К содержанию книги

 

 

 

114

 

Какие-то минуты ещё находил Пётр Акимович и на свой „комитет военно-технической помощи”, два года назад начатый им без копейки, а теперь с бюджетом в 52 миллиона и с новыми залётными проектами вроде всероссийской радиотелеграфной сети для оповещения населения: выпускать такие радиоприёмники и сажать слухачами инвалидов войны, одновременно давая им заработок.

В какую-то минуту успевал написать и в газеты: что ж у нас делается? В то время как донецким рабочим доставляют хлеб с перебоями — у немецких военнопленных, там же, чья производительность труда вчетверо меньше нашего самого заурядного рабочего, хлеба всегда завались, и каждый день мясо во щах. Нигде же в мире, кроме России, так не содержат военнопленных!

А так-то — едва ль оставалась в нём ещё одна незанятая клетка, которая могла бы тянуть больше. Кроме того, что он теперь был товарищ министра промышленности-торговли — на нём лежало всё снабжение России топливом и металлом, это одно Особое совещание, а ещё в одном Особом совещании „для объединения мероприятий по обороне государства” был он товарищем председателя.

 

Из двух главных задач — топливо и металлы, — не предпочесть, какая же сегодня разрешимей. Металл найти трудней, однако из той беды, что русская армия сейчас не стреляет, возникла большая экономия снарядов, и уже раскидывал Ободовский, что эту беду можно обратить и в пользу: пока сократить производство снарядов и начать насыщать железный голод деревни.

Но с топливом? Война лишила нас привоза английского угля, потом Домбровского бассейна, остался один Донецкий — и черезо всю страну с юга в промышленный Петроград тянется уголь, захватывая все железные дороги, и уже тем учетверяя цену. Да две трети угля съедают сами железные дороги, и ещё повсюду грабят уголь с платформ. Из 60 копеек за пуд — уголь стал уже вот 4 рубля, — и от этого последственно тотчас же вспрыгивают и все цены промышленности.

Очевидно было Ободовскому, и он хлопотал ввести государственную угольную монополию: отменив все прежние торговые договоры, установить твёрдые цены на уголь, отбираемый государством принудительно, но и — государственное снабжение рабочих, но и ссуды промышленникам на улучшение разработок. И социалистов, представителей советов, зазвать во все комитеты, чтоб они всё перещупали и видели наглядно сами, может быть тогда наконец поймут государственный смысл.

Спасать топливное дело дровами? Не тут-то было. Пока шли споры и даже драки о будущем лесов — предстояло взять только в этом году, чтоб не остановилась промышленность и в будущую зиму не замёрзли города, 6 миллионов кубических саженей, то есть вырубить 300-400 тысяч десятин леса, — и всё, по недостачам военного времени, только близ сплавных рек и железных дорог, как это ни вредно для лесного баланса. И взять надо сейчас, осенью будет поздно. Но мало было трудностей всё это спешно организовать при недостатке транспорта, оборудования, рабочей силы и питания для неё, — ещё повсюду теперь размахивали топорами и вилами крестьяне, отгоняя всяких заготовителей, не давая рубить леса. И какими же силами, средствами и аргументами черезо все необозримые просторы и в глушь — внушить крестьянам понимание долга? мобилизовать народное сознание? Кто и как должен это успеть? Одни агитаторы анархии всюду успевали — озлобить всех и ожесточить.

Так что́, опять — комитеты, комитеты? вводить представителей от кооперации и крестьян?

А между топливом и металлом провисла и металлургия. А за ней и вся металлообработка.

Но — что на самих заводах? вот, ближе всего, петроградских? После первых своих мартовских успехов — 8-часового дня и всюду повышения оплаты (а она и в войну повышалась в пропорции к дороговизне), петроградские рабочие лишь на короткое время замялись: когда поднялось в конце марта солдатское недовольство, и те посещали заводы и угрожали рабочим, а эти всё сваливали на недостачу сырья и топлива (а никак не худшую, чем до революции). Но в пасхальную неделю достигнуто было с солдатами примирение — и в ходе апреля рабочие с новым напором начали требовать ещё, ещё повышения оплаты, ещё сокращения рабочих часов, и то же в Москве, и по всей стране. За недели революции заработная плата увеличилась уже и вдвое, и втрое, и вчетверо, на одном только Урале — на 300 миллионов рублей, на одном только Юге — на 800 миллионов. И со всеми этими рабочими завоеваниями, страхованием, обеспечением от безработицы — производительность не только не растёт, но катастрофически упала, работают только когда кто где соизволит. Рабочие не хотят никаких урегулирований — а с новым озлоблением вздули массовую травлю инженеров и мастеров, вновь изгоняют их с заводов, уже скоро до половины состава, — диктатура пролетариата в действии... Инженеры, оставшиеся на заводах, совершенно затерроризованы. (Впрочем, есть и другие: ищут популярности у рабочих заигрыванием и винят своих же коллег, — какая-то низость гнездилась в душах цивилизованных людей, и не вскрылась бы без революции.) А вместо изгнанных избирают и ставят невеж, — а чего стоит такая дисквалификация надзора при изготовлении боевых средств! — уже военные заказчики стали отказываться от новых партий то капсюлей, то гранат, то аэропланных бомб. Даже заводами артиллерийского ведомства уже стали вертеть комитеты: решают, каких условий добиваться, когда бастовать, охотно делят капиталы, ассигнованные правлениями на благотворительные, просветительные, пенсионные цели, — и только отказываются взять на себя административную организацию, понимают...

