137
Когда посылали делегацию из
11-й армии в Питер — узнать,
как там и что делается, — никому и в голову не вступало, что они тут засядут в главном
Белом зале как судьи, а перед ними как по верёвочке будут проходить все
министры и оправдываться. Но Горовой это понял для
себя не как высокую честь, а как непривычную работу, за которую в корпусе с
него спросят: там в окопах сидят ребята — им Питера не
видно, всё в тумане. Шлют доведаться: как рабочие? — по
скольку часов работают?
сколько вырабатывают и сколько получают? говорят — отлынивают, так коли можно —
навести с ними порядок. Потом — белобилетники: добиться полной их проверки, и
метлой на фронт, кто укрывается. Ещё и рабочих на заводах проверять: какие до
войны вступлены — пусть там, а какие уже с войны — значит прячутся, всех на фронт! И по всем запасным полкам
прочистить: офицеры ли, солдаты, кто досе на
передовых позициях не был — всех сюда! Потом с дезертирами: надо ж им железный
предел положить, гнать сюда, альбо судить, — а что ж
нам за них отдуваться, тогда и мы тронемся? Ещё, говорят, военнопленных у нас
дюже распустили, что немцев, что австрияков, вольно содержатся, промеж наших
баб живут как дома, — нам тогда сидеть тут скрубно, а
ещё и работу перебирают, морды наеденные. Ну а превыше
всего: как же из войны выбраться? как её кончить, треклятую? И — кого армии
слушать: одни приказы от генералов, другие от Совета? А в том Совете, говорят,
одни питерские тыловые засели, а от боевых армий нет никого, — так с какой
совестью они нами могут управлять?
Фрол Горовой
и никогда не был камнем лежачим, под который не течёт, но всегда горячо
поворачивался. И тут — к месту его выбрали. Он уже не первую неделю
задумывался, что от старого строя к новому пока удобрилось
не слишком многое, а то и — хуже пошло. И ежели раньше
обо всём царь должон был думать, а нам заботушки мало, — так теперь слишком непонятно: думает ли
вообще кто? и — те ли люди думают? Теперь такое время настало, что если сами
быстро не возьмёмся, так и в провал всё прогрохаем, и
самих себя. И решимо поехал Горовой
в Питер — искать, где ж оно, верное. И нежданно попал
в этот главный думский зал. (А повидал один день, как сами думские заседали:
ох, неладно у них, сильно они с места сшиблены, и нами уже никак не управят, на них не надёжа.)
Собралось фронтовых
делегатов, от разных армий, сразу человек за полтораста, все рядом сели и
опознавались тут на ходу. Были тут и щелкопёры, кто и
в окопах не сидел, а затесался вот. Но больше подобрались ребята дельные, не
столько торопились языком чесать, сколько слушать, и друг со
другом сознакамливались и между собой столковывались,
что в этом мудром Питере делать. Хотя делегаты были вроде себе хозяева, и сами
же председателя выбирали и помощников ему, — а веденье
собранья всё время как-то уплывало из их рук, а выходили один за другим сильно
бойкие от Совета и обо всём говорили как о готовом. И
на заводы, мол, идти нечего, там уже всё проверено, рабочие не виноваты в ослабленьи работ, а виноваты хозяева, не озаботясь о достаточном сырье и топливе. И белобилетники,
мол, тоже будут проверяться, это дело не быстрое. И к военнопленным не надо
зверства, это наши интернациональные пролетарии.
Но и Горовой
знал себя бойким и звонголосым, его всегда все
слушали, — и тут он стал с места голос подавать в опровержение, так и его
узнавали, и он других. Однако два раза он требовал принять железное
постановление против дезертиров — а из Совета как-то отводили, подождём.
Мы — ещё слишком простые,
какой-то хватки у нас нет. Выйдет наш: „Братцы,
дорогие! Мы друг друга понимаем...” — и самые самодельные слова. И правда понимаем — вот это верно! это наше! — а до
последнего дела никак не дотянем.
Или выступил один, полез туда,
на вышку, с котомкой, — это же зачем?
