лагере у них был «дом родной», в лагере они
не голодали, не работали — прямой расчёт им был не бежать, а отсиживать срок,
тем более что всегда могли выйти льготы или амнистия. Побег для воров — лишь
игра сытого здорового тела да взрыв нетерпеливой жадности: гульнуть, ограбить,
выпить, изнасиловать, покрасоваться. По-серьёзному
бежали из них только бандиты и убийцы с тяжёлыми сроками.
(Воры очень любят врать
о своих никогда не совершённых побегах или совершённые изукрашивать лихо.
Расскажут вам, как Индия (барак блатных) получила переходной вымпел за
лучшую подготовку к зиме — за добротную земляную обсыпку барака, а это, мол,
они делали подкоп и землю открыто выкладывали перед начальством. Не верьте! — и
целая «Индия» не побежит, и копать они много не захотят, им надо как-нибудь
полегче да попроворней, и начальство не такое уж глупое, чтоб не посмотреть,
откуда они землю берут. — Вор Корзинкин, с десятью судимостями, доверенный у
начальника комендант, действительно уходил, хорошо одетый, и за помпрокурора действительно себя выдавал, но он добавит, как
ночевал в одной избе с уполномоченным по ловле беглецов (такие есть) и как
ночью украл у него форму, оружие, даже собаку — и дальше выдавал себя за
оперуполномоченного. Вот это уже всё врёт. Блатные в своих фантазиях и
рассказах всегда должны быть героичнее, чем они
есть.)
Ещё держала зэков — не
зона, а бесконвойность. Те, кого менее всего
охраняли, кто имел эту малую поблажку — пройти на работу и с работы без штыка
за спиной, иногда завернуть в вольный посёлок, очень дорожили своим
преимуществом. А после побега оно отнималось.
Глухой преградой к
побегам была и география Архипелага: эти необозримые пространства снежной или
песчаной пустыни, тундры, тайги. Колыма хотя и не остров, а горше острова:
оторванный кусок, куда убежишь с Колымы? Тут бегут только от отчаяния.
Когда-то, правда, якуты хорошо относились к заключённым и брались: «Девять
солнц — я тебя в Хабаровск отвезу». И отвозили на оленях. Но потом блатари в побегах стали грабить якутов, и якуты переменились
к беглецам, выдавали их.
Враждебность окружного
населения, подпитываемая властями, стала главной помехой побегам. Власти не
скупились награждать поимщиков (это к тому же было и политическим воспитанием).
И народности, населявшие места вокруг ГУЛАГа,
постепенно привыкали, что поймать беглеца — это праздник, обогащение, это как
добрая охота или как найти небольшой самородок. Тунгусам, комякам,
казахам платили мукой, чаем, а где ближе к жилой густоте, заволжским жителям
около Буреполомского и Унженского
лагерей, платили за каждого пойманного по два пуда муки, по восемь метров
мануфактуры и по несколько килограммов селёдки. В военные годы селёдку иначе
было и не достать, и местные жители так и прозвали беглецов селёдками. В
деревне Шерстки, например, при появлении всякого незнакомого человека ребятишки
дружно бежали: «Мама! Селёдка идёт!»
А как — геологи? Эти
пионеры северного безлюдья, эти мужественные бородатые сапогатые
герои, джек-лондоновские сердца? На наших советских геологов беглецу худая надежда, лучше
к их костру не подходить. Ленинградский инженер Абросимов, арестованный в
потоке «Промпартии» и получивший десятку, бежал из
лагеря Нивагрэс в 1933. Двадцать один день он
пробродил в тайге и вот уж как радовался встрече с геологами! А они его вывели в
населённый пункт и сдали председателю рабочкома. (Поймёшь и геологов: они ведь
тоже не в одиночку, они друг от друга боятся доноса. А ещё если беглец — и в
самом деле уголовник, убийца? — и их же ночью зарежет?)
Пойманного беглеца,
если взяли убитым, можно на несколько суток бросить с гниющим прострелом около
лагерной столовой — чтобы заключённые больше ценили свою пустую баланду.
Взятого живым можно поставить у вахты и, когда проходит развод, травить
собаками. (Собаки, смотря по команде, умеют душить человека, умеют кусать, а
умеют только рвать одежду, раздевая догола.) И ещё можно написать в
Культурно-Воспитательной Части вывеску: «Я бежал, но меня поймали собаки», эту
вывеску надеть пойманному на шею и так велеть ходить по лагерю.
А если бить — то уж отбивать
почки. Если затягивать руки в наручники, то так, чтоб на всю жизнь в
лучезапястных суставах была потеряна чувствительность (Г. Сорокин, Ивдельлаг). Если в карцер сажать, то чтоб уж без
туберкулёза он оттуда не вышел. (Ныроблаг, Баранов,
побег 1944 года. После побоев конвоя кашлял кровью, через три года отняли левое
лёгкое[2].)
