К содержанию книги

 

 

 

ТРИДЦАТОЕ АПРЕЛЯ – ПЯТОЕ МАЯ

 

134

 

Чем замечательны были полтора минувших месяца: никогда в обычные годы Николай не имел возможности так полно, так неотрывно жить с милой семьёй, как сейчас. Как ни долго и как ни опасно болели дети (Ольга ложилась ещё и второй раз) — но вот все выздоровели, и старшие дочери охотно каждый день в разрешённые часы прогулок гуляли с отцом — и работали: сперва всё чистили от снега дорожки, а как потеплело — много работали на ломке льда: у островка, у ручейка, в шлюзе под мостом, между двумя мостами против середины дома. Но нередко собиралась за решёткою парка толпа, глазела, а то выкрикивали насмешки и оскорбления, свистки будто на зверей, — тогда переходили куда поукромней, к летней пристани, и били лёд там. (А толпа ещё аукала и кричала.) Одни льдины вытаскивали, другие потом проталкивали шестами под мост, когда уже посвободнела вода. (Иногда и стрелки из караульного помещения высыпали поглазеть на работу царской семьи, а раза два попался хороший караул — так и сами помогали.)

Со всенощной под Благовещенье, а оно в этом году пришлось на Вербную субботу, начались регулярные службы отца Афанасия с четырьмя певчими в часовне дворца (часовые — у входа и позади алтаря) — и всей семьёй, кто не болен, не пропускали ни службы, да и прислуга и служащие дворца собирались прилежно. (Небывалое Благовещенье! — безо всякой связи с Мама́.) Со Страстного Понедельника всею семьёй говели, в Страстную Пятницу исповедывались, проносили плащаницу черезо все комнаты дворца, у обедни в Великую Субботу причастились. В Пятницу простились с 46 служащими, отпросившимися у охраны к своим семьям в Петроград, — но ещё оставалось 135 человек, вместе с дамами и господами, и в Светлое Воскресенье на всех ещё хватило старых запасов фарфоровых яиц при христосовании.

Дети выздоравливали — и надо было возобновлять занятия. Верный Жильяр с французским был тут. Верный Гиббс, оказавшийся в момент ареста дворца вне его, — говорят, усиленно хлопочет и уже собрал подписи четырёх министров, чтоб ему разрешили вернуться во дворец и как прежде вести уроки английского. Теперь Аликс принялась преподавать русский язык дочерям и арифметику Алексею, а Николай через день стал заниматься с Алексеем географией и русской историей. По географии изучали с ним реки Европы и России, чтоб он уверенно находил истоки и точно вёл по течению до устья. А по истории — когда-то уже начинали Киев и крещение Руси, а теперь — с Владимира Мономаха. Сам для себя Николай находил в киевской истории бездну поучений и нравственных, и государственных, и теперь пытался кое-что открыть сыну. Вот: после смерти отца никто не мог помешать Владимиру Мономаху в 40 лет занять киевский престол, но, сознавая, что отец незаконно оттеснил Изяслава, Владимир добровольно отдал Киев Святополку Изяславичу, а сам ушёл княжить в скромный Туров, — и так его княжение в Киеве отложилось на целых 20 лет, до его шестидесяти, — а ничего не потеряло в мудрости и блеске. Урок!

Извлечение уроков из истории было любимейшее занятие Николая, а в наступившую вот полосу российской невзгоды — даже ещё острей. Среди дня он находил два-три часа и для собственного чтения — и вот прочёл объёмистую историю Византийской империи. Какие фигуры, какие масштабы событий! И всё это уже прешло с лика Земли, и забылось, как забудутся и наши события, — и в будущие века только редкие любители будут прочитывать подробности, что же и как произошло в России в марте 1917.

А по вечерам — уютно собирались все вместе, и Николай много читал детям вслух — то Чехова, то по-английски Конан-Дойля.

Увы, не все эти полтора месяца было так соединённо. Более чем на две недели Николая и Аликс бессердечно разъединяли, не разрешали встречаться иначе, как в столовой за общей едой, в присутствии караульного офицера, и на богослужениях. И с детьми они не могли видеться вместе, а только порознь.

Во всех случаях вестником изменений, к худшему или к лучшему, приезжал Керенский. За всё время их заточения он приезжал трижды.

