К содержанию книги

 

 

 

3

 

Живя заветами своих духовных кумиров — Чернышевского, Добролюбова, в минувшие годы только жмуриться мы могли перед светлым видением будущего в России социализма, — и грядущая радость того преображённого мира настолько была выше наших, твоей, моей жизни, что не вилась эгоистическая мысль: а какую именно роль получу там сам? какой именно пост?

Но вот вдруг далёкий Идеал — прикатил! вот уже уверенно он ступает по России! И теперь естественно встаёт: что за место я в этом строе займу? Уже дождавшись этой поры горячего народного счастья, уже войдя под сень Революции, — втройне обидно, если товарищи тебя отталкивают, и не дают тебе влиять на события соразмерно твоим силам крайне левого лидера.

Когда мы изучаем историю, кажется вот так просто: приходит решительный человек и берёт власть, как будто она только его и ждала. Но когда ты входишь в события и протягиваешь совсем же не слабые руки эту власть взять — не даётся! Не берётся.

В чём дело? Какие же тут особенные методы? или особенные качества?

В прежние века надо было хорошо владеть холодным оружием, значит иметь крепкие плечи, да сидеть на коне. Но сейчас вот и плечи у тебя широкие, а это не нужно. Теоретические мысли, быстрота их словесного изложения? Но история показывает, что не обязательно этим владеть самому, достаточно рядом такого иметь, вот Гиммера.

Так что? — момент? Угадывать точный момент для каждого шага, когда короче шагнуть, а когда дальше? Но какой же был лучший момент, чем войти 27 февраля в ещё не созданный Исполнительный Комитет ещё не родившегося Совета рабочих депутатов? И возглавить переговоры с будущим правительством — и положить свою лапу на стол санкцией: существуйте! — только на наших условиях. Какой же выше пост — не правительство, а выше правительства: ты его создал и допустил? От самого первого дня — какое же положение было сильней? В масштабе всей России соперничать мог только Керенский — но он не опирался на Совет. Так разве упущен момент?

Ключевые позиции? Так самые лучшие позиции ты и занял, два лучших опорных пункта: в твоих руках бесконтрольно „Известия” — лицо Совета, на всю страну виднее, чем сам Совет. И — Контактная комиссия, реальный рычаг направлять правительство, — и ты там, среди пяти исполкомовцев, и твой голос там — ведущий, и ты с презрением диктуешь министрам. Разросся Исполнительный Комитет, избрали бюро из 7 человек — и ты в нём.

И это — ты сформулировал теперь уже знаменитую формулу поддержки Временного правительства: „постольку-поскольку”. Нужно было кому-то прочесть Манифест ко всем народам — и это именно ты его прочёл с высокого помоста. Нужно было кому-то, не меря часов, встречать и встречать фронтовые делегации, олицетворяя перед фронтом весь Совет, — и это именно ты делал.

А власть — не взялась? Нет, не взялась.

То в Контактной комиссии Чхеидзе или даже дурачок Скобелев возражали ему перед министрами, что он высказал своё частное мнение, а не Совета. То перед военными делегациями его оспаривали Филипповский или Богданов. (Они тоже, неутомимые, всюду встревали.) А как принудить их подчиниться? — Нахамкис не знал. Не сумел.

Или вклинился в ИК совсем чужой пролетариату поручик Станкевич. И едва ли не по каждому поводу въедливо оппонировал, и стал придираться к „Известиям”, и не только он один, против „Известий” складывалась интрига. (А надо сказать, Нахамкис и правда не на всё успевал, вот на газету. Статьи в неё он катал на ходу, на самих же заседаниях ИК. Он мог направить её как угодно, не отчитываясь, но не хватало методичности сидеть над каждым материалом. Без него заправляли там его верные помощники.)

Насторожился. Надо было озаботиться укрепить свою позицию. Но тут как раз — тут как раз приехал Церетели. И это была — катастрофа, и поворотный пункт для всего Исполкома. По своей прежней думской славе Церетели сразу без выборов вошёл и в Исполком и в Контактную комиссию (и уже шестерым тут становилось тесно, кого-то будут выталкивать) и всюду заговорил таким полным уверенным голосом, как будто с первого дня тут везде и состоял. Так уверенно, будто заранее знал и предвидел все эти ситуации.

И понял Нахамкис, что упустил он свои счастливые недели — возглавить советскую власть, а затем, может быть, и всю Россию. Упустил. Не хватило — точной сообразительности? смелости? Как она берётся, власть? Вот пойди попробуй.

Нужен гений? Да, ты не гений. Гении заранее умеют понять ход исторического процесса, выдвигаемые им задачи, найти точки приложения накопившейся социальной энергии. Но мы, марксисты, и не поклонники героического в истории. Историю делают массы, а их только надо направлять.

Но это — не каждому, вот, удаётся.

На вершине — очень трудно стоять.

Вот когда пожалел он, что все годы колебался внефракционным, ни меньшевиком, ни большевиком, никем. Он был всю жизнь — одиночка, никогда ни с кем не объединён, и в этом считал свою свободу. А теперь оказалось: никакой поддержки, ни партийных коллег, ни даже друзей.

А с Церетели вместе приехал ещё и Гоц. Затем и Дан. И Либер. И это наполнение вождями, вождями всё более оттесняло первичного Стеклова.

А Церетели внезапно открыл полемику против Гиммера по вопросу о войне и мире, да с такой резкостью, какая не принята была в Исполнительном Комитете, — бесстрашно шёл на немедленный разрыв между центром и левой! И его стали поддерживать правые оппортунисты. А — где же Стеклов? Грозило ему остаться на островке отшвырнутого меньшинства?.. Это уже и вовсе был бы политический конец. И он решил тут же сделать крупный шаг, пока льдины ещё не разошлись, — и переступить на ту, большую: поддержал Церетели, что надо крепить оборону, армию.

