10
Вот уже две недели Воротынцев состоял в
Ставке, и даже в оперативном отделении, счастливо, Свечин постарался.
Но — это была не та Ставка, какая ему
рисовалась издали: она омешкотилась в подобие инвалидно-генеральского дома. В
Ставке сейчас накапливались генералы и старшие офицеры — приговорённые к смерти
в своих частях, или просто изгнанные комитетами (иные — только за немецкие
фамилии), или снятые Гучковым — и теперь не у дел. Одни — просили другого
назначения, подальше от своих прежних частей, иные — ничего не просили,
согласны пребывать здесь. А ещё и такие приезжали, оттеснённые прежде, кто
теперь искали пробить себе дорогу, добивались на приёмы к
высшим.
И — жуть брала от этой съехавшейся генеральско-полковничьей
толпы: Ставка — превращалась в свалку?
И — вот куда перевёлся Воротынцев.
Да — не хуже больна и Ставка, чем вся
Армия сейчас...
И эти, согнанные сюда, имели много
свободного времени для разговоров, и какие прожектёры были среди них, с точными
планами быстрого „спасения России”.
„Спасения”, и такого простого — что
никто из них, кажется, ещё и не внял: насколько она уже погибала. Нас
захватила хвостом огненная Галактика и тащит! — а они толкуют, кто виноват в
происшедшем, и кого на какой пост переназначить. Да как бы хорошо вернуть
государя на престол.
Непосильно даже остояться в этом вихре!
— а как же ещё спасать?!
Но — не привыкшие
видеть, не видят.
Как и прошлой осенью не пронялись, что
из этой войны нам надо выйти! выйти!
Не догадаться: что же именно делать
теперь? И — с кем??
Свечин, едва успев перевести Воротынцева
в Ставку, тут же и исчез: Гучков назначил его на корпус. Не хотел ехать, но и
уклониться не мог: это был не милостивый взлёт, как предлагали Воротынцеву, а
рядовое служебное назначение.
Уезжал с тем, что и придумывать выхода
специально не надо, а служба сама покажет, что делать.
— Нет, дружище, — сказал ему Воротынцев,
— служба уже ничего нам не покажет, прошли времена службы. Мы — опрокинулись.
Теперь надо посилиться на что-то необычайное. А — кем? Нету.
Уехал Свечин, а другого близкого, до
откровенности, никого в Ставке и не было.
Вождя! Вождя бы! Быстрого, умного,
энергичного генерала, которому сразу поверила бы Армия и за ним пошла! — и всё
было бы решено! Такому вождю-спасителю Воротынцев готов был отдаться
безоговорочно. И в военной истории такие вожди сколько раз появлялись в нужный
момент. А вот у нас — нет.
С нами так худо — что уже и нет.
Под Пасху Верховным Главнокомандующим
был официально утверждён Алексеев, как он по сути и
состоял от отречения царя, да и раньше того. Но никогда он не был вождь, а
только добросовестный штабист-работяга. Таким и
остался. И кажется, сейчас более чем когда-нибудь не
бодр, удручён, да просто раздавлен. Или его седая, круглая, честная,
непритязательная голова столько знала и держала, сколько Воротынцев и
представить не мог? Нет, никак не видно.
Гурко?! И он же принял Западный фронт!
Но не Ставку...
(А Лечицкий неделю назад — ушёл и в
отставку полную.)
С конца же марта, как и Воротынцев,
прибыл в Ставку, а с 5 апреля вступил в должность начальника штаба Верховного —
генерал Деникин. Но хотя и бывший начальник „Железной дивизии”, а как раз
железной твёрдости в нём не чувствовалось, даже угадывалась скорей некая не
генеральская размягчённость. Большая осмотрительность в каждом шаге,
подчёркивание, что он вообще — сторонник гражданских свобод и разумного
республиканского устройства.
Как будто — в таких понятиях
двигалось сейчас.
Сразу после Пасхи Гучков, проезжая на
Юг, не сошёл в Могилёве, виделся с Алексеевым и Деникиным у себя в вагоне, там
назначил новым генквартом Верховного вместо Лукомского — Юзефовича. И Лукомский
не потеря, но и Юзефович никак не находка.