Первый раз — 21 марта, одетый как воскресный рабочий: в синей рубашке, застёгнутой до горла, без белого воротничка, и в сапогах. Держал ультрареволюционную речь к караульным стрелкам в коридоре. Объявил слугам, что им платит народ, и они должны служить не бывшему царю, а коменданту. Сменил благоприятного коменданта Коцебу на Коровиченко, объявил, что дворец переходит в ведение министерства юстиции. Устроил всеобщий обыск комнат, шкафов, подвалов, правда очень поверхностный. Вошёл один в классную, где Николай и Аликс сидели с Алексеем, представился с родом поклона, что он — генеральный прокурор, был крайне возбуждён, говорил бессвязно и дотрагивался до предметов. Затем попросил Николая в другую комнату, там заявил, что министры при допросах указывают на доклады, которых нет в министерствах, они не у вашего ли величества (так и сказал). Хотел казаться грозным, но произвёл впечатление скорее недурное. Николай обещал, если нужно, и свою помощь в розыске бумаг. И сказал Керенскому: „Я прочёл в газетах, что вы отменили смертную казнь. Если вы сделали это для моего спасения — то напрасно. Государство не может так воевать.” Затем больной Ане Вырубовой Керенский велел одеться и увёз её арестованную. Арестовал и Лили Ден (но через несколько дней отпустили её).

Второй раз приехал через 6 дней, в Страстной Понедельник, вызвал с богослужения. Был в тёмной рабочей куртке, снова без белого воротника, пробыл коротко, держался официально, и объявил этот жестокий и бессмысленный режим разъединения супругов: что так требует от него Совет рабочих депутатов. Аликс была особенно оскорблена. Но пришлось подчиниться без оспаривания, чтоб они не применили какого-нибудь худшего насилия.

И так прошло полмесяца, Аликс была тут — и не рядом, с детьми виделись порознь. Как в среду на Фоминой в холодный ветреный день Керенский приехал третий раз, отвлёк Николая от работы на льду, пришлось немедленно идти в дом, — а здесь был очень вежлив, симпатичен, разговаривал с откровенностью, произвёл впечатление доброжелательного к ним человека. Снял запрет разделения, обещал, что скоро семья поедет в Крым. Отдельно с государыней, но не дерзко: почему она вела приём министров и влияла на назначения. Отдельно с государем — и опять о бумагах. Прошли с комендантом в кабинет, и Николай выдал им часть требуемых бумаг, и вообще отдал им ключ от кабинета.

За эти недели много было и раздражений, и оскорблений, и Аликс переживала их острей, чем Николай. Вообще неволю она переносит гораздо тяжелей. Вот — эти крики и насмешки толпы, когда работали в саду (Аликс было видно из окон). Вот, в начале же Страстной, те начали рыть ров около Китайского театра — на дворцовой территории, в трёхстах футах от окон, нарочито? — а в Чистый Четверг устроили революционное представление: под оркестр привалила большая толпа с несколькими гробами, обтянутыми красной тканью, а несущие перепоясаны красными лентами, и много красных флагов, чёрно-красная толпа через заснеженный парк, тут держали речи, играли то похоронный марш, то марсельезу, и опускали гробы в ров, без церковного причта. И кончили к вечеру, только за полчаса до службы с двенадцатью евангелиями. (Потом объяснилось: это хоронили „жертвы революции” Царского Села. Да разве в Царском была борьба, лилась кровь? Да говорили, были умершие с перепою при грабеже винных складов.) И в день „1 мая” какие-то болваны ещё приходили сюда с оркестром и венками.

Ещё оскорбления от конвойных, особенно когда дежурил 2-й гвардейский стрелковый полк (и это был наш полк, тут рядом, в Царском!): солдаты держали себя бесконечно нагло, в ответ на „доброе утро” не отвечали, иногда по 6 человек ступали за каждым шагом Николая на прогулке, разваливались на скамейках, курили, шныряли по комнатам дворца, насмехались над прислугой, запрещали Жильяру разговаривать с княжнами по-французски и доносили на своих же офицеров — кто пожал руку царю. Но эти солдаты испорчены пропагандой. При смене караульных начальников (она же — и проверка заключённых) Николай, как обычно, протянул руку уходящему, из 1-го полка, потом новому, из 2-го, — а этот не принял руки, и она повисла в воздухе. Николаю стало горько. Он подошёл вплотную к этому офицеру, взял его за плечи обеими руками и, преодолевая слёзы, спросил: „Голубчик, за что ж?” И прапорщик Ярынич ответил: „Я — из народа. Когда народ протягивал вам руку — вы не приняли, а теперь — я не подам.”

Но если удаётся с кем близко поговорить — они быстро теплеют. Даже и во 2-м полку были неплохие караулы. А от 4-го полка и всегда хорошие, часто солдаты совсем не шли за гуляющим царём, лишь один вежливый офицер, и в отдалении. Возвращались холода, а дрова комендант отпускал скупо, Николай с Долгоруковым решили сами пилить в саду (начать заготовлять и на будущую зиму), — эти солдаты приходили и помогали. Комендант Коровиченко был грубоват, бестактен, но всё же не слишком стеснял режим, конечно и ни в чём уже не послабляя, никогда не передавал ни одного письма, и провизия и лекарства — всё проходило тщательную проверку. (Надо было видеть Бенкендорфа, как он разговаривал с комендантом, — прямой как палка, ещё затянутый в корсет, монокль в глазу, и едва подавая два пальца.)