Вот уж никогда не болел социал-патриотическим сифилисом. А пришлось прикоснуться.

Он — перескочил, но по виду это был уверенный шаг неизменно идущего человека, знающего своё верно. (А в дородное тело его на самом деле вкралась большая неуверенность.)

Он рассчитывал, что так удержится в лидирующей группе — с Чхеидзе и Церетели. Но нет! Опять подвела проклятая безфракционность. Подготовили десять человек президиума для Всероссийского Совещания Советов (оно требовалось, чтоб укрепить петроградский СРСД как лидера России) — и от головки ИК вошли Чхеидзе и Скобелев, от меньшевиков — Церетели, Богданов и московский Хинчук, от эсеров Гоц, — а от кого же Стеклов? Ни от кого. И не вошёл. (А как наметили — так и будет. Какие там свободные выборы в зале? Что эта толпа понимает?)

За месяц революции это был первый крупный его неуспех. Невыбор в первый ряд. (Весь март он думал: будет 1-й съезд Советов, и его выберут председателем Всероссийского Исполнительного Комитета. К тому съезду и вело это Совещание. А вот...)

Докладчиком? Но по войне и миру опять-таки Церетели, уже везде впереди. Только отношение к Временному правительству признали по праву за Стекловым, его доклад, и то ещё в соперничестве с Сухановым, который тоже претендовал.

И этот доклад — был теперь его главный таран. Этим докладом надо было как-то так ударить, чтобы выйти снова в первый ряд — перед близким съездом Советов. А Исполком — сотряхнуть, показать, как владеешь массой.

И готовил, больше ночами, писал разящие фразы! А на Совещании (в Белом зале не попав и в ложу) из депутатского кресла грузно присутствовал и наблюдал за всеми комедиями первого дня: овацией Бабушке, её бессодержательной речью, как она „вошла в этот храм Свободы”, и как на стуле её выносили из зала, и полдня ушло на похороны чхеидзевского сына, а вечером деловые прения снова перебил скакунчик Керенский — для него ни очереди, ни регламента, и как жалко болтал — о чём? даже непонятном для всех этих солдат (впрочем, есть и с университетскими значками): „хотелось вырваться из моей работы во Временном правительстве, чтобы немножко подышать воздухом среды, от которой я пришёл и с которой останусь навсегда”, „я недавно в разговоре с иностранным дипломатом сказал...”, „я уверен, что наша уверенность и моя уверенность”, „я пошёл во Временное правительство не потому, что хотел там быть, а провести волю пославших меня”... Он, сукин сын, „не хотел” идти во Временное правительство только потому, что боялся советских коллег, и больше всего, как чувствовал Нахамкис, боялся именно его, избегал даже встретиться в коридоре. Но — и с какой же бесстыдной хлестаковской лёгкостью он карабкается и обходит препятствия! — поучиться! — что ни шаг, только увенчивается наградами, в награду взял себе и Бабушку, в речи на вокзале приплёл, что ездил на Лену чуть не к ней в ссылку, а она его никогда и не видела, но: „дорогой друг Керенский, мы вас любим и умрём вместе с вами!” (При её возрасте — небогатое обещание.)

Именно такой лёгкости и не хватало Нахамкису, тяжеловесу.

Совещание Советов, из-за обилия фронтовых делегатов, убедительно пошло в пользу продолжения войны (правильно он сделал, что перескочил) — никто не сбивал, кроме немногих большевиков. Но и большевики не посмели тут ясно выразить, чего ж они хотят, и Каменев, и Ногин: вот будет всемирное восстание пролетариата и кончится война, — а если не будет?? Этот пропуск заметило всё Совещание, и простаки в шинелях.

Но и видно же было, как Церетели безмерно преувеличивает „победу над буржуазией” — декларацию правительства 27 марта, и какое теперь с ним достигнуто единство. Он даже так оппортунистически поворачивал, что на узко-классовых интересах стоят лишь „некоторые круги буржуазии”, они и „толкают” Временное правительство, а само правительство вот сделало решительный шаг по пути, указанному демократией, и отказывается от имперских намерений. Но — wer A sagt, muss auch В sagen[1]. И не оставалось теперь Стеклову другой линии на Совещании, как поддержать Церетели: да, поражение на фронте было бы концом русской революции. Он выступил в прениях — 5 минут, рядовой оратор, это не лидер и не докладчик, но и в 5 минут успел: что Церетели блестяще развил аргументы, что мы побудили правительство сделать шаг значительной важности, мы стали — колоссально ответственная сила, а резолюция Каменева — всего лишь общая схема интернационалистических принципов, но не даёт ответа на наболевшие вопросы сегодняшней минуты.

Мог он рассчитывать, по крайней мере, что нейтрализовал Церетели относительно своего доклада? (Всё же он попробовал не напечатать в „Известиях” речь Церетели, а только когда тот пожаловался в ИК.)

Такая спешка и перегрузка была у головки ИК, что не проверяли у докладчиков заранее ни содержания, ни даже тезисов, на это Стеклов и рассчитывал. А тут — как раз безфракционность помогла: тезисами не должен был делиться и ни с кем. Но, однако, Исполком стал уже настолько предусмотрителен, что по каждому главному докладу заранее утверждал будущую резолюцию, которую в зале и проведём. И проголосовали резолюцию, что правительство „в общем и целом” заслуживает поддержку „постольку поскольку”, стекловская же собственная формула! — но тем связали Стеклову руки: эта резолюция была — совсем не то, что он хотел говорить, и как он хотел ударить. Ему самому оставалось решить: говорить ли всё, как жгло его?