В общем, все руководители Ставки
передвигались в бессилии, не видя никакой твёрдой линии для себя. И тем же
дышало от Брусилова, от Рузского, а Сахарова вот сняли (и тоже не большая
потеря — Щербачёв будет потвёрже, но что решает
Румынский фронт?).
Гурко??..
Нет, наступило время не приказа ждать, а
что-то делать самим.
Самому.
А — что?..
Когда мы находимся в крайней опасности,
под обстрелом, в огне, — только одно нельзя: заминаться. А — двигаться: если
мало пройдено — назад, если много — только вперёд!
А — что сейчас?
Тут, среди офицеров Ставки, возникло
такое движение: все теперь собирают свои Советы и съезды, и только так их
становится слышно, и только так они влияют на Россию. А соединённого голоса
офицеров никто не слышит. Почему ж офицеров лишить того, чем пользуются все?
Так надо создавать орган, который мог бы говорить от лица всех офицеров
Действующей армии. Скажем, „Союз офицеров Армии и Флота”. А для этого надо
собрать съезд. В Ставке, в начале мая. И так увлечённо взялись (боевых-то
занятий и у ставочных нет): одни составляли воззвание к тому съезду, другие — программу
будущего Союза, третьи уже рассылали извещения и
приглашения во все части и штабы, телеграфом и почтой. (И петроградским тоже,
пусть едут гостями сюда.) Задачу Союза видели: видоизменить армию, даже в ходе
военных действий, — так, чтобы сохранить её мощь. Предотвратить разложение
армии из-за недоверия с солдатами и ложных идей. В самих офицерах быстро
развивать государственные интересы, политическую подготовку — тем более, что вот скоро, не прерывая войны, и армия будет выбирать в
Учредительное Собрание.
„Видоизменить армию”! Да, конечно, всего
только! Но то мудрено, что на льду сварено, — знал Воротынцев поговорку ещё из
Застружья. Так и фронтовые выборы в Учредительное Собрание, не прерывая войны.
А что, может быть, вот такой Союз
офицеров, вполне легальный, и помог бы нам, уцелевшим твёрдым, собраться,
объединиться — и...? Но ещё ж писали и программу будущего Союза, а в ней: ...в
духе начал, выдвинутых революцией, верим и повинуемся Временному
правительству... — а что ж иное могли написать затравленные офицеры? Ну а
дальше, конечно: ... в полной победе — единственный способ упрочения
гражданских завоеваний.
С ураганом пламени — разговаривали на
комнатном языке.
Находясь в Ставке, и нельзя было
отклониться вступить в будущем в этот Союз, но как ни уговаривал милый
„маленький капитан” подполковник Тихобразов дать подпись под воззванием к
съезду — Воротынцев отказался. И не вошёл в тут же созданный „временный
комитет”.
Как ослепли! всех закручивает в ту же
заглатывающую неохватную воронку, сглотнувшую царя: как выиграть войну? Как
„упрочить гражданские завоевания” через победу над Вильгельмом, когда он рад-радёшенек нашей революции? Вот дороги сохнут, он же
никуда не наступает. Никто не хочет видеть?! (Или и другие про себя думают, как
Воротынцев, да не скажут?)
Вот из первых даров революции: скрывать
свои чувства. Хотя бы и все теперь понимали, что дальше вести войну нельзя — но
все будут хороводиться, что теперь-то и пойдёт победоносная война.
Влип Воротынцев и в Ставке — как топор в тесто.
Что за рок? ничего не спасти, нигде не
приложиться. И когда революция распускает человечьи молекулы свободным
распрыгом — только и мечешься с ними, беспомощно.
Но вот что! — со второй половины марта
можно было различить и обширное спасительное движение — солдатское! Солдаты
сами как бы ужаснулись и отшатнулись от развала, Армия стала сама отступать от
пропасти. Замелькали, заплотнились резолюции воинских частей, речи солдатских
делегаций — и они показались удивительней первых насилий и бунтов, — а не
совсем же помимо солдатских толп эти резолюции принимали.
Что было в них? Ну, естественно: строже
проверяйте белобилетников! не давайте буржуазии укрываться
в тылу, снимите с учёта капиталистов! (Слова — не их, а чувства —
их.) И — отправляйте на фронт тыловые гарнизоны, не доводите нас до истощения
сил! И — уравняйте гвардию и армию по привилегиям (и верно), и увеличьте оклад
солдатам и денежные пособия семьям. (Они просили меньше, чем отдавали.) И
взывающие, и угрожающие ноты против рабочих, под шумиху вырвавших себе во время
войны 8-часовой день: поменьше речей на заводах, побольше
снарядов!