Собственно, избить и
убить беглеца — это главная на Архипелаге форма борьбы с побегами[3]. И даже если долго нет
побегов — их надо иногда выдумывать. На прииске Дебин (Колыма) в 1951 разрешили
как-то группе зэков пособирать ягод. Трое заблудились
— и нет их. Начальник лагеря старший лейтенант Пётр Ломага
послал истязателей. Те напустили собак на трёх спящих, потом застрелили их,
потом прикладами раскололи головы, обратили их в месиво, так что свешивались
наружу мозги, — и в таком виде на телеге доставили в лагерь. Здесь заменили лошадь четырьмя арестантами, и те тянули телегу мимо
строя. «Вот так будет с каждым!» — объявил Ломага.
И кто найдёт в себе
отчаяние передо всем этим не дрогнуть? — и пойти! — и дойти! — а дойти-то
куда? Там, в конце побега, когда беглец достигнет заветного назначенного места,
— кто, не побоявшись, его бы встретил, спрятал, переберёг?
Только блатных на воле ждёт уговоренная малина, а у нас, Пятьдесят
Восьмой, квартира называется явкой, это почти подпольная организация.
Вот как много заслонов
и ям против побега.
Но отчаявшееся сердце
иногда и не взвешивает. Оно видит: течёт река, по реке плывёт бревно — и
прыжок! поплывём! Вячеслав Безродный с лагпункта Ольчан, едва выписанный из больницы, ещё совсем слабый, на
двух скреплённых брёвнах бежал по реке Индигирке — в Ледовитый океан! Куда? На
что надеялся? Уж не то что пойман, а — подобран он был в открытом море и зимним
путём опять возвращён в Ольчан, в ту же больницу.
Не обо всяком, кто не
вернулся в лагерь сам и кого не привели полуживым, не привезли мёртвым, можно
сказать, что он ушёл. Он, может быть, только сменил подневольную и растянутую
смерть в лагере на свободную смерть зверя в тайге.
Пока беглецы не
столько бегут, сколько бредут, и сами же возвращаются — лагерные
оперуполномоченные даже получают от них пользу: они без напряжения мотают им
вторые сроки. А если побегов что-то долго нет, то устраивают провокации:
какому-нибудь стукачу поручают сколотить группу «на побег» — и всех сажают.
Но человек, пошедший
на побег серьёзно, очень скоро становится и страшен. Иные, чтобы сбить собак,
зажигали за собой тайгу, и она потом неделями на десятки километров горела. — В
1949 году на лугу близ Веслянского совхоза задержали
беглеца с человеческим мясом в рюкзаке: он убил попавшегося ему на пути бесконвойного художника с пятилетним сроком и обрезал с
него мясо, а варить был недосуг.
Весной 1947 на Колыме,
близ Эльгена, вели колонну зэков два конвоира. И
вдруг один зэк, ни с кем не сговариваясь, умело напал на конвоиров, в одиночку,
обезоружил и застрелил обоих. (Имя его неизвестно, а оказался он — недавний
фронтовой офицер. Редкий и яркий пример фронтовика, не утерявшего мужество в
лагере!) Смельчак объявил колонне, что она свободна! Но заключённых объял ужас:
никто за ним не
пошёл, а все сели тут же и ждали нового
конвоя. Фронтовик стыдил их — тщетно. Тогда он взял оружие (32 патрона,
«тридцать один — им!») и ушёл один. Ещё убил и ранил нескольких поимщиков, а
тридцать вторым патроном кончил с собой. Пожалуй, развалился бы Архипелаг, если
бы все фронтовики так себя вели.
В 1945 на ОЛПе «Победа» (Индигирского
управления) несколько власовцев так же напали на
охрану, отобрали винтовки, ушли — но не знаю, как далеко.
В Краслаге
бывший вояка, герой Халхин-Гола, пошёл с топором на конвоира, оглушил его
обухом, взял у него винтовку, тридцать патронов. Вдогонку ему были спущены
собаки, двух он убил, ранил собаковода. При поимке его не просто застрелили, а,
излютев, мстя за себя и за собак, искололи мёртвого
штыками и в таком виде бросили неделю лежать близ вахты.