И он решил, что — да. Резолюция — связывала, но в стране, но в Петрограде не было равновесия, правительство не годилось никуда, не стояло на ногах. Резолюция — связывала, но можно так горячо построить доклад, что Совещание само отвергнет резолюцию — и повалит дальше вперёд, за докладчиком! Сам доклад, весь простор манёвра — оставался за ним, а там — как удастся, куда вытянет. Но — тряханёт он и зал, и Исполком! А горячности ему не придумывать: она всю войну не утихала, клокотала в широкой груди Нахамкиса, затаившегося под корой снабженца Союза городов лишь временно. Эта горячность вот недавно гнала его перо, когда он писал для „Известий”: „Ставка — центр контрреволюции”, „Генералы-мятежники”. Эта горячность напрягала его брови, когда кто-нибудь при нём только называл имена Гучкова или Милюкова. Он верил, он знал, что плетутся, плетутся контрреволюционные интриги — в каждом армейском штабе, и в каждом обывательском подпольи, и в самом сердце правительства, — и он часто произносил в Исполкоме, и перед военными делегациями, и перед случайными группами слушателей — одну и ту же фразу, которая может быть станет такою же знаменитой в русской революции, как дантоновские во французской: „Совет не сложит оружия, пока не добьёт контрреволюцию!” (А если бы даже не было её — то для раската революции её надо было травить.)

Так что ж, вслед за докладом Церетели, что правительство послушно-хорошее, — теперь предстояло ударить по нему, что оно враг?

Неизбежно так!

Но это будет и речь его жизни. Тут он может взять реванш, и вернуть себе лидерство.

Исполком будет в ярости! — но бессильной, если увлечь зал!!

Он готовился к докладу по кускам — но даже и не готовился: всё нагорело, плавится в нём — и само польётся. Всё, что нам грозит — и что грозило, и что было. Это особенно важно: как было. Рассказать! Ведь никто не знает. Только оживляя раннемартовские дни, он сам является во весь размер. Пришло в голову: показать собранию этот клочок чуть не обёрточной бумаги, на которой крупными буквами он написал свои исторические 9 пунктов для правительства. Прежде, чем „отношение к Временному правительству”, надо было объяснить, как он создал это правительство.

И — вышел на всеизвестную думскую кафедру прославленного Белого зала. (Неудачно только, что время позднее, десять вечера.) Перед ним сидела не Дума, но — сильнее Думы. Ещё не всероссийский съезд Советов — но многие туда изберутся, полновластные в своих городах. (Правда, военных было чересчур уж, неприятно.)

— ... Товарищи, слышатся голоса, упрекающие Совет в слишком мягком, я сказал бы снисходительном, отношении к Временному правительству. Даже и в том, что Совет допустил само образование этого Временного правительства и не постарался так или иначе сам стать на его место.

(Говорят ли так? Разве только большевики. Говорят скорей, что Совет парализует правительство.) Так вот:

— Я позволю себе обратиться к истории этих отношений и хотя бы в самых схематических очертаниях набросать тот процесс нарастания взаимоотношений, как он вылился под давлением требований жизни.

И — открыт путь для жгучего рассказа:

— ... Временное правительство не возникло по классическому революционному образцу и между прочим потому, что процесс русской революции хотя пошёл очень быстро, всё-таки несколько затянулся...

Тут — некоторое облачко, но можно согнать его и с полной откровенностью.

— В течение двух-трёх дней нельзя было с уверенностью сказать, что переворот завершён и старый режим действительно уничтожен. В эти смутные два-три дня мы как-то не мыслили о создании правительства... А когда через два дня начало с достаточной ясностью определяться, что восстание несомненно победоносно, мы были заняты группировкой своих сил, а думский комитет пригласил наших представителей... о образовании Временного правительства в конкретных очертаниях. И вот, товарищи, за исключением очень немногих, я сказал бы даже неуверенных, голосов, подавляющее большинство нас склонялось не вступать в правительство, но предъявить ему определённые политические требования и осуществить контроль...

И вот, всё живей встаёт, веет над этим залом —

— ... знаменитое ночное заседание. Да вот, товарищи, — вытащил из пиджака и развернул, — знаменитый исторический документ на клочке плохой бумаги... наши 9 требований... С которого почти буквально, что неизвестно ни большинству русского населения, ни тем более всей европейской и вообще заграничной прессе, — почти буквально Временное правительство списало свою знаменитую программу.

(Слышите вы там, министры!)

И — поднял мятую бумагу, и терпеливо показал залу во все стороны, и оборачивая её. Это и была ось вращения, это был его аттестат лидерства.

Во́т этот документ! Я не пущу его в ход, по рукам, так как он может пропасть, а мы представим его в музей истории. — И так сладко самому. — Если вы хотите — я его оглашу, но тогда я превышу назначенные мне полчаса.

Голоса из зала: „Просим! Просим!” А президиум вынужден помалкивать.

И Нахамкис живительно почувствовал себя снова на своей упущенной вершине. Он стал медленно читать, пункт за пунктом, как стояло у него — и как Милюков исправил: вот тут карандашом, вот тут карандашом...

— Вот, товарищи, вы видите, что эти знаменитые 9 пунктов заключали в себе ещё и знаменитый пункт 3-й: „Воздержание от всех действий, предрешающих форму будущего правления.”

И подколоть кадетов (подробно и многократно), как они тогда стояли ещё за монархию и боялись демократической республики, это сейчас они перекинулись.

— ... Хотели нам, победоносной русской демократии, навязать романовскую монархию, в частности Милюков настаивал провозгласить императором наследника Алексея, а регентом Михаила Александровича... Но тот русский народ, который совершил революцию, он поручил нам заявить, что признаёт единственной формой правления демократическую республику. А мы заявляли, что, несмотря на имеющуюся в наших руках физическую силу, не заставляем их немедленно эту республику провозгласить, но чтоб и не провозглашать монархию. Мы не добились от них включения этого пункта, но всё-таки могли понимать результаты так, что они не предпримут никаких шагов. Вы можете поэтому представить себе, как мы были поражены и возмущены, когда узнали, что Гучков и Шульгин едут в Ставку, чтобы там заключить с Романовыми какой-то договор. Я забегаю вперёд — (а намерен рассказывать теперь всё последовательно) — но должен сказать, что наш Совет дал повеление своим комиссарам остановить поезд, который заказали Гучков и Шульгин.

