К содержанию книги

 

 

 

115

 

Поручику Харитонову в роту из штаба полка, по телефону:

— У вас — братание сегодня ожидается?

— Наверно да, — имел он силу ещё усмехнуться. — Погода хорошая, отчего б не обняться, не поторговать?

Ну ждите, к вам идут.

Так из ряда уныло-бессмысленных дней выдался чем-то примечательный.

Рассчитал время, вышел навстречу в ход сообщения, — к нему командир полка с ординарцем, и ещё какой-то полный, низенький, без военной выправки, в форме земгусара.

Старого командира полка отчислили ещё в марте, вместо него был новый — полковник с роскошными белокурыми скобелевскими бакенбардами, пожилой, грузный и заботливый. Он назначен был с нестроевой должности; по нынешней необычной обстановке сохранял большую дозу хладнокровия перед безобразиями и старался спасти в полку, что ещё можно. Вообще же, кажется, он надеялся, что его так же скоро отчислят с должности, как и назначили.

— Вот, поручик, к вам гость — господин Горвиц, корреспондент „Русской воли”. Он желает понаблюдать нашу жизнь и особенно братание.

Они стояли в расширении, на развилке ходов. Корреспондент выдвинулся вперёд, левой рукой быстро отвёл офицерскую сумку, правую быструю руку протянул на рукопожатие:

— Подписываюсь Самойлов, может быть читали.

Ладонь у него была мягкая, лицо всё брито, но не сегодня, а то даже и не вчера, по походным обстоятельствам, равномерно начала выпирать густая чёрная щетинка.

Повёл их в ротную землянку. Очень не любил Харитонов этих господ, приезжающих из тыла, а особенно из Петрограда. Недавно был оттуда, тоже в земской форме, и такую несусветицу нёс серьёзно: пагубные явления в армии? — это пережитки старого режима, разврата в старой армии, ещё не побеждённые оздоровляющим революционным веяньем; рост дезертирства? — это недоверие к революции наиболее преданных народному делу людей, и вот они едут, чтобы сами присутствовать в начинающейся борьбе за землю и волю.

Дебри непроходимые! — и разве можно через них друг друга понять и о чём-то разговаривать? И как изворотливо они в себе выращивают эту дичь, ни с какой жизнью не связанную.

Но Самойлов оказался смышлёный, карие глаза живые и понятливые, никакой подобной чуши не нёс. Спрашивал: бывает ли кто из офицеров на братаниях? Никогда. А может — из вольноопределяющихся и кто знает немецкий язык? Нет у нас вольноопределяющихся.

— Зря вы не бываете.

Полковник часто гладил пальцами по пышным своим бакенбардам:

— Наше положение никак не позволяет туда с ними ходить. Но может вам откроется больше, они вам скажут, чего нам не говорят?

На это Самойлов и рассчитывал. А пока хотел скорей разговаривать с солдатами. Послали унтера предупредить — и через пять минут пошли к землянке 1-го взвода.

Шли окопом, хотя мелькали и рядом по поверхности фигуры солдат, привыкших к безопасности. Перед взводной землянкой тоже было изрядное квадратное расширение с оставленными земляными скамейками — поесть и покурить в тихое время. А теперь-то и всегда тихое.

При подходе полковника несколько солдат встали, однако не вытягиваясь, другие и так уже стояли, но чести никто не отдал и цыгарок дорогих не выбросили, кто полуприкрыл под рукой. А Тувиков, из питерских фабричных, вообще остался сидеть нарочито.

Вот, объяснил полковник (с невольным смущением от сцены, к которой всё равно привыкнуть нельзя), — журналист из петроградской газеты, всё знает, что там делается, а приехал посмотреть, как мы живём.

Но не возникла от того доброжелательность, а Тувиков — он не курил, рот свободный, но и тут не встал, сразу метнул:

— А какая газета, буржуазная? Я бы их все скупал — да сжигал.

Ему сбоку:

— Да откуда б ты столько денег набрал?

Но Самойлов сразу же:

— Своей буржуазии боитесь, а германской нет? что она вас захватит?

Ну, это не убедило никого:

— Да чего захватят? Немцы второй месяц не стреляют.

— Потому что поехали пока наседать на французов, а здесь стариков оставили. Подождите, вернутся. Вы серьёзно верите, что может сохранить свободу внутри тот народ, который ослабел против внешнего врага?

И с любопытством, но как будто и с доверием смотрел на толпящихся солдат.

Повевал лёгкий тёплый ветерок от сохнущего поля. Солнце грело, но в пелене.

— Мы без а-нексий, — уже знали, затвердили солдаты, — а вы как хотите.