— Поклон от товарищей в
окопах! благодарим всех передовых борцов за добытую свободу. Не знаю, правильно
ли рассуживаю своим тёмным умом. А нельзя ли нам по телеграфу прямо обратиться
в берлинский совет рабочих и солдатских депутатов? Мы в окопах толковали, как и
нам принять участие во всенародном деле. И вот: в этом мешке все наши кровью
добытые награды, себе не оставил никто. Мы отдаём их с нерушимой клятвой положить нашу жизнь за свободу.
Не выдержал Горовой, закричал на весь зал:
— Зась
тебе! Отвези назад, пентюх, раздай ребятам!
Вот только это мы и умеем:
отодрать от грудей кровное серебрецо — и кому? и что? тут не по стольку в трубу
пускают... Не с того конца мы берёмся, этак мы пропадём.
У самого Горового
два Георгия на высокой груди. И ещё не родился тот оратарь,
которому, расплакавшись, снял бы Фрол свои награды.
И прапорщик Чернега, отлитой, с усами
светленькими, отневдали гулко поддал:
— Правильно, унтер! Так и
руби!
Чернега, зубы навы́скале, Горовому
ровесник, а ещё и не женат, и детей нет. (Сколько по Руси рассеял — сам не
знает.) Они в Петроград со своими делегациями в один день приехали, мало что не
одним поездом и трамваем, а тут в Таврическом сразу соткнулись,
и позвали их на это совещание, какого они себе и не прочили. А совещание это
засело уже седьмой день, и решили теперь не разъезжаться, покуда
всех-всех министров не переслушают и вдокон не
разберутся: что ж в этом Питере делается, и что надо делать на фронте?
Тут ещё чтоб уметь — надо слова
все знать, без слов теперь никуда. Кончил Горовой
когда-то два класса городского училища, читать-писать грамотно научился, а
остальное — от твоей головы. И книжки же потом кой-какие
почитывал на досуге — а вот этих слов ни одного никогда не встречал. А
без них теперь — потонешь: и на совещании этом хоть и не сиди.
Так браться по нужде! Купил
себе Горовой книжечку такую, для записи, и два
карандаша на подсменку, как затупляются. И как новое
слово услышит — так тут же его записывает на ухо, а ухо у него верное, — и что
оно может значить приближно. Но чаще — и приближно не угадаешь, а спрашивай у знающего, офицера или
кого, и тогда записывай. Поначалу кажется: ну, дух
перенимает, ну, этих слов никогда не перечислить, не объять. А потом: э, нет,
повторяться начинают, уже их узнаёшь.
Ещё от места знал он
несколько: демократия — это значит новый порядок, как сейчас, без власти;
пролетариат — это кто сам своими руками работает, вот как ты, первый рамонский бочар; программа — это значит
что наметила партия делать. Но дальше слова нарастали комом,
и каждый день по многу: реформа, фракция, коалиция, диктатура, сепаратный,
активный, организовать, интернационал, результат, перспектива, мотив, диагноз,
колоссальный, трагизм, организм, металиризм, —
ёлки-палки! А там хуже, хуже: психологически, константировать,
иерахия, протиционизм, этузиазм, санционировать, — не
всегда и записать успеешь, и не каждый офицер тебе объяснит. И всё же —
добивался Горовой объяснений, а потом, с книжечкой
сверяясь, уже и говорщиков понимал. Только быстрая
хватка его и выручала, но попотеешь. И больше эти слова нагораживали советские-партийные, а министры —
те даже проще.
В той же книжечке и фамилии
записывал — и фамилиев мелькало немало, их тоже знать
надо, если хочешь разбираться.
Вчера пришёл военный министр
Гучков — сам-то из постели, говорит, но деловой. Но
и, однако, силы в нём нету, зовёт на победу — а армию
ему не вести, нет.
А нам — как раз вождя надо
крепкого. Уже руки онемели — винтовку держать, в головах тьма разбрелась, долга
война, долга не в меру, — вождя нам надо крепкого.