В 1951 в том же Краслаге около десяти большесрочников
конвоировались четырьмя стрелками охраны. Внезапно зэки напали на конвой,
отняли автоматы, переоделись в их форму (но стрелков пощадили! — угнетённые
чаще великодушны, чем угнетатели) и четверо, с понтом
конвоируя, повели своих товарищей к узкоколейке. Там стоял порожняк,
приготовленный под лес. Мнимый конвой поравнялся с паровозом, ссадил паровозную
бригаду и (кто-то из бегущих был машинист) — полным ходом повёл состав к
станции Решёты, к главной сибирской магистрали. Но им предстояло проехать около
семидесяти километров. За это время о них уже дали знать (начиная с пощажённых
стрелков), несколько раз им пришлось отстреливаться на ходу от групп охраны, а
в нескольких километрах от Решёт перед ними успели заминировать путь и
расположился батальон охраны. Все беглецы в неравном бою погибли.
Более счастливыми
складывались обычно побеги тихие. Из них были удивительно удачные, но эти
счастливые рассказы мы редко слышим: оторвавшиеся не дают интервью, они
переменили фамилии, прячутся. Кузиков-Скачинский,
удачно бежавший в 1942, лишь потому сейчас об этом рассказывает, что в 1959 был
разоблачён — через 17 лет!
Открылось это так: попался по другому делу его сопобежник. По пальцам установили его подлинную личность.
Так выяснилось, что беглецы не погибли, как предполагалось. Стали искать и Кузикова. Для этого на его родине осторожно выспрашивали,
выслеживали родных — и по цепочке родственников добрались до него. И на всё это
не жалели сил и времени через 17 лет!
И об успешном побеге
Зинаиды Яковлевны Поваляевой мы потому узнали, что в конце-то концов она
провалилась. Она получила срок за то, что оставалась при немцах учительницей в
своей школе. Но не тотчас по приходу советских войск её арестовали, и до ареста
она ещё вышла замуж за лётчика. Тут её посадили и послали на 8-ю шахту Воркуты.
Через кухонных китайцев она связалась с волей и с мужем. Он служил в
гражданской авиации и устроил себе рейс на Воркуту. В условленный день Зина
вышла в баню в рабочую зону, там сбросила лагерное платье, распустила из-под
косынки закрученные с ночи волосы. В рабочей зоне ждал её муж. У речного
перевоза дежурили оперативники, но не обратили внимания на завитую девушку под
руку с лётчиком. Улетели на самолёте. Год пробыла Зина под чужим документом. Но
не выдержала, захотела повидаться с матерью — а за той следили. На новом
следствии сумела сплести, что бежала в угольном вагоне. Об участии мужа так и
не узналось.
Янис Л-с в 1946 дошёл
пешком из Пермского лагеря до Латвии, причём явно коверкая русский язык и почти
не умея объясниться. Самый уход его из лагеря был прост: с разбегу он толкнул
ветхий забор и переступил через него. Но потом в болотистом лесу (а на ногах —
лапти) долго питался одними ягодами. Как-то из деревни он увёл в лес корову,
зарезал. Отъедался говядиной, из шкуры коровьей сшил себе чуни. В другом месте
украл у крестьянина кожушок (беглец, к которому враждебны жители, невольно
становится и врагом жителей). В людных местах Л-с выдавал себя за
мобилизованного латыша, потерявшего документы. И хотя в тот год ещё не отменена
была всеобщая проверка пропусков, он сумел в незнакомом ему Ленинграде, не
вымолвив словечка, дойти до Варшавского вокзала, ещё четыре километра отшагать
по путям и там сесть на поезд. (Но одно-то Л-с твёрдо знал: что хоть в Латвии
его безбоязненно укроют. Это и придавало смысл его побегу).