Вот такими несколькими словами солдаты были теперь загорожены, и уши заложены, — и говорить с ними по-прежнему как умел Ярослав всю войну, он теперь не мог: получалось неискренно.

Но корреспондент, или с непривычки, или с большой привычки, брался живо:

— А вы, друзья, понимаете это слово — что значит „без аннексий”? Это очень полезно для Германии, которая ослабилась, и ей грозит поражение. „Без аннексий” это значит: все угнетённые Германией малые народности так и оставим под её лапой. „Без аннексий” и придумали в Германии, вы разве не слышите, что слово немецкое? А нас — бьют, на нашу землю наступили, — а мы кричим: „без аннексий”, ничего не будем у вас брать! Да ведь это немцу только на смех, он потешается. Оттого что Россия откажется от аннексий — нисколько мы не будем ближе к миру.

Прямо на его слова никто не нашёлся ответить, ни Тувиков, с провальными щеками, узкой шеей, который теперь уже тоже встал и приблизился, ему только для показа надо было посидеть. Но откликались с разных сторон, кто как понимал:

— А почему правительство не объяснит простым языком, на каком условии можно мир?

— А в тылу много здоровых, и во всё новое одеты, а нам только шлют лизоруции: воюйте до последней капли крови!

И Молгачёв отдуманно покачал бородой и папахой:

— Не, мы так думаем: войну пора кончать. Нечего смертоубийством заниматься. Зачем её дальше тянуть? Уже много народу перебили. Это не дело.

— И нам домой тожа. Там работа есть.

Самойлов быстро поворачивался, выслушивал — и сразу в ответ:

— Да поймите, мы не достигнем этого бездействием! Если Германии не нанести новых поражений, не истощить её — она не откажется от своих аппетитов на захваты. Пока она не проиграет войну — она не признает мира без вознаграждения. Чем сильней будет наш отпор — тем уступчивей Германия. Вот этой самой свободы, которую мы завоевали, — нам и не удержать, если мы не победим Германию.

Но именно этой, даже этой связи, солдаты не видели, Ярослав уже знал и отчаялся доказывать.

А уж ещё меньше на них действовало, что стыдно обмануть союзников, что от нас за то отвернутся все в мире... Это — уж совсем их не касалось.

Тут медлительный крупноголовый, с седым пробивом в усах Окипняк вымолвил как бы ласково:

Добре, тоди и идить вы воевать. А мы вже не хочем. Нехай тепер паны самы повоюють, а мы подывымся. Вы, господин полковник, — упереди, за вами поп, четыре батальонных, потам господа ахвицеры. А мы — подывымся. Може тоди и мы пидем за вамы.

Самого его, как перешедшего 40 лет, вот-вот должны были домой послать на 4 месяца, работать на земле.

Полковника — испарина проняла от этого диспута. Он снял фуражку проветрить голову с редкими волосами на пробор. Он понимал, что корреспондента надо поддержать, но не было у него навыка разговаривать так с солдатами. И, как бы не оскорбившись всем, тут слышанным:

Как же так, земляки? Что ж мы одни, без вас, сделаем? А если нужно всего два-три месяца, и спасём Россию?..

— Всё равно не пойдём, — ответили ему из второго ряда. — Пока нас не трогают — зачем мы их тронем?

Тоскливо было Ярославу, так известно, что весь разговор зря, он ни слова не говорил и томился.

— Так немцы нашу землю отнимут! — горячо внушал им Самойлов.

— Не оты-ымут, до нас не до́йдут.

— Земли на усих достане.

И тут, уже видя общий солдатский пересил, вступился снова худобный Тувиков, натянув жилы шеи, и — отчётливо, глаза попыхивали, и резкими словами, нарочно взрывая последние остатки армейских отношений:

— Вы, господа буржуи, не натравливайте нас на немцев, ничего из вашей агитации не выйдет. Насела шайка на Германию — куда им деваться? Довольно нас натравливали, теперь заключайте мир. Нам — эта война ни к чему. А что вы раньше к нам не приходили поговорить, когда вся ваша воля была над нами? Когда мы при вас не могли не то что курить и сидеть, но дышать?

— Ну, когда вы это видели, Тувиков? — не удержался Харитонов. — Вы тогда в Петрограде были, вы ещё не служили.

Но настало такое время, что в ту сторону аргументы уже не идут, и если даже с тобой согласны — то не поддержат вслух. Теперь — ветер только от них, и стебли клонятся в эту сторону. И Тувиков доколачивал:

— Россия, измена, союзники — подумаешь. А немцы нам никакие не враги. Они сами готовы Вильгельма свергнуть.

— Вы так думаете? — ещё оживился к нему одному Самойлов. — А они это вам — на каком языке объясняли?

— Ни на каком, так понимаем.