Потом Керенский, живчик
вертлявый, совсем и не к военному делу приставлен, а долго почему-то говорил,
да захлёбывался, да весь душой исходил, как будто с церковной паперти каялся, что
душа его неспокойна, что дело так пойдёт к гибели, — это он
верно забирал, прислушались ребята, — и жалеет, что не умер два месяца назад, —
а это уж как в лужу. Всё пугал, пугал, как может плохо пойти, а что ж делать-то
нам? Не сказал. Остерегайтесь, есть суд истории, трезвость, дисциплина, а как
нам из ямы выбираться — не сказал.
Вот то-то и оно. Оно-то
самое и трудное. Но — надо найти. И нам самим — тоже искать, вот здесь хотя б
собравшимся.
Но и самим думать не дают,
всё время от Совета руководствуют, вчера — длинный такой кавказец Церетели был
председатель. Тоже долго внушал.
А сегодня объявили, что
будут выступать один за другим три помощника военного министра, — и да, вот они
все явились, три генерала, и ждали очереди перед солдатами объясниться, вот
как!
Сперва — генерал Маниковский. Военное снабжение — величайшая тайна, и
подробно нельзя её тут объяснять. Никто не знал масштабов войны, сперва запасов было только на 4 месяца. А в 16-м году как
стали нагонять — так посадил нас транспорт. Но сейчас заводы работают хорошо, и
уже с лихвой порыли революционный перерыв. (Ой, врёт, наверно.) Ждём помощи
из-за границы, самая мощная — Америка, хотя одно время казалось, не действует
ли она заодно с немцами: как идёт судно с русским заказом — так взрыв или пожар.
А теперь — будет исполнять.
По снабжению — так стали ему
и кидать: почему пулемётов на фронте мало? и телефонных аппаратов? а в
Петрограде — сколько хочешь.
И генерал — совсем по
откровенности:
— Вы знаете, какое подлое,
подозрительное время мы переживаем. Пойдёшь отнимать — заподозрят: куда, зачем?
А вы пойдите сами в Совет и требуйте, чтоб каждый пулемёт был возвращён в
армию.
Горовой — звонко через зал:
— А почему мы не видим на
фронте автомобилей? Раненых трясут в телегах. А тут — весь Питер на автомобилях
кается, и сестёр катают.
И со всех сторон кричат:
верно! верно!
И генерал улыбается:
— Правильно, правильно. А
вы, господа, обратитесь сами в Совет и скажите, что это — недопустимо.
— Нет, прикажите им вы!
— В том-то и беда, — жмётся
генерал, и самому смешно, — что не послушают они нас. Это — вы прикажите!
Шумно плескали ему. Вот
дошло — чтоб мы сами приказали! Так мы не даром сюда
сошлись, надо нам, ребята, что-то устроить. А, Кожедров?
Кожедров всё молчит. А в кулаках —
по пуду.
Второй генерал — Филатьев,
по финансам и по законам.
— Я — даю деньги на войну. И
вот этой самой рукой каждые три дня подписываю ассигновку в 100 миллионов. Но
война стоит ещё больше того — 40 миллионов в день.
Мам-ма родная!
А пострадавшим от войны
пособия? Будут всем. А отставленным генералам почему
пенсии большие платят? А вот: генерал Беляев, под следствием, содержится на 40
копеек в день.
Довольна братва.
Ещё генерал, Новицкий. Этот
— мол, ничего не успеваем:
— События идут с
головокружительной быстротой. Мы работаем по 24 часа в сутки, и праздников нет.
Так и мы 24 и без
праздников, удивил! А офицеры, засевшие в тылу? Будут отправлены на фронт. А которые уклоняются через Красный Крест и Земгор?
Мол, нельзя, окажемся в затруднительном положении; но санитаров моложе сорока
лет пошлём на передовые. А маршевые роты, будут идти? А как отдание чести? Вот
— на днях приказ, отменим.
Ну и дураки,
думает Горовой. Честь бы и не отменять, крепче
держалось.
Теперь — ещё один генерал,
Бурденко, по санитарной части. Во, раскозырялись
генералы. Но — как будто и четырёх этих генералов мало — объявляют: сейчас
опять будет выступать сам военный министр!