Такой побег, как у Л-са, требует крестьянской ходки, хватки и сметки. А
способен ли бежать горожанин, да ещё старик, на 5 лет посаженный за пересказ
анекдота? Оказывается, способен, если более верная смерть — остаться в своём
лагере, бытовом доходном лагерьке между Москвою и
Горьким, делавшем с 1941 снаряды. Вот ведь 5 лет — «детский срок», но и пяти
месяцев не выдержит анекдотчик, если гонять его на
работу и не кормить. Это побег — толчком отчаяния, коротким толчком, на который
через полминуты уже не было бы ни рассудка, ни сил. — В лагерь пригнали
очередной эшелон и загрузили его снарядами. Вот идёт вдоль поезда сержант
конвоя, а на несколько вагонов от него отстал железнодорожник: сержант,
отодвигая дверь каждой краснухи, уверяется, что там никого нет,
задвигает дверь, а железнодорожник ставит пломбу. И наш злополучный оголодавший
доходной анекдотчик (всё было точно так, но его
фамилия не сохранилась) за спиной прошедшего сержанта и перед проходящим
железнодорожником бросается в вагон — ему нелегко вскарабкаться, нелегко
беззвучно двинуть дверью, это нерасчётливо, это верный провал, он уже жалеет,
закрывшись, с перебивами сердца: сейчас вернётся
сержант и будет бить сапогами, сейчас железнодорожник крикнет, вот кто-то уже
касается двери — а это ставят пломбу!.. (Я так думаю от себя: а вдруг — добрый
железнодорожник? и видел, и — не видел?..) Эшелон уходит за зону. Эшелон идёт
на фронт. Беглец не готовился, у него ни кусочка хлеба, он за трое суток
наверняка умрёт в этом движущемся добровольном карцере, до фронта он не доедет,
да и не нужен фронт ему. Что делать? Как же спастись теперь? Он видит, что
снарядные ящики обтянуты железной лентой. Голыми беззащитными руками он рвёт
эту ленту и пилит ею пол вагона на месте, свободном от ящиков. Это невозможно
для старика? А умереть возможно? А откроют, поймают — возможно? Ещё приделаны к
ящикам верёвочные петли для переноски. Он отрезает их и из них же сплетает
подобные петли, но длинные, и привязывает их так, чтоб они свисали под вагон в
прорезанный лаз. Как он истощён! как не слушаются его израненные руки! как
дорого ему обходится рассказанный анекдотик! Он не
ждёт станции, а осторожно спускается в лаз на ходу и ложится обеими ногами в
одну петлю (к хвосту поезда), плечами в другую. Поезд идёт, и беглец висит,
покачиваясь. Скорость уменьшилась, вот он решается и сбрасывает ноги, ноги
волочатся — и стягивают его всего. Номер смертный, цирковой — но ведь
телеграммою могут поезд нагнать и обыскать вагоны, ведь в зоне его хватились.
Не изогнуться, не подброситься! — он прилегает к
шпалам. Он закрыл глаза, готовый к смерти. Учащённый хлопающий стук последних
вагонов — и вдруг милая тишина. Беглец открыл глаза, перевалился: только
красный огонёк уходящего поезда! Свобода!
Но ещё не спасение.
Свобода-то свобода, но ни документов, ни денег, лагерные лохмотья на нём, и он
обречён. Распухший и оборванный, кое-как он добрался до станции, тут смешался с пришедшим ленинградским эшелоном: эвакуированных полумертвецов водили за руки и на станции кормили горячим.
Но и это б ещё его не спасло — а нашёл он в эшелоне своего умирающего друга и
взял его документы, а всё прошлое его он знал. Их всех отправили под Саратов, и
несколько лет, до послевоенных, он прожил там на птицеферме. Потом его разняла
тоска по дочери, и он отправился искать её. Он искал её в Нальчике, в Армавире,
а нашёл в Ужгороде. За это время она вышла замуж за пограничника. Она считала
отца благополучно мёртвым и вот теперь со страхом и омерзением выслушала его
рассказ. Уже вполне благочестивая в гражданственности, она всё-таки сохранила и
позорные пережитки родственности и не донесла на отца, а только прогнала его с
порога. — Больше никого не осталось близких у старика, он жил бессмысленно,
кочуя из города в город. Он стал наркоманом, в Баку накурился как-то анаши, был подобран «скорой помощью» и в окуре назвал свою верную фамилию, а очнувшись — ту, под
которой жил. Больница была наша, советская, она не могла лечить, не установив
личности, вызван был товарищ из Госбезопасности — и в 1952 году, через десять
лет после побега, старик получил 25 лет. (Это и дало ему счастливую возможность
рассказать о себе в камерах и вот теперь попасть в историю.)
Иногда последующая
жизнь удачливого беглеца бывает драматичнее самого побега. Так было, пожалуй, у
Сергея Андреевича Чеботарёва, уже не раз названного в этой книге. С 1914 он был
служащий КВЖД, с февраля 1917 — член партии большевиков. В 1929 во время КВЖДинского конфликта он сидел в китайской тюрьме, с 1931 с
женой Еленой Прокофьевной и сыновьями Геннадием и
Виктором вернулись на родину. Здесь всё шло по-отечественному:
через несколько дней сам он был арестован, жена сошла с ума, сыновей отдали в разные
детдома и против воли присвоили им чужие отчества и фамилии, хотя они
хорошо помнили свои и отбивались. Чеботарёву дальневосточная тройка ОГПУ дала
сперва по неопытности всего три года, но вскоре он снова был взят, пытан и переосуждён на 10 лет без права переписки (ибо о чём же ему
теперь писать?) и даже с содержанием под усиленной стражей в революционные
праздничные дни. Это устрожение приговора неожиданно помогло ему. С 1934 года
он был в Карлаге, строил дорогу на Моинты, там на
майские праздники 1936 года заключили его в штрафной изолятор и к ним же на
равных правах бросили вольного Чупина Автонома Васильевича. Пьян ли он был или трезв, но Чеботарёв сумел у него утянуть просроченное на
шесть месяцев трёхмесячное удостоверение, выданное сельсоветом. Это
удостоверение как будто обязывало Чеботарёва бежать! Уже 8 мая он ушёл с Моинтинского лагпункта, весь в
вольной одежде, ни тряпки лагерной на себе не имея, и с двумя поллитровыми бутылками в карманах, как носят пьяницы,
только была то не водка, а вода. Сперва тянулась солончаковая степь. Два раза
он попадался в руки казахам, ехавшим на строительство железной дороги, но,
немного зная казахский язык, «играл на их религиозном чувстве, и они меня
отпускали»[4]. На западном краю Балхаша
его задержал оперпост Карлага.