Шумные восторженные рукоплескания! Сила Совета! И —

— ... должен сказать, к чести рабочего класса и вечной его славе, что именно рабочие железных дорог первые подняли тревогу...

Тут и богатая память советского вождя отказала: совсем не тот был поезд, а — Родзянки. И вот — не связалось у него, и со вздохом:

— К сожалению, каким-то образом эти господа проскочили и сделали то, что вам известно... Но Михаил Александрович, как остроумно выразился один из товарищей солдат, „встал на нашу точку зрения” — да только потому, что знал: штыки революционной армии и ружья успевшего вооружиться пролетариата заговорят очень громко, если будет сделана попытка навязать нам монархию!

Но при такой силе рабочего класса — отчего же Совет не брал власть, как, теперь ясно, надо было?

— Я постараюсь на это ответить. Во-первых, теоретически. Было совсем ещё неясно, восторжествует ли революция хотя бы в форме умеренно-буржуазной. Вы, товарищи, которые не были здесь, в Петрограде, представить себе не можете, как мы жили: окружённые вокруг Думы отдельными солдатскими взводами, не имеющими даже унтер-офицеров, мы узнаём в то же время, что старые министры на свободе и собираются где-то, не то в Адмиралтействе. Нам не было известно настроение войск вообще, царскосельского гарнизона. Мы получали слухи, что с севера на нас идут пять полков, а с юга генерал Иванов ведёт 26 эшелонов, а на улицах раздавалась стрельба, и мы могли допускать, что слабая группа, окружавшая Таврический дворец, будет разбита, и с минуты на минуту мы ждали, что вот придут и если не расстреляют нас, то заберут. А мы, как древние римляне, сидели и заседали...

Но это не главное, конечно.

— Была другая сторона, более существенная, политическая. Эта политическая сторона распадается на две части. Когда либеральная буржуазия окажет решительное сопротивление своей собственной политической программе, не то что чаяниям и требованиям трудящихся масс, — в этот момент перед нами может стать вопрос о захвате власти. Но цензовая буржуазия во Временном правительстве сознала, что надо идти на широкие демократические уступки. Я не буду излагать в беллетристической форме и не буду рассказывать о потрясающих сценах...

Зал захвачен. Успех! Уже и вторые полчаса текут, но Чхеидзе не смеет сигнализировать докладчику.

— ... все мы, товарищи, прекрасно знакомы с историей революций, все мы далеки от сентиментализма, — я говорю, от политического сентиментализма. Тем не менее, при всём скептицизме, в высшей степени поучительное зрелище перерождения в дни революционного пожара психологии цензовых буржуазных слоев, которое совершилось перед нами. Я расскажу вам одну мелочь, в высшей степени характерную. Очень любопытно, что всем вам известный Родзянко до того был потрясён событиями, что потерял способность сопротивляться самым крайним нашим требованиям, а только говорил: „По совести ничего не могу возразить”... Но ещё любопытнее поведение Шульгина, организатора чёрной сотни, который в 1905 проводил подавление революции, а теперь, потрясённый, подошёл ко мне и сказал: „Ничего не могу возразить”... Но дело не в этом. Для нас не было психологических причин самим стать на их место, крайние революционные партии не могут принимать участия в буржуазном правительстве в эпоху капиталистического строя. Да и взять в такой момент ответственность за ведение войны, переговоры с империалистическими правительствами? — Совет рабочих и солдатских депутатов не мог, мы предполагали, что наши силы будут более продуктивны вне министерства.

Теперь сокровенная история была рассказана — а вот времена поближе:

— Но после первых же дней мы перестали видеть правительство, мы спохватывались, что оно что-то делает вне нашего контроля и есть некоторая задержка в осуществлении наших требований, и в речах некоторых министров мы уловили нежелательный оттенок. Мы посчитали нужным дать им толчок, мы заявили, что считаем необходимым приступить к практическим шагам: издать закон, объявляющий вне закона всех генералов — врагов русского народа, кои дерзнут поднять святотатственную руку на завоевания революции. И нам было обещано, что этот декрет будет издан. Но, товарищи, он до сих пор не издан.

Нахамкис ступил на стезю своей любимой ярости — против генералов, и его занесло, уж он и путал от души: да, он писал такие статьи в „Известиях” и настаивал в Контактной комиссии, но никто никогда ему не обещал, и даже свои советские смотрели диковато. Однако вот — он лил сильным голосом, и никто не поправил его из президиума — и в тёмных провинциальных и фронтовых делегатов переливалась та же ярость: генералы-изменники, генералы-предатели, очевидно поимённо известные, — а Временное правительство их щадит?

— Но когда был возмутительно освобождён генерал Иванов, который вёл на революционный Петроград несколько эшелонов войск, оказался на свободе без ведома Совета...

Удар по Керенскому, но тот силён, назвать нельзя, а вот по кому, самому ненавистному:

— ... Жизнь убедила нас создать постоянный орган давления на правительство, а главным образом — на деятельность военного министра, до сих пор внушающего нам — а может быть и вам, товарищи?? — величайшее опасение.

И захолонули сердца: как? и военный министр?? и он — тоже изменник???

— До последнего времени он даже не появлялся на общих заседаниях совета министров, когда мы туда являлись с нашими требованиями, а должен сказать, что три четверти наших вопросов касались военного министра. Мы всё время получаем сведения с фронта, и это не секрет, что авгиевы конюшни старого режима среди командного состава неэнергично чистятся.

Аплодисменты! Да! Да!

— И постоянно к нам являются делегации с вечными жалобами, что офицеры-реакционеры и главным образом генералы ведут открытую контрреволюционную пропаганду! И даже — организацию контрреволюционных сил!!!