Во как! То знать нас не
хотел — а то два дня подряд.
Чернега щёки толстые надул,
посмеивается: мол, это я туда съездил, я их всех подрасчистил.
А Гучков
— если и вчера из постели был, то сегодня и вовсе — тёмный, болезный, и голос
некрепкий, но тихо в зале:
— Разрешите мне говорить с
вами не как военному министру. Я буду говорить с вами как русский человек.
Сегодня я передал Временному правительству письменное заявление с просьбой
освободить меня от поста.
И прочёл то заявление.
Замер зал: о-го-го-го, куда зашло! Ежели военный министр отказывается
— то в каком же положении, значит, армия? мы с вами?..
А Гучков
— печалуясь:
— Но на мне лежит ещё одна
серьёзная обязанность: дать отчёт вам, а через ваши головы вашим товарищам,
всей доблестной армии, и всем русским людям, — почему я вынужден был решиться
на этот шаг. Я — вообще мало чего боюсь, а прежде всего
боюсь — голоса собственной совести. Входя во Временное правительство — я не
искал власти, не домогался её. Господа! И 12 лет назад меня два раза звали к
власти, и я два раза отказывался. Я не могу оставаться во Временном
правительстве потому, что сегодня вся правительственная власть и военный
министр поставлены в такие условия, что выполнять свои задачи — не могут.
Это — он говорил, а понял Горовой: пришёл министр — пожаловаться на кого-то. Им —
первым, а через них всем.
— ... Через вас я обращаюсь
к демократии и всему русскому народу. И у демократии, как и у всякого владыки,
есть льстецы, которые хотят затуманить ей голову.
Пра-авда! — обрадовался Горовой. Он и сам, потёршись, уже чувствовал: что где-то
близко кривда вьётся, душит — да вот как её ухватить? Ну-ка, ну-ка!
— Господа, я штатский по
костюму, но глубоко военный человек по душе. Народ, который сумеет создать
сильную армию, — достигнет величественных успехов и на мирном пути. Я пережил,
господа, четыре войны. Когда на полях Манчжурии я сидел у костров с солдатами и
обдумывал причины наших неудач — я дал себе Ганнибалову
клятву посвятить свою жизнь восстановлению военного могущества русской армии. И
были годы — у меня была такая возможность, председателя думской комиссии
обороны, и работа закипела. Господа, я не люблю выставлять себя, хвастать. Но
если вы будете иметь досуг пересмотреть мои речи в 3-й Думе — вы увидите, что
нет ни одного больного места, которое не было бы мною затронуто. В 1908 я
указывал на безответственность великих князей. Это теперь может каждый свободно
бранить их, а я говорил — тогда!
Э-э-э, что-то далеко угнулся
от дела. И — где эти речи искать? А, да вот он сам и читал оттуда.
Читал — а вперемежку
объяснял. Артиллерийское ведомство. Преступник Сухомлинов.
Банда шпионов. Натравили Мясоедова. Стрелялся с ним.
Родные с трепетом ждали, вернусь ли. И как это я, хороший стрелок, —
промахнулся? А — не хотел избавить того негодяя от виселицы, которую он потом и
получил.
И — стали простаки хлопать.
Половина — и нашлась дураков, одни зачали, другие в
поддержку. И кто там на верхе, позади спины Гучкова умостился, тоже в ладоши треплют.
Но — только не Горовой. Посмотрел — и не Чернега.
И кого за эти дни он приметил как путёвых, деловых —
сидели, руки не шевеля.
Не-ет, не то, брат. Эти басни нас
уже не греют. Ты нам про сегодня скажи.
А Гучков
пождал, пождал, когда отхлопают, — и, довольный, завёл опять из давнишнего. Как
гвардейские полки провожали на войну с цветами. А он предупреждал власти, что
будет поражение. И писал, и сам приезжал, — а начальство ему не верило. Только
после Карпат власть испугалась. И все деловые люди впряглись в общий воз. И он
сам тоже. И всё равно катились вниз. И поняли, что со старой властью работать
нельзя, надо её свергать.