Взяв документ, спросили по памяти все сведения о себе и о родственниках, мнимый
Чупин отвечал точно. Тут опять случай (а без случаев,
наверно, и ловят) — вошёл в землянку старший опергруппы, и Чупин
опередил его: «Хо! Николай, здорово, узнаёшь?» (Счёт на доли секунды, на
морщинки лица, состязание зрительных памятей: я-то узнал, но пропал, если
узнаешь ты!) — «Нет, не узнаю». — «Ну как же! В поезде вместе ехали! Фамилия
твоя — Найдёнов, ты рассказывал, как в Свердловске на вокзале с Олей встретился
— в одно купе попали и оттуда поженились». Всё верно, Найдёнов сражён; закурили
и отпускают беглеца. (О, голубые! Недаром вас учат молчать! Не должны вы болеть
человеческим чувством открытости. Рассказано-то было не в вагоне, а на
командировке Древопитомник Карлага
всего год назад, рассказано заключённым, просто так вот сдуру, и не запомнишь
их всех по морде, кто тебя слушал. А и в вагоне, наверно, рассказывать любил,
да не в одном, история-то поездная! — на это и была дерзкая ставка Чеботарёва!)
Ликуя, шёл Чупин дальше, большаком на станцию Чу,
мимо озера к югу. Он больше шёл ночами, от каждых автомобильных фар шарахаясь в
камыши, дни перелёживал в них (там — джунгли камышёвые).
Оперативников становилось пореже, в те места тогда ещё не закинул свои
метастазы Архипелаг[5].
Был с ним хлеб и сахар, он тянул их, а пять суток шёл совсем без воды.
Километров через двести дошёл он до станции и уехал.
И начались годы вольной
— нет, затравленной жизни, потому что не рисковал он хорошо устраиваться и
задерживаться на одном месте. В том же самом году, через несколько месяцев, он
во Фрунзе в городском саду встретил своего — лагерного кума!.. Но бегло это
было, веселье, музыка, девушки, и кум не успел узнать. Пришлось бросать
найденную работу (старший бухгалтер догадался и допытался о срочных причинах —
но сам оказался старым соловчанином), гнать куда-то
дальше. Сперва Чеботарёв не рисковал искать семью, потом придумал — как. Он
написал в Уфу двоюродной сестре: где Лена с детьми? догадайся, кто тебе пишет,
ей пока не сообщай. И обратный адрес — какая-то станция Зирабулак,
какой-то Чупин. Сестра ответила: дети потеряны, жена
в Новосибирске. Тогда Чеботарёв послал её съездить в Новосибирск и только с
глазу на глаз рассказать, что муж объявился и хочет прислать ей денег. Сестра
съездила; теперь пишет сама жена: была в психиатрической больнице, сейчас
паспорт утерян, три месяца принудработ, и до
востребования денег получить не могу. Подождать бы эти месяцы? — но выскакивает
сердце: надо поехать! И даёт муж безумную телеграмму: встречай! поезд №, вагон
№... Беззащитно наше сердце против чувств, но, слава Богу, не загорожено и от
предчувствий. В пути так разбирают его эти предчувствия, что за две станции до
Новосибирска он слезает и доезжает попутной машиной. Вещи сдав в камеру
хранения, отчаянно идёт по адресу жены. Стучит! Дверь подаётся, в доме никого
(первое совпадение, враждебное: квартирохозяин сутки дежурил предупредить его о
засаде — но в эти минуты вышел по воду). Идёт дальше. Нет и жены. На кровати
лежит укрытый шинелью чекист и сильно храпит (совпадение второе,
благоприятное). Чеботарёв убегает. Тут окликает его хозяин — его знакомый по
КВЖД, ещё уцелевший. Оказывается, зять его — оперативник, сам принёс домой
телеграмму и тряс ею перед глазами жены Чеботарёва: вот твой мерзавец, сам к нам едет в руки! Ходили к поезду — не
встретили, второй оперативник пока ушёл, этот лёг отдохнуть. Всё же вызвал
Чеботарёв жену, на машине проехали несколько станций, там сели на поезд в
Узбекистан. В Ленинабаде снова зарегистрировались! — то есть, не разводясь с
Чеботарёвым, она теперь вышла замуж за Чупина. Но
вместе жить не решились. Во все концы слали от её имени заявления о розыске
детей — бесполезно. И вот такая розная и загнанная жизнь была у них до войны. —
В 1941 Чупин был мобилизован, был радистом в 61-й кавдивизии. Имел неосторожность
при других бойцах назвать папиросы и спички по-китайски, в шутку. Ну, в какой
нормальной стране это вызовет подозрение — что человек знает какие-то
иностранные слова? У нас вызвало, и стукачи — вот они. И политрук Соколов, опер
219 -го кавполка, уже через час допрашивал его:
«Откуда вы знаете китайский язык?» Чупин: только эти
два слова. «Вы не служили на КВЖД?» (Служить за границей — это сразу как
тяжёлый грех!) Подсылал к нему опер и стукачей, не выведали. Так для своего
спокойствия всё же посадили его по 58-10:
— не верил в сводки
Информбюро;
— говорил, что у
немцев техники больше (как будто глазами не видели все).