Он уже бил — на весь полный размах! Он бессознательно копировал столь удачную, столь последственную первоноябрьскую речь Милюкова, с этой самой кафедры, 5 месяцев назад, — но теперь против самой милюковской компании.

Кто бы уж там вспоминал о регламенте! кому б теперь, хоть и квёлому председателю, разрешили бы перебить!

Думал ли Нахамкис тут, сейчас, на Совещании — свалить Гучкова, а там пойдёт само, арестуют Ставку? Да жгло его, что головы главных генералов так до сих пор и не полетели! Бить — так бить, вспоминай всей генеральской сволочи до дна:

— Я, товарищи, напомню вам о приказе генерала Алексеева, который угрожал немедленным военно-полевым судом всем так называемым „бандам” — чисто революционным отрядам, позволявшим себе разоружать железнодорожных жандармов. И напомню о приказе Радко-Дмитриева... И о приказе Эверта, осмелившегося признавать Николая Николаевича Верховным главнокомандующим...

Зал — в руках. А что есть революция? Революция — вот это и есть — передвижка масс, ещё не осевших, ещё не утерявших своего движения, — и довольно бывает одной речи! одного толчка! одной фразы!

А — какой?

„К оружию, граждане”?.. „Бей их”?..

Не хватало... Не хватило чего-то... У самого не хватило — находчивости? дерзости? прыжка?

А в голове — мешает план доклада, сколько ещё не сказал, а пропустил, надо вернуться... (А в конце — всё равно неотвратимо сползёт к жалкой резолюции...)

— Главное сопротивление из военного министерства!., теперь — уже от вашего авторитетного властного слова, всей демократии России, зависит, чтобы наше воздействие оказалось ещё более активным и действительным...

Не то. Не Дантон.

Но — с новым напором:

— Для нас не секрет, что по мере возвращения жизни в нормальное русло начинается несомненно и организация контрреволюционных сил! Та кампания клевет и инсинуаций, которая ведётся против нас в буржуазной прессе...

„Анонимы в Совете”... — да кнутом по всем шавкам, задрожите!

— ... Её направляют какие-то скрытые силы из какого-то объединяющего центра! Есть какой-то объединяющий центр, из которого как по команде даются сигналы и лозунги. Вы знаете знаменитую кампанию по поводу Приказа № 1?.. Вы знаете попытки дискредитировать гарнизон Петрограда, подавший сигнал нам всем к свободе, — под предлогом, что он здесь уклоняется от несения военной службы, тогда как он на страже свободы? Совершенно очевидно, что контрреволюционные силы начали скопляться вокруг пока ещё скрытого, но какого-то центра, готовят обход революционной демократии!

Громогрозно:

— И нам известен этот организующий центр контрреволюции!!! Но мы его пока не назовём. А впоследствии. И ему должен быть дан отпор — и я надеюсь, что этот съезд скажет своё авторитетное слово. Но ввиду того что эта контрреволюционная агитация прикрывается именем Временного правительства — я надеюсь, этот съезд выскажет, что для Временного правительства пришла пора дезавуировать кампанию — и тогда мы увидим, насколько мы можем дальше оказывать доверие Временному правительству.

Чуть пониже прежнего, а ещё прекрасный плацдарм, ещё можно крикнуть „к оружию!” —

но нет этой лёгкости, но нет этой дерзости, но почему такое тяжёлое тело, тяжёлый голос, тяжёлый план доклада?

Да и не план, оратор сам заблудился, он потерял напористый порядок мыслей. Опять к этим первым пылающим дням революции.

— Революционная армия, впервые сбросив вековой гнёт крепостнической казарменной дисциплины, естественно, в процессе революционной горячки не могла удержаться, при осуществлении своих гражданских прав, от некоторого рода актов, насильственных актов против своих командиров. И мы призывали солдат и матросов остановить часто может быть справедливый гнев народа. Никто не заподозрит нас в кровожадности! Мы первые скорбим о насилиях. Но нашлись политические деятели из „ответственных”, которые позволили внести первую ноту раздора. Я говорю о знаменитом приказе Родзянко к солдатам, здесь толпившимся вокруг Таврического дворца и охранявшим ядро русской революции, — возвратиться по казармам и вновь поступить под команду своих офицеров! Народ призвали к насилию этим неосторожным политическим актом. Права солдат оказались необеспечены — и стихийно вырвалось бурное стремление солдат как-нибудь оформить свои права. В Совет рабочих депутатов начали появляться первые ласточки войсковых частей — и они выдвинули вопрос о конституции в казармах.

Аплодисменты. Сегодняшняя армия это хорошо понимает.

— И Приказ № 1 был подлинное творчество народных масс, — сами солдаты выработали этот акт! И где применялся Приказ № 1 — там-то и установились нормальные отношения между офицерами и солдатами.

Аплодисменты. Да зал — всё время сочувствовал и шёл за ним!

— А между тем в этом акте усматривается первый признак ужасающего „двоевластия”?

Зал — шёл за ним, и надо было энергично вести его к удару! Но по какому-то недостатку хваткости ума зацепился за это двоевластие, о котором жужжали буржуазные газеты, и стал объяснять подробно двоевластие. (Шло дело к полуночи, Чхеидзе задрёмывал, но не прерывал.)

— Бессовестные клеветники! Когда Приказ № 1 был издан — никакого Временного правительства не существовало — а кто этот слабый думский комитет? кем избран? Да сама Дума была избрана, вы знаете, третьиюньская. Да даже по основным законам династии Романовых Дума была только часть власти, вместе с Государственным Советом и царём, а какое право за думским комитетом? — (Аплодисменты.) — Он был бледным слабым созданием цензовых слоев, тогда как наш Совет вышел из здоровой широкой стотысячной массы.

Уже так устоялся язык их всех, советской верхушки: никогда не выдавать вслух „Исполнительный Комитет”, а всегда — Совет. У трёхтысячного Совета плечи широкие.