Но вот кто-то из городских бросил в
армию такую мысль: новому правительству, не то что
старому предательскому, надо сверх жизни отдать с грудей золото и серебро, на
ведение войны. И потянуло по фронтовым частям, как эпидемия: сдавать
георгиевские кресты, серебряные и золотые, и сдавать медали (а дальше — и
золотые и серебряные монеты, и просто деньги). И солдаты — снимают с
гимнастёрок свою гордость (принятую когда-то перекрестясь), за что так
несоразмерно клали жизни, — и кидают в безликие сборные сумки. Целыми ларцами,
ящиками сдают части георгиевские кресты, один Царскосельский гусарский полк —
500 крестов и медалей. И вот это было надрывно Воротынцеву, как будто он сам
сдавал: так легко отдавали заветное! Уже в каждой газете было по нескольку
таких сообщений, печатали и фотографии (невыносимые!), как солдаты стоят в
очереди сдавать кресты (грустные стоят, однако). Сперва
ещё принимали эти ящики сами министры с благодарственным словом, потом надоело,
распоряжались отсылать их прямо в канцелярию министерства финансов. А в
воинских частях решались и дальше: добровольно сокращали свой хлебный паёк и
отказывались от сахарных денег — и всё на подсобу благожеланному Временному
правительству.
Кому? Зачем? Так жалко было нашу русскую
простоту! Эту наивность — и рядом с их же безобразиями. Вот она, народная душа.
Эти министры и эти газетные литераторы,
никогда не полежав под снарядными разрывами, никогда не побегав по минным
полям, — что понимали они в размахе этих солдатских жертв? Для них это было
только агитационное украшение.
Но главный смысл во фронтовых резолюциях
был: никаких распоряжений к армии помимо Временного правительства! мы принесли
присягу — ему, и никаких других властей не признаём! Пересматривать присягу
нельзя! (Это — против Совета, отменившего присягу.) Верим одному Временному
правительству! И недопустимо никакое давление на него!
6-я армия прямо требовала: чтобы в части
не приезжали никакие лица, кроме как от Временного правительства. 7-я армия:
законодательную власть за Советами отрицаем
безусловно, отдаём свою жизнь в распоряжение Временного правительства, только
бы был низвергнут германский милитаризм. 1-й Петроградский уланский полк: даём
клятву перед Богом всегда отстаивать интересы Временного правительства! 1-й
Невский полк: Совет депутатов не должен печатать своих постановлений под
названием „приказы”, дабы не поселять смуты среди солдат; и должен называться:
совет петроградского гарнизона. 10-я армия — прямо к Совету: просим вас не
обращаться к армии с самостоятельными распоряжениями. 105-я дивизия: издаваемые
петроградским Советом приказы и циркуляры не могут считаться обязательными для
русского народа и Действующей Армии — без дисциплины нет армии, а есть толпа.
Кубанское войско: мы не допустим противодействия Временному правительству от
Совета! (А когда резолюции в пользу Совета — так от мелких частей, ничтожных
групп.)
Фронтовая армия приходила в себя от
революционного шока из Петрограда, от наплывающего соблазна, возвращалась к
исконной трезвости крестьянского народа. Изумишься: какой же ещё здоровый разум
сохраняется в армии, откуда ещё столько патриотических голосов?
Усумнишься: так ли, правда, мы уже
исчерпаны и для продолжения войны?
Вот на этот массивный солдатский
поворот, на это стихийное движение солдатской совести — и могло опереться
Временное правительство в недели перед Пасхой.
Да знал Воротынцев: с любой тёмной
толпой — всегда можно столковаться, только объясняй чётко, смело — и не зевай
подхватывать момент.