Не в лоб, так в
голову... Трибунал. Расстрел! И так уже
осточертела Чеботарёву жизнь в отечестве, что не подавал он просьбы о
помиловании. А рабочие руки были государству нужны, вот 10 и 5 намордника.
Снова в «доме родном»... Отсидел (при зачётах) девять лет.
И вот ещё случай.
Однажды в лагере другой зэк, Н. Ф-в, отозвал его на
дальний угол верхних нар и там тихо спросил: «Тебя как зовут?» — «Автоном Васильич». — «А какой ты
области урожак?» — «Тюменской». — «А района?.. А
сельсовета?..» Всё точно отвечал Чеботарёв-Чупин и
услышал: «Всё ты врёшь. Я с Автономом Чупиным на одном паровозе пять лет работал, я его знаю как
себя. Это не ты у него, часом, документы спёр в 36-м году в мае?» Вот ещё какой
подводный якорь может пропороть живот беглецу! Какому романисту поверили бы,
придумай он такую встречу! К этому времени Чеботарёв опять хотел жить и крепко
пожал руку доброму человеку, когда тот сказал: «Не бось,
к куму я не пойду, не сука!»
И так отбыл Чеботарёв
второй срок как Чупин. Но на беду, последний лагерь
его был — особо засекреченный, из той группы строек атомных — Москва-10,
Тура-38, Свердловск-39, Челябинск-40. Они работали на разделении
ураново-радиевых руд, стройка шла по планам Курчатова, начальник стройки
генерал-лейтенант Ткаченко подчинялся только Сталину и Берии. От каждого зэка
обновляли ежеквартально подпись «о неразглашении». Но это всё б ещё не беда, а
беда то, что освободившихся не отпускали домой. «Освобождённых», отправили их
большую группу в сентябре 1950 года — на Колыму! Только там освободили от
конвоя и объявили особо-опасным спецконтингентом! — за то опасным, что они помогли
атомную бомбу сделать! (Ну, как угнаться это всё описать? ведь это главы и
главы нужны.) Таких разбросали по Колыме десятки тысяч! (Листайте Конституцию,
листайте Кодексы, — что там написано про спецконтингент??)
Зато хоть жену он
теперь мог вызвать. Она приехала к нему на прииск Мальдьяк.
И отсюда опять они запрашивали о сыновьях — и ответы были: «нет», «не
числятся».
Свалился Сталин с
копыт — и уехали старики с Колымы на Кавказ — греть кости. Теплело в воздухе,
хоть и медленно. И в 1959 сын их Виктор, киевский слесарь, решился скинуть с
себя ненавистную фамилию и объявиться сыном врага народа Чеботарёва! И через
год нашли его родители! Теперь забота встала у отца — вернуться самому в
Чеботарёвых (трижды реабилитированный, он уже за побег не отвечал).
Объявился и он, оттиски пальцев послали в Москву для сличения. Лишь тогда
успокоился старик, когда всем троим выписали паспорта на Чеботарёвых, и
невестка стала Чеботарёва. Только ещё через несколько лет он пишет мне, что уже
раскаиваются, что нашли Виктора: честит отца преступником, виновником своих
злоключений, на справки о реабилитации машет: «филькина грамота!» А старший сын
Геннадий так и пропал.