— Ещё можно сказать, что мы вмешивались в исполнительную власть, когда организовывали военные силы и производили аресты — но и в то время правительства не было. А что следует разуметь под двоевластием? Это не двоевластие, а законный народный контроль, чтобы заставить их считаться с требованиями революционного народа. Я позволю себе напомнить, что когда они становились на ноги, они ждали санкций народа, тогда они в этом видели спасение. Да до сих пор Временное правительство сплошь и рядом обращается к нам с просьбой разделить с ним власть — например, чтобы наши делегаты ехали в Балтийский флот и остановили то, что министерскими приказами остановить невозможно, — так что к двоевластию они даже взывают.

Исчерпано, защитил. А попутно он где-то упомянул династию Романовых — и в не собравшемся в остриё, в недомобилизованном его уме это зацепилось счастливой попутной находкой — да! царя же! царя! — и он потянул за леску:

— ... Эта династия, самая зловредная и пагубная из всех, обладает колоссальными средствами, награбленными у народа, скопленными в заграничных банках, и эта династия после ареста не была лишена своих средств. Мало того, мы получали сведения, что ведутся переговоры с английским правительством, чтобы Николая и его семью отпустить за границу. И когда мы от наших товарищей железнодорожных служащих получили известие, что по царскосельской дороге движутся два литерных поезда с царской семьёй в Петроград, — мы подозревали, что ему подготовлен путь через Торнео на Англию. Что мы должны были делать? Испугаться призрака двоевластия или принять самые энергичные меры помешать побегу тирана?

Мобилизовали петроградский гарнизон, заняли вокзалы, разослали радиотелеграммы по всей России — арестовать и задержать! („Браво!” Аплодисменты. „Честь и слава вам, товарищи!”)

— ... Лишь впоследствии, из разговоров с Временным правительством, мы узнали, что оно их уже арестовало...

(А можно было — и во всех газетах прочесть, за сутки раньше тревоги.)

— И тогда — (впрочем, тоже на пять дней раньше) — мы сделали Временному правительству заявление, что не из мотивов личной мести и возмездия, заслуженного этими господами, но во имя интересов русской революции признаём необходимым немедленный арест всех без исключения членов бывшей царской фамилии, пока не последует отречение их от капиталов, которые они держат за границей и которых нельзя иначе оттуда достать...

Бурные аплодисменты.

— ... Отречение их всех за себя и за своих потомков навеки от всяких притязаний и лишение их навсегда прав российского гражданства!

Бурные! неистовые аплодисменты! Зал ревёт.

И это была — последняя возвышенная площадка для атаки! для поворота истории всей российской революции! Он снова возжёг раннемартовскую горящую атмосферу! И зал был — в руках докладчика!

Но эту площадку — Нахамкис, по дефекту гениальности, разорвал с прежними, он не слил её с контрреволюционным подпольным центром, с мятежной Ставкой и теми генералами, которых надо обезглавливать подряд, подряд.

А между тем — шёл третий час его исторического доклада, и заполночь. И ощутил на шее висящий жернов обязательной резолюции. Никуда ведь дальше не взлететь. И даже бычья шея его стала гнуться. И ослабел голос:

— Временное правительство... интересы либеральной и отчасти демократической буржуазии... пусть может быть вполне честное, я допускаю — лично вполне честное... Но парализующая оппозиция тех слоев, из которых оно вышло... А мы морально и политически обязаны довести революцию до конца... в живой и тесной связи с массами... и постоянно воздействовать на Временное правительство... И черносотенная, и либеральная буржуазия сознают всю важность нашего Совета, он подготовляет такой режим, который не будет улыбаться этим господам...

И — снижаясь, снижаясь:

— Я надеюсь, вы примете резолюцию, которую я имею честь предложить вам от имени Исполнительного Комитета. „... Признавая, что Временное правительство... проявляет стремление идти по пути, намеченному... настаивая на постоянном воздействии Совета в смысле побуждения его к самой энергичной борьбе с контрреволюционными силами... признаёт политически целесообразной поддержку Временного правительства постольку, поскольку... неуклонно к упрочению завоеваний революции...”

Близко к часу ночи еле промямлил Чхеидзе перерыв Совещания до завтра, но члены ИК кинулись в свою комнату и возмущённо, и бешено на Стеклова: как посмел он всё извратить? Сворой мелких стояли вокруг — а тополь-Церетели в рост ему, горели чёрные глаза.

„Как посмел?” — этого хоть и не спрашивай, сказано, не воробей. Стеклов устойчиво протестовал: докажите, что я нарушил? в чём отошёл от резолюции? Революция — беспощадна, ибо ей приходится спасать высшие ценности человечества, не взирая на лица. А на этих из Временного правительства история уже отточила свой топор.

И большевики поддержали его, очень довольные.

И опять выручила безфракционность: никакой фракции он не изменил.

А со следующего утра потекли прения по докладу. Взгорячённых, записалось ораторов больше ста двадцати. Сперва давали по 10 минут, потом уже только по 5, и вовсе обрезали список. Не такие простаки сидели в зале, как можно было думать по шинелям (да среди них немало было и опытных социалистов). Многие сразу заметили, и с этого начинали. Доклад товарища Стеклова был против резолюции Исполнительного Комитета, из всей истории отношений с правительством выводы прямо противоположны резолюции, и ни одного слова в её защиту докладчик не сказал. После доклада товарища Стеклова резолюция совсем неудовлетворительна. Докладчик достаточно обрисовал, что представляет собой это правительство, он внёс в наши умы огромную смуту. Приходится поставить в вину Исполнительному Комитету (это иронически), что он выпустил докладчика, который всё время опровергал резолюцию, вместо того чтобы её защищать. (И тут сильные рукоплескания.) Эта резолюция несомненно не имеет никакого отношения к докладу товарища Стеклова, и если бы он задался целью дать резолюцию, противоречащую всему его докладу, — то лучше бы он сделать не мог. (Рукоплескания и тут.) Докладчик может себя поздравить с результатом.