И правительственный
„Вестник” больше других газет — печатал, печатал же подробно и крупно все эти
резолюции, в назидание населению, в назидание кому-то на стороне, — а сами
размяклые министры неспособны были усвоить это назидание для себя, уловить эти
неповторимые две-три недели, использовать тот же невывод петроградского
гарнизона, чтобы восставить армию в гневе и достоинстве. Они думали — всё так и сделается одними печатными
резолюциями? Они не понимали текучести этого момента, что такие движения против
развала держатся не дольше, чем погожие деньки в марте, — надо ловить их час,
не то опрокинется в хмурную бурю. Нет! Они выслушивали эти все слова в Мариинском дворце и тут же
подрубливали идущее подкрепление, публично отвечая и печатая, что Совет рабочих
депутатов — ни в чём, ни в чём не ограничивает власти министров.
Как понять это жалкое правительство, что
оно отдалось контролю какой-то безликой социалистической шайки? Почему дают
руководить собою из тени? Какой же мнимой величиной становятся сами?
А после Пасхи — уже спал этот
неподдержанный солдатский порыв, и разъедание пошло дальше.
Но — Гучков?! Но он же — в этом
правительстве, неужели он не видит, не понимает, какой утекает момент! Сейчас
ему бы опереться на любой из этих верных полков да разогнать банду Совета!
Красивый приказ издал на Пасху: старый
порядок избегал привлекать на ответственные должности людей с большими
дарованиями, кипучей энергией, сильным характером, твёрдыми убеждениями. Надо в
корне изменить систему, предоставить молодым людям с неослабленной энергией...
Я глубоко верю, что лучшие люди поведут Армию и Флот по верному пути...
Ещё так недавно и Воротынцев именно об
этом мечтал.
А что получилось? С увлечением кинулся
Гучков чистить генералов — сумятица! уже попадали под чистку не только плохие,
но и средние, и хорошие, в каждую вторую дивизию приезжает новый начальник, не
знающий обстановки.
А в дни такого сотрясения — важней
инерция сохранности.
И какой униженный слабый тон всех его
приказов, — не приказов, а прошений перед солдатами. И бросая в центре
командный пункт (как и царь злосчастно покинул Ставку
в роковой день) — что он мечется по дальним фронтам? Что он там делал в
Кишинёве, Одессе, — чему помог? И на каждой фразе: как старое правительство
довело страну до гибели, — как их всех тянет на воспоминание
своих страданий и заслуг. Этим он думает спасти положение? — задобрить врагов?
Сегодня ночью, возвращаясь с Юга,
проехал Ставку, говорят больной, не задерживаясь. (А поговорить бы с ним самим сейчас! Проехал...)
Нет, не было у Армии вождя.
Власти! Больше всего мы сейчас нуждаемся
в твёрдой власти над собой. И даже ни во что не ставя
это Временное правительство — ах, если б они были хоть тверды!
Никогда Воротынцев так напряжённо,
непрерывно не бродил в неизвестном, как в минувшие недели, — и никогда же так
быстро не созревало в голове.
Откуда? Если и не из Ставки — то откуда
ж ещё? Выбирать дальше нечего, уже у стенки.
Здесь — Родос, здесь — прыгай!
Насколько просторней было бы Воротынцеву
сейчас одному, по-холостому в офицерской гостинице. Но не вышло: Алина теперь и
слышать не хотела, чтоб он жил в Могилёве один. Тотчас же переехала, и часть
вещей вослед, да хлопотно квартиру найти при нынешнем избытке беженцев в
городе. И как было прежде — то Георгий конечно бы запретил, да Алина бы и не
настаивала. Но после всего недавнего отказываться упорно — было невозможно,
сразу подозрение, выглядело бы так, что у него тут встречи, — и взмутится новая
семейная буря, новый развал, ещё хуже, только его не хватало. А так —
постепенно вся эта взмученность должна же в ней улечься, не бесконечна ж она.
Да радоваться надо, что так благополучно
всё закрылось. В Могилёве Алина ни разу не попрекнула, ни звука об Ольде, не
назвала по имени. Ни — до этого в письмах, за полтора месяца ни разу. Как будто
и не обнаружилась его февральская поездка в Петроград, даже неправдоподобно.
Слава Богу, только не разбудить, не растолкать, не процарапать. Тех пансионных
октябрьских дней без содрогания вспомнить нельзя. Она так не готова была к
удару, она могла совсем погибнуть. В этом тонком горлышке он как будто
задушивал своё родное.
Конечно, жизнь — не прежняя. Не
досчитано, обронено. Но если она силится восстановить мир, лад — надо помочь
ей.
Да понимает же она — какое время...