Эти-то годы — и Горовой хорошо испытал. Два раза и он был ранен, один раз
перелечивался вблизи, чтобы своего полка не потерять. А
между прочим — тогда порядок был, не сравни.
— И что бы ни ждало Россию в
будущем, я скажу: акт свержения старой власти был актом благодатным. И вот
почему и я сделался революционером.
Да ты про будущее-то лучше
скажи! (Вот ещё „акт” записать.)
— Первые недели после
переворота мы переживали энтузиазм. Казалось: каждый теперь — творец счастья
России. Но с тех пор произошёл перелом. Я понимаю: армия устала, беспросветная
война без удачи. Мы провели много благодетельных реформ, мы хотели дать выход
проснувшемуся духу самодеятельности и свободы. Но есть предел, за которым
начинается обратное: разрушение живого и своеобразного организма армии. Мне
думается, мы перешли эту черту.
Да. И об этом ты расскажи,
сударь. Мы если перешли — так за тобой.
— Господа, надо же
осмотреться и кругом. Мы уважаем Англию за её демократические свободы, но даже
в Соединённых Штатах, даже в Англии признаётся, что в армии должна быть
принудительная власть. Мы же, в молодом увлечении, вкусив свободу, переступили
роковую черту. И ни одно государство в мире не управляется сейчас так, как
русское. Нельзя, чтобы с вождей была снята личная ответственность, а каждый бы
их шаг связан собраниями и митингами. Государство не может строиться на решении
съездов, групп и митингов.
Вот когда он заговорил дело.
Горовой теперь слова не проранивал и собирал лоб. Вот
тут оно, рядом! Только опять же и мы — такой же случайный съезд: кто мы? что
мы?
— Есть известные устои, которые
шатать и трогать нельзя. Это грозит свести в могилу и нашу свободу. Кто из
народов не создал власти — их путь пошёл через кровавую анархию к деспотизму.
Хотя трудно уже найти выход: наш путь ведёт нас к гибели!
Слушали — волос дыбеет. И этот, второй, тоже про гибель?
Вот оно. Как
бы не переуторивать теперь всю бочку заново,
потекла и ладами и уторами.
— Иногда
кажется: только чудо может нас спасти. Но я — верю в чудеса. Я верю, что
светлое озарение проникнет в народные умы — и даровитый русский народ,
прозревший народ, выведет Россию на светлый путь. Господа! Не дайте разрушить
русскую армию! — за ней погибнет сама Россия. Когда вы вернётесь в свои
корпуса, дивизии, полки... Только если мы отметём тот лживый фимиам, которым
нас окружают... Как русский человек, обращаюсь к вам с горячей мольбой:
помогите!
Хлопали. И Горовой тоже. Всё так, под конец он от души сек — и видно,
что сам надорвался. Сразу ушёл, лицо сморщенное.
Всё так. А хоть сказал, что
ничего не боится, — а боится: кто ж всему помеха? — не посмел. То всё
про старое, про старое, потом сразу про гибель и светлое будущее, — а между
ними-то, в расселине, по развалинам и ползёт Кривда, — а вот её и не дал
схватить, не помог.
И — что ж делать надо? Тоже
и он не сказал.
Тут бы часа на два перерыв —
да подумать, да обговорить — куда там! В нашем цирке — следующий номер
выступает.
Ждали Ленина, который день,
— не шёл. Подивиться бы на него — какой такой отчаянный, под Вильгельмом
проехал. Ни про кого в Питере столько молвы нет, сколько про Ленина, — а никто
его не видит, где-то забился как паук. Все дни не шёл — на сегодня уже вовсе
строго вызвали его, уже все министры перед нами прошли — а он что за цаца? А вот — опять не пришёл. Вместо него, объявили:
ближайший ленинец, с Лениным приехал, — Зиновьев.
И нашлись, которые сразу ему
тут и захлопали, — среди них нашей же 11-й армии прапорщик Крыленко, замухранец.