Аликс очень страдала ото всех этих раздражений, а ещё особенно от газетных. То в газетах опубликовали её последние телеграммы супругу в Ставку (а в тот день, 27 февраля, их перехватили), она была возмущена. То тревожилась за Сухомлинова, что возобновилось следствие по его делу. Из газет же (а теперь заказывали их полдюжины) лились какие-то мелкие мерзкие сообщения: нашёлся харьковский присяжный поверенный, который предъявлял иск Николаю Романову на 50 тысяч за то, что в 1905 году он был уволен с мелкой должности, — и вот просит Временное правительство сообщить, в каких заграничных банках помещены капиталы Романова. (А у них там и нет ничего.) Нашёлся офицер, будто бы прослуживший в армии 37 лет, который требовал теперь отчислить полковника Романова в отставку без мундира и пенсии.

А то принесли газеты громовое сообщение, что 12 армия требует переселить их семью в Петропавловскую крепость. Сжались сердца у всех: лишиться последних частиц свободы, семейного быта, привычных стен, воздуха...

Слава Богу, через пять дней напечатали: 12-я армия опровергает, никогда она такого не требовала, это фальшивка была.

Ещё весь март Аликс надеялась и молилась, что сплотятся верные смельчаки, разгонят эту банду и вернут власть царю. И только медленно примирялась она со взглядом Николая, что отречься — было несомненно правильно, это избавило Россию от гражданской войны при войне внешней.

Николай всё время умягчал её смириться: всё равно мы ничего больше сделать не можем. Надо смотреть на всё происходящее с той стороны, как она и любила говорить.

С наступлением, кажется, тёплых дней, во вторник на Фоминой, Аликс совершила первую прогулку в саду, в кресле, вёз её моряк, оставшийся при них из гвардейского экипажа. Хотела Аликс устраивать чаепития на дворцовом балконе, куда выходила её дверь, но охрана запретила.

Тихо справляли с ней памятные дни. На Святой неделе 23-ю годовщину помолвки. (И как раз вынули зимние рамы, не холодно.) В прошлое воскресенье — день Ангела Аликс, приходили и арестованные придворные и люди, со скромными подарками, а среди дня вышли в сад — первый раз всею семьёй вместе. (Стали светлы и вечера, обеды без электричества.) На этой же неделе отмечали и день рождения нашего незабываемого Георгия. А в следующую субботу исполнится и Николаю 49 лет.

49 лет, и он совершенно здоров, полон сил телесных и душевных. Он очень уж рано воцарился — но зато и рано расстался с царствованием. И если ещё предстоит долгая жизнь — то может быть счастливая полоса частной жизни, уж теперь постоянно в кругу семьи.

Только больно, особенно в эти памятные дни, не иметь никакой переписки с Мама́. Что с ней? В газетах — глупые и противные статьи об обысках у них в Крыму. Все мысли — с Мама́.

Наконец уже настолько подсохла вытаявшая земля, что решили устраивать огород, — и как раз под окнами Аликс, чтоб она нас там всегда видела. Начали копать гряды позавчера. А сегодня, в воскресенье, — насладительная погода. И после обедни пришли помогать многие добровольцы — и вельможи, и слуги. (Потом — и им тоже грядки вскопаем.)

И работали замечательно, до пота, солнце здорово пекло. Какая это благородная, возвышающая и вразумляющая работа — копка земли под посадку, под посев. С большим вниманием к этой разрыхленной рассыпчатости, имеющей такую дивную силу давать жизнь растениям. Со вниманием освобождать плодородие ото всего, что выросло бы сорняками и заглушило бы доброе дело. Смотреть, как шевелятся дождевые черви, и радоваться, что их не разрезал. И непередаваемый запах земли, разгорячённой под солнцем, и запах увядшей травы. Древнее занятие! Ещё когда не было ни Византии, ни Греции, ни Вавилона — а уже так копали.

Масштабы тысячелетий! И что в них мы? и что наша история?

Возвращались к вечеру во дворец — счастливые, прокалённые, загоревшие, сладко утомлённые. Мыть руки, переодеваться.

И тут прочли об отставке генерала Корнилова с Округа. И объяснялось: по причине безответственных вмешательств в распоряжения военных властей (только не назывался Совет).

И — можно понять отважного честного генерала. (Аликс не обижалась на него за арест, он благородно себя вёл.)

Трудней понять военного министра: как же он всё это мог допустить?

Господи, Господи, что же готовит Твоё Провидение нашей бедной России?..

Да будет воля Божья над нами!

Записал так в дневник, и после восклицательного поставил Крест.

 

 

К главе 135