И правда — мог! Его — поняли! Он этого и хотел. А Исполком — с натянутым носом.

Правда, Брамсон выступил с язвами: есть некоторый налёт субъективности в той картине, которая рисовалась тут докладчиком, эти опасения контрреволюции явились, может быть, отражением тех серьёзных душевных потрясений, которые перенесли многие из нас и сам докладчик в первые дни революции. А Пумпянский даже польстил, на какую высокую ступень политической мудрости поднялась русская демократия, имеющая за своей спиной Якутку.

И — два дня — три заседания — катил вал прений по докладу Стеклова (во раскачал!) — и один только Гендельман, московский эсер, резко напал на Стеклова: что это был не деловой анализ, а какой-то фельетон, которым увеселяли собравшихся, для ответственного деятеля недопустимо, разные мелкие факты, товарищ Стеклов сорвал аплодисменты, как не дали увезти Николая Романова за границу втайне, а какая тайна, если за день до того Керенский в Москве заявил, что лично сам повезёт царя в поезде до границы? (И правда, теперь вспоминается. Да столько событий в дни революции, кто это может всё запомнить и увязать?) И непонятна фигура умолчания: почему же не назвать центр контрреволюции, если он известен?.. Но тут же, с таким же запалом, отвечал ему Эльцин: пусть доклад был и фельетонного характера, это неважно, важны факты, которые привёл товарищ Стеклов, а они не были опровергнуты, а выводы мы сделаем и сами, — и странно, что эти выводы не нашли места в резолюции. Буржуазия всегда была, есть и будет лицемерной, обманной, и кажется не Церетели поймал Милюкова, а Милюков Церетели на декларации 27 марта.

И правда, показалось Нахамкису (во второй день прений, но это пришлось на 1 апреля...), что он переиграл Исполнительный Комитет! Выступало полтора десятка солдат и провинциалов, и чем примитивнее, тем больше они были взволнованы его докладом. Задача в том, чтобы мы продолжали наше давление на Временное правительство. Никаких соглашений с ним, никаких с ним совместных работ, а только организованное давление! Резолюция, которую нам предложил уважаемый докладчик, конечно не будет принята. Нет, сказать этому правительству: довольно травли трудящихся! Это политические враги, которым мы доверять не можем, и не можем поддерживать резолюции. Считать только себя, нас вот тут, законной властью революционного народа, а Временное правительство — исполнителем временных задач. Мы, армия и рабочий класс, имеем право вершить судьбы России и только временно не мешаем правительству, покуда оно осуществляет нашу собственную программу, которую здесь нам развернул товарищ Стеклов.

Мол, общее впечатление от доклада: что правительство не вызывает доверия, да! мы дышим атмосферой контрреволюции, она организуется за спиной правительства, и само правительство — попуститель контрреволюционных попыток! — аб-со-лют-ное недоверие правительству, вышедшему не из среды революционной демократии!! — аплодисменты! Заметили многие, что Стеклов совпал с большевиками, и пусть!! — но гремели и кроме большевиков, да как! Контрреволюция — это движение против петроградского Совета! Дать ей отпор! Выше и выше поднять революционную волну, чтоб не дать ей снизиться! Наша цель — не поддерживать правительство! Наша резолюция должна быть манифест к народу — а не такая! Если и может стать какая-нибудь задача — то в форме захвата власти и установления революционного правительства!

Ещё ли — мало? Чего ещё хотеть докладчику? Да забурлило больше, чем он мог ожидать.

Ещё! Ещё несколько толчков! А вот:

— Товарищи! Пора перестать играть в прятки! Если действительно наше правительство считает себя не самодержавным, а поставленным революционным народом, — оно обязано сюда явиться! и дать отчёт всем нам, революционной России!!

Достигнуто? Победа?! Героическо-трагический момент Великой Революции??

И уже председатель ставит на голосование пятисот делегатов в зале:

— Есть предложение призвать сюда, в эту залу, всё правительство в совокупности для дачи объяснений по обсуждаемому вопросу и освещения всей картины деятельности правительства.

И ведь — придут, презренные! Ведь не посмеют не прийти!

Но, из президиума:

— Мы можем призвать правительство каждую минуту. И, если понадобится, мы пойдём в этом отношении и дальше. Но Исполнительный Комитет сейчас не находит необходимым это делать.

Церетелевские оппортунисты захватили Исполком...

По залу — бурные перекрики.

Церетели отвёл удар, размазав перед делегатами ещё новую теорию: будто во Временное правительство входит буржуазия разумная, и вот она пошла на огромную уступку во внешней политике, и охотно работает с Контактной комиссией, а те буржуазные круги, которые пытаются натравить население на Совет рабочих депутатов, — эти неответственные корыстные круги вне правительства. (И даже похвалил, как товарищ Стеклов прекрасно выявил эти корыстные круги, — а атаку сбил.)

Да и из фронтовиков вылезали с чумазыми мозгами: один — не видит никакого сдвига Временного правительства вправо, а другой:

— Не надо, товарищи, афишировать давления на правительство, и вызов ему. Давить, давить, да и раздавить не трудно. Не надо опьяняться властью. Надо помнить, что мы здесь — не вся Россия, и не вечно длятся времена революции, придёт другое время.

Так — и в прениях раздвоилось.

— Позвольте баллотировать предложение о вызове Временного правительства.

Напряжённое голосование.

Отвергнуто.

Сорвалось. На „явке правительства” — перебрали.

И сорвалось.

Великий момент Российской революции — не сложился.

А заседания — всё рваные, с перерывами, а в перерывах — жужжат и вьются фракции (а Стеклов — опять ни в одной, свободен), то разлетаясь по маленьким комнатам, то собираясь вместе, в давке, бестолочи, и негодуют: „Возмутительный, дезорганизаторский поступок Стеклова! Резолюция теперь опорочена! Теперь неизбежно сдвигать ещё левей!” (А он стоит тушей, выдерживает. А Каменев лукаво улыбается, поглаживает клинышек бородки.)