Из рассказанных
случаев видно, что и побег удавшийся ещё совсем не даёт свободы, а жизнь
постоянно угнетённую и угрожаемую. Кое-кем из беглецов это хорошо понималось —
теми, кто в лагерях успел от отчизны отпасть политически; и теми, кто живёт по
не осмысленному безграмотному принципу: просто жить! И не вовсе редки
среди беглецов были такие (на провал готовившие ответ: «Мы бежали в ЦК просить
разобраться!»), которые цель имели уйти на Запад и только такой побег считали
завершённым.
Об этих побегах всего
трудней рассказать. Те, кто не дошли, — в сырой земле. Те, кто пойманы снова, —
расстреляны или немы. Те, кто ушли, — может быть, объявились на Западе, а может
быть, из-за кого-то оставшихся тут — снова молчат. Ходили слухи, что на Чукотке
захватили зэки самолёт и всемером улетели на Аляску. Но, думаю: только
пробовали захватить, да сорвалось.
Все эти случаи ещё
долго будут томиться в закрыве, и стареть, и
ненужными делаться, как эта рукопись, как всё правдивое, что пишется в нашей
стране.
Вот один такой случай,
и опять не удержала людская память имени геройского беглеца. Он был из Одессы,
по гражданской специальности — инженер-механик, в армии — капитан. Он кончил войну в Австрии и служил в оккупационных войсках в
Вене. В 1948 по доносу был арестован, получил 58-ю и, как тогда уже завели, 25
лет. Отправлен был в Сибирь, на лагпункт в трехстах километрах от Тайшета, то
есть далеко от главной сибирской магистрали. Очень скоро стал доходить на
лесоповале. Но сохранялась ещё у него воля бороться за жизнь и память о Вене. И
оттуда — оттуда! — он сумел убежать в Вену! Невероятно!
Их лесоповальный
участок ограничивала просека, просматриваемая с малых вышек. В избранный день
он имел на работе с собой пайку хлеба. Повалил поперёк просеки пушистую ель и
под ветками её пополз к макушке. На всю просеку её недоставало, но, продолжая
ползти, он счастливо ушёл. С собой он унёс и топор. Это было летом. Он
пробирался тайгой по бурелому, идти было очень трудно, зато никого не встречал
целый месяц. Завязав рукава и ворот рубашки, он ловил рыбу, ел её сырой.
Собирал кедровые орехи, грибы и ягоды. Полумёртвым, он всё же долез до
сибирской магистрали и счастливо уснул в стогу сена. Очнулся от голосов: вилами
брали сено и уже обнаружили его. Он был измотан, не готов ни убегать, ни
бороться. И сказал: «Что ж, берите, выдавайте, я беглец». То были железнодорожный
обходчик и его жена. Обходчик сказал: «Да мы ж русские люди. Только сиди, не
показывайся». Ушли. Но беглец не поверил им: они ведь — советские, они должны
донести. И пополз к лесу. С краю леса он следил и увидел, как обходчик
вернулся, принёс одежду и еду. — С вечера беглец пошёл вдоль линии и на лесном
полустанке сел на товарняк, к утру соскочил — и на день ушёл в лес. Ночь за
ночью он так продвигался, а когда стал покрепче, то и на каждой остановке
сходил — перепрятывался в зелени или шёл вперёд, обгоняя поезд, а там прыгал на
ходу. Так десятки раз он рисковал потерять руку, ногу, голову. (Это всё он
расхлёбывал несколько лёгких скольжений пера доносчика...) Но как-то перед
Уралом он изменил своему правилу и на платформе с брёвнами заснул. Его ударили ногой
и светили фонарём в лицо: «Документы!» — «Сейчас». Приподнялся и ударом сбил
охранника с высоты, сам же спрыгнул в другую сторону — и попал на голову
другому охраннику! — сбил с ног и того и успел уйти под соседние эшелоны. Сел
за станцией, на ходу. — Свердловск он решил обходить со стороны, в окрестностях
его грабанул торговую палатку, взял там одежды, надел
на себя три костюма, набрал еды. На какой-то станции продал один костюм и купил
билет Челябинск–Орск–Средняя Азия. Нет, он знал,
куда едет — в Вену! — но надо было обшерститься и
чтобы перестали его искать. Туркмен, предколхоза,
встретил его на базаре и без документов взял к себе в колхоз. И руки оправдали
звание механика, он чинил колхозу все машины. Через несколько месяцев он
рассчитался и поехал в Красноводск, приграничной линией. На перегоне после Маров шёл патруль, проверяя документы. Тогда наш механик
вышел на площадку, открыл дверь, повис на окне уборной (через забеленное стекло
изнутри его видеть не могли), и только самый носок одной ноги остался для упора
и для возврата на ступеньке. В раме двери в углу один носок ботинка патруль не