Но если что из этого промелькнёт в какой газете — социалистические сразу травят, что это — „буржуазная клевета”, и заставляют замолчать.

А анархия катится и дальше: рабочие собрания принимают резолюции, продиктованные любым проходимцем. Местами рабочие уже не признают и собственных комитетов, профсоюзов — а прямо угрожают, что вот вмешается красная гвардия.

Ободовский провёл анкету по 75 петроградским заводам, сравнивая 12 дней марта с 12 днями января. Уже в январе производительность была половина довоенной, а теперь упала ещё в полтора-два с половиной раза. Ещё ж и среди смены рабочие то и дело прекращают работы для собраний, заседаний и общественных обязанностей, — и никто не смеет им препятствовать. А вон уже и заводские конторщики требуют себе 6-часового рабочего дня „из-за большой растраты умственной энергии”, свиньи вислоухие!

Приезжают делегации предпринимателей из Донбасса, из Харькова, с Урала, уверяют, что готовы и на отказ от прибыли, и на повышение имущественного, наследственного налогов, но так, как идёт сейчас, предупреждают: в самом скором времени остановится всё производство и закроются все заводы. У металлургов Донбасса при 195 миллионах основного капитала — рабочие потребовали повысить заработную плату на 240 миллионов в год. Вместо этого съезд предпринимателей предложил рабочим уступить им всю прибыль за текущий год — рабочие не согласились, нет: дай больше! (проедим и само имущество!)

Да владельцы отступают перед любыми дикими требованиями рабочих не только потому, что боятся красной гвардии: теперь вся промышленность работает по заказам на войну, и какие бы перерасходы у владельцев ни появились, они включают их все в цену оборонных товаров — и всё оплатит казна. Так рабочие рвут не у промышленника — а у казны. Или — у крестьян, которые заплатят за товары в 5 раз.

Катимся в пропасть.

На всех Особых совещаниях, в отделе труда при министерстве промышленности, в совете по делам страхования, комитетах и примирительных камерах встречался Ободовский теперь и с этими „представителями рабочих”, большая часть которых отроду не стояла у станков, всё это были социалистические говоруны, теперь советские депутаты, они и сами нередко срывали заседания, всё повышая требования: уже и профсоюзов им было мало, дайте закон о рабочих классовых коалициях и ничем не ограниченной свободе забастовок! (Но без права предпринимателей на локауты.) И упитанный здоровяк (и богач) Скобелев радостно вго-варивал, что за годы войны рабочие слишком насмотрелись на невиданное обогащение предпринимателей (что тоже правда) — и теперь законно желают себе справедливой оценки труда.

 

Комитет Труда заседал теперь в роскошном мраморном зале Мраморного дворца: сдвинули огромные бронзовые с хрусталём канделябры, мягкую мебель, посредине поставили канцелярские столы буквой ”П” и простые стулья, образовалась сторона рабочая, предпринимательская и правительственная. И тут Пётр Акимович был поражён речами некоего Лурье — высокого, тщедушного, обе руки сухие, с трудом писал, а чувства — клокочущие: „Да, пролетариат заносит одну ногу уже за пределы капиталистического государства, в реальный социализм!” „Под бдительным контролем мощных рабочих организаций теперь, больше чем когда-либо, экономическая борьба приобретает характер политической”. И то и дело козырял опытом германского военного социализма — ах вот что, он в войну был в Германии. И Ободовский однажды ответил ему:

— У ваших германских товарищей социал-демократов вы могли бы почерпнуть их более ценное понимание, проявляемое каждый день: что интересы национального производственного целого выше интересов и пролетария и буржуа.

Нет, не почерпнул. Только усмехнулся едко, какой же вздор ему говорят.

Этих профессиональных социалистов Ободовский теперь возненавидел вот за эту демагогию, что — „ничего страшного не происходит, никакой катастрофы, буржуазная паника”.

Редко к полуночи, а чаще уже заполночь министерский автомобиль отвозил Петра Акимыча на Съезжинскую, где Нуся, не спя, всегда ожидала его с ужином. Разогревать он ей не давал, ел холодным.

— И наивные ж мы были с этим „социалистическим рудником”, — вспоминал.

Всё перегорало за день, и есть не хотелось. Смотрел в успокаивающе полное лицо жены и милое лученье глаз её.

— Самое страшное, Нуся, даже не эти социалисты из Исполнительного Комитета. Они — саранча, да. Но за эти два месяца — и весь наш рабочий класс... И весь народ наш... показал себя тоже саранчой.

И — что же дальше?

И — что же нам теперь?..

 

 

К главе 115