— Сколько за сало и сколько за шнапс? А как вы понимаете: при известной немецкой дисциплине — и немцы так легко братаются?

— Вот так и понимаем.

— А насчёт Вильгельма они вам сами говорили? — Самойлов улыбался, и поворачивался к другим.

Против офицера и против полковника солдату теперь легко спорить, а против такого штатского въедливого возьмись.

— За нас обращались. С манифестом, — чуть поостывал Тувиков, не так уверенно.

Тут сверху закричали:

Зову-ут! Зову-ут!

Это значило: у немцев вывесили белый флаг.

Солдаты, не спрашивая разрешения, кто в землянку за хлебом и салом, кто — вспрыгивал наверх.

А Самойлов схватил Тувикова за шинель, сам в два раза шире его:

— Ну, пойдёмте, пойдёмте вместе, сейчас и с немцами поговорим. Вот, подсадите меня наверх.

И довольно легко для своей мешковатой фигуры одолел бруствер, оттуда помахал полковнику — и пошагал с солдатами.

Полковник вздохнул с облегчением: тяжёлый разговор, хорошо что кончился. Он привык к равномерной регулярной службе в военных учреждениях — такое мучение было на его полном лице, что он попал в полк, и, может, делает тут не так.

— А что ж, пойдёмте, поручик, посмотрим?

Они перешли к наблюдательным прорезам в бруствере — и Харитонов предложил полковнику свой бинокль.

А сам — наизусть он видел эту ложбинку смертную, по мартовскому снегу и по таянью уже не знавшую ни одного раненого, и протоптанную за эти недели солдатскую гурьбовую тропу — к тому месту, где наши рогатки раздвигаются, — и к тому, где раздвигаются немецкие, — и на подъёмном к немцу склоне, на сухом местечке, где и камни плоские есть, посидеть, — уже вот сходились наших десятка три, и их десятка полтора — у них ландверисты, молодых мало. А среди наших, не отставая, успевал кругленький Самойлов.

 

Самойлов потому всё и затеял, что хорошо знал немецкий язык. И теперь держался за рукав озлобленного Тувикова, его от себя не отпуская.

Спустились по склону от своих окопов немцы — солдаты и унтеры, с чинными выражениями, если не превосходства. Очень удивились форме Самойлова: „Официр?” — и щупали его погоны.

Не мешал им щупать, хоть и нахальство, а своим громко объявил, что весь разговор с немцами будет им переводить. И уверенно повёл допрос:

— А отчего на ваших погонах номера зашиты тряпочками?

— А нам так приказывают... А мы всегда так ходим.

— Неправда, раньше не так ходили. У наших солдат вон всё открыто. А где ваши офицеры?

— А вон, стоит наш граф.

Правда, открыто в окопе стоял и смотрел сюда в бинокль.

— А вот, вы прокламации нашим приносите, — они откуда?

— Не знаем.

Ну вы — откуда их берёте?

— Офицеры дают.

— А где их печатают?

— Наверно в Германии.

— А среди вас есть социал-демократы?

— Вот я... И я... И я.

— Да каждый третий социалист? А вы Манифест нашего Совета от 14 марта читали?

— Нет.

— За полтора месяца — и до сих пор не читали? Почему ж его вам не отпечатали? А вы в Германии хотите устроить революцию?

— Зачем нам? — прямо обиделся унтер-социалист. — У нас порядки хорошие.

Другой унтер обернулся и побежал в сторону графа.

— Ну как зачем? Да вот хлеба у вас нет.

— У нас всего хватает. Мы можем вести войну ещё три года.

— А тогда зачем вы выходите с нами брататься? У вас солдат мало? Отправляете на французский фронт?

Смутился унтер-социал-демократ. Не нашёлся.

— Об этом лучше не будем говорить.

Громко перевёл его ответ Самойлов. Переводы его имели большой успех — наши слушали вдиво, и не так, как своих офицеров в окопах.

Но тут немецкий граф, уже и сам догадавшийся о неладном, ещё получил доклад подбежавшего унтера, и зычно скомандовал своим и рукой махнул: возвращаться!

И немцы послушно оторвались, повалили назад, так и унося в руках, кто не успел, свои не обмененные бутылки с ромом.

Испортил Самойлов братание, испортил сладкий торг, — ещё не предстояла ли ему от своих разделка?

 

 

* * *

Ясно, что братанье есть путь к миру. Этот путь начинает ломать Дисциплину мертвого подчинения солдат „своим” офицерам. Братанье есть революционная инициатива масс, есть пробуждение совести, ума, смелости угнетенных классов, одно из звеньев в цепи... к пролетарской Революции.

(Ленин.Правда”, 28 апреля 1917)

* * *

 

К главе 116