заметил и прошёл в следующий вагон. Так миновал страшный момент. Благополучно
переехав Каспий, беглец сел на поезд Баку—Шепетовка, а оттуда подался в
Карпаты. Через горную границу глухим крутым лесистым местом он переходил очень
осмотрительно — и всё-таки пограничники перехватили его! Сколько надо было
жертвовать, страдать, изобретать и силиться от самого сибирского лагпункта, от этой поваленной первой ёлочки — и при самом
конце в один миг всё рухнуло!.. И как там, в стогу у Тайшета, покинули его
силы, он не мог больше ни сопротивляться, ни лгать и с последней яростью только
крикнул: «Берите, палачи! Берите, ваша сила!» — «Кто такой?» — «Беглец! Из
лагеря! Берите!» Но пограничники вели себя как-то странно: они завязали ему
глаза, привели в землянку, там развязали, снова допрашивали — и вдруг
выяснилось: свои! бандеровцы! (Фи! фи! — морщатся
образованные читатели и машут на меня руками: «Ну и персонаж вы выбрали, если бандеровцы ему — свои! Хорошенький фрукт!» Разведу
руками и я: какой есть. Какой бежал. Каким его лагерь сделал. Они ведь,
лагерники, я вам скажу, они живут по свинскому принципу: «бытие определяет
сознание», а не по газетам. Для лагерника те и свои, с кем он вместе мучился в
лагере. Те для него и чужие, кто спускает на него ищеек. Честно говоря — и я
сам так.) Обнялись! У бандеровцев ещё были тогда ходы
через границу, и они его мягко перевели.
И вот он снова был в
Вене! — но уже в американском секторе. И, подчиняясь всё тому же завлекающему
материалистическому принципу, никак не забывая свой кровавый смертный лагерь,
он уже не искал работы инженера-механика, а пошёл к американским властям душу
отвести. И стал работать кем-то у них.
Но! — человеческое
свойство: минует опасность — расслабляется и наша настороженность. Он надумал
отправить деньги родителям в Одессу, для этого надо было обменять доллары
на советские деньги. Какой-то еврей-коммерсант пригласил его менять к себе на
квартиру в советскую зону Вены. Туда и сюда непрерывно сновали люди, мало
различая зоны. А ему было никак нельзя переходить! Он перешёл — и на квартире
менялы был взят!
Вполне русская история
о том, как сверхчеловеческие усилия нанизываются, нанизываются — и срываются
одним широким распахом руки.
Приговорённый к
расстрелу, в камере берлинской советской тюрьмы он всё это рассказал другому
офицеру и инженеру — Аникину. Этот Аникин к тому времени уже побывал и в
немецком плену, и умирал в Бухенвальде, и освобождён был американцами, и вывезен
в советскую зону Германии, оставлен там временно для демонтирования
заводов, и бежал в ФРГ, под Мюнхеном строил гидроэлектростанцию, и оттуда
выкраден советской разведкой (ослепили фарами, втолкнули в автомобиль) — и для
чего всё это? Чтобы выслушать рассказ одесского механика и сохранить его нам?
Чтобы затем два раза бесплодно бежать в Экибастузе (о нём ещё будет в Части
Пятой)? И потом на штрафном известковом заводе быть убитым?
Вот предначертания!
вот изломы судьбы! И как же нам разглядеть смысл отдельной человеческой
жизни?..
Мы почти не рассказали
о групповых побегах, а и таких было много. Из Усть-Сысольска
был массовый побег (через восстание) в 1943. Ушли по тундре, ели морошку с
черникой. Их проследили с аэропланов и с них же расстреляли. Говорят, в 1956
целый лагерёк бежал, под Мончегорском.
История всех побегов с
Архипелага была бы перечнем невпрочёт и невперелист. И даже тот, кто писал бы книгу только о
побегах, поберёг бы читателя и себя, стал бы опускать их сотнями.
[1] ЦГАОР, ф. 393, оп. 84, д. 4,
л. 68.
[2] И теперь он наивно
добивается (для пенсии), чтоб его заболевание признали профессиональным.
Уж куда, кажется, профессиональнее и для арестанта, и для конвоя! — а не
признают...
[3] И всё главней становится она
в новейшее, уже хрущёвское время. См. «Мои показания» Анатолия Марченко.
Самиздат, 1968.
(В России книга впервые
опубликована в 1991 году в изд-ве «Московский рабочий». — Примеч. ред.)
[4] Всё-таки и атеисту религия
не без пользы. У казахов же, я думаю, ещё горяча была память о будённовском подавлении 1930 года, потому они и миловали. В
1950 году так не будет.
[5] Но вскоре была туда
корейская ссылка, потом и немецкая, потом и всех наций. Через 17 лет в то место
попал и я.