Поднялся на трибуну —
какой-то мешок, бабистый, курчавый, и росту
небольшого. Думалось — его и еле слышно будет, нет, тонкий голос, а взносчивый.
И сразу стал объяснять,
почему через Германию ехали.
— Мы рвались в Россию, чтоб
участвовать в великой борьбе, которую вы начали. Но мы знали, что ни одно
буржуазное правительство не поможет нам проехать. Во Французской республике
социалисты и сейчас сидят в тюрьмах за то, что призывали к миру. А в Германии
Либкнехт.
Этого кто-то знал и
закричал:
— Далеко вашему Ленину до
Либкнехта.
И ещё стали кричать. А Горового такое зло разобрало: ещё этот мешок дерьма нас учить приехал! нас в окопах бьют, а он через
Германию едет — и нас наставлять! Да вложил два пальца в рот и свистанул на весь залище,
прорезал всем уши.
Ещё шибче поднялось. Кричат:
„долой”, не дают тому говорить. А Крыленко тоже, пинюгай,
вскочил — „к порядку!”, и на Горового грозится. Ну,
ещё там, в армии, разберёмся.
Так и сяк орут. Кто-то стал
кричать: мандаты проверить, тут посторонние набрались, среди нас! И правда,
вроде, поднабралось, есть тут глазом не примеченные.
Но мандаты проверять —
работа долгая, а уже и проголодались, уже и на обед бы скоро. Так для того и
собрались же, чтоб слушать, кого не слушали. Ну
пускай, ладно.
А этот вбирается рылом, и роет, роет своё. А прижатый:
— Мы беспрерывно посылали
телеграммы в Совет рабочих и солдатских депутатов, но телеграммы наши
задерживались. Тогда не мы, а товарищ Мартов выдвинул идею обменять
политических эмигрантов на интернированных германцев. И вот совещание
французских и швейцарских социалистов постановило, что мы обязательно должны
ехать через Германию. Среди них — социалист Платтен,
которому выбивали зубы в рижской тюрьме. И это ложь, что нас везли в богатом
вагоне, — в самом обыкновенном. А когда германские
социал-демократы хотели явиться к нам в вагон с приветствием — мы сказали, что
нанесём им оскорбление действием, потому что они связаны с Вильгельмом.
Ах, балабан лукавый. Шумнул ему, как выстрелил, Горовой:
— А теперь вы — не связаны?
Но Зиновьев вроде не слышал,
да морда у него бесчувственная, его хоть по щеке лупи,
он своё:
— Исполнительный Комитет
Совета одобрил наше поведение. А теперь едут через Германию товарищ Мартов,
Аксель-род и другие видные социалисты. И все проехавшие через Германию жаждут,
чтоб их предали суду! Потому что этот суд окажется судом против Временного
правительства. — Ага, уже покусывает. И крепчает голос (откуда голос такой в
мешке?). — Я уверен, что если мне дадут месяц, чтоб объясниться с населением,
то нет такой силы, которая разделила бы большевицкую партию с народом: наша
партия выражает то, что на душе у народа!
Ну, обвисляй,
рассвободился уже. Ещё прошёл шумок, кто с соседом,
кто и похлопал, опять же Крыленко, а может и из
подсаженных, не прервали, дальше. А тот видит, что выбрался, и — крепче:
— Войну — решили не рабочие,
не крестьяне, и даже не Государственная Дума, а разбойники Николай с Вильгельмом.
А третий с ними — английский король. И в Италии, и в Японии тоже есть
монархисты, которые вешают социалистов. И надо свергнуть все монархии, а
не нападать только на одну германскую. Что просто „Германия напала на нас” —
вульгарное рассуждение, в нём нет ни тени объективности.
То есть, Горовой
толкует Кожедрову, германскую сторону застаивает.
— Припомните 1898 год,
Фашоду. — (Эт' ещё чего?) —
Тогда английский капитал победил. Это ложь, что Англия давно наша союзница: в
русско-японскую войну она стояла за спиной Японии, помогала ей. А Сердечное
Согласие — это чтобы вместе грабить Персию.
— Верно! — одобрительно
вскликнул — кто