И — пересоставляли резолюцию. Путали её, удлиняли, разбивали по пунктам, каждая фракция отстаивала какой-нибудь пункт и оттенок (большевики не участвовали), — и постепенно становилось всё строже и неумолимей для правительства — и постоянный политический контроль над ним, и воздействие, и энергичное побуждение к решительным шагам, и, браво, ничего уже не оставалось там ни от правительства, ни от какой его независимости, а зато: всей демократии сплотиться вокруг Советов, и расширять и упрочать завоевания революции, и не принимать на себя ответственность за деятельность этого правительства (и довольный Каменев снял с голосования свою большевицкую резолюцию), но — но в целом оказывать ему поддержку. Меньшевики с эсерами всё лучше слаживались и сговаривались, меньшевики для себя тут находили то утешение, что всё же Временное правительство остаётся как оно есть, свергать не надо, и Совету не надо брать на себя ответственность власти, чего очень боялся Дан. (А ещё кто-то впопыхах, незаметно изъял и: что правительство представляет интересы буржуазии.)

Но — кому же эту резолюцию идти читать покорно с кафедры? Да разумеется докладчику.

Резолюцию — что ж, охотно, он в общем выиграл её. Но выиграл — не на ту ступень, какую надо. Переворота — не совершил. Хотя добился бессилия правительства. И несомненно утвердил себя.

И — вышел, здоровенный, и крепким сильным голосом, но без крепости в груди и без огня читал изменённый набор пунктов. А от себя добавил, с последней надеждой на ещё одну вспышку бунта в зале:

— В общем и целом правительство свои обязательства выполняло — под нашим постоянным давлением. А контрреволюционные силы не дремлют, и уже сейчас начинается определённая кампания, грозящая если не лишить русскую демократию всех плодов завоеваний, то ограничить их и обкорнать.

Но победа слишком не полная, и надо успеть шагнуть и в сторону Церетели:

— Хотя при известных условиях может и правительство дать отпор контрреволюционной агитации... Временное правительство стоит левее кадетской партии. Нельзя говорить о его банкротстве или неспособности. Вопрос о замене его более левым демократическим пока не стоит. После этого, я думаю, вы примете единогласно эту резолюцию, которую я имел честь перед вами огласить.

Всё же голоса:

— Да это — ещё новая резолюция! Дайте перерыв!

А Стеклов невесело:

— Это — та же резолюция. Исполнительный Комитет лишь обратил внимание на указания Совещания, и переделал.

 

Заседания рваные ещё и потому, что 31-го вечером — приезд Плеханова, и нужна была торжественная встреча. Заодно когда-то надо было устроить встречу всего петроградского Совета с участниками Совещания, оттуда вожди ИК пошли на вокзал, ночь пропала, на следующее утро продлили Совещание с трёх дней до шести, продолжались прения по докладу Стеклова, а остальной десяток вопросов ещё и не начинали обсуждать.

От приезда Плеханова многие социалисты, Бурцев особенно рьяно, ждали какого-то поворотного революционного чуда: вот приедет Сам! вот рассудит! Он могуче вмешается сейчас в политическую борьбу, веско выскажется по всем жгучим вопросам! Праздник всего Освободительного движения! На Финляндском вокзале собралось тысяч десять, публика — во всю длину платформы, женщины с красными розами, впереди цепью милиционеры с винтовками и солдаты. Команда „на караул”, марсельеза, — а из вагона Церетели, Скобелев, Чхеидзе и Бурцев на руках вынесли — маленького измученного старичка, ошеломлённого встречей. В парадных комнатах приободренный и даже сияющий (насколько мог после смерти сына) Чхеидзе приветствовал приезд Отца русской социал-демократии, который внесёт умиротворение в расколовшуюся социал-демократическую семью. И ещё несколько ораторов, всё о том же: что своими знаниями и авторитетом он наконец объединит русскую социал-демократию. А он еле-еле собрал силы ответить, что не сомневается в светлом будущем России, которое вот теперь и наступит, — и понесли его дальше опять на руках, к внешней толпе, в автомобиль и в Народный дом.

Нахамкис — не поехал за ним туда, не ожидая яркой речи (а не было и никакой). Он уже тут, на вокзале, понял: отработанный старик, совсем не тот, какой ещё 15 лет назад крепился в Швейцарии, и Нахамкис тогда чуть не поклонялся ему. Нет, ничего он уже не даст, ни на что не повлияет.

И это подтвердилось через день, когда привезли его в Белый зал на Совещание, и он, подсобрав силы, произнёс слабым голосом речь. И — что за жалкая речь? Вспоминал Лассаля, и зачем-то Фохта, и даже Дарвина, трусил пылью старины, и про свой литературный талант, и про свою былую боевитость, и как он всё предвидел о русском рабочем классе, и как это всё посеяно Великой Французской Революцией... Посеяно-то посеяно, но, мямля эту речь, не представлял Плеханов динамики здешней обстановки, и как она ждёт себе твёрдого направления. Ещё похвастался, что он — и есть социал-патриот, так и вышло бестактно.

Отстал старик. Обогнала его революция. Уже он не вождь.

Но не покидала Нахамкиса горечь, что и собственный его напор истощается. Не удержался вождём якобинского крыла. А теперь, обозлясь, и вовсе затрут его в ИК.

И оставалось только: напечатать свой доклад в полумиллионных „Известиях” крупным шрифтом, для малограмотных. Пусть работает так. Пусть усваивает Россия.

 

 

*****

ВИДЕЛ БОГ, ЧТО НЕ ДАЛ КАБАНУ РОГ

*****

 

К главе 4



[1] сказал «А», говори и «В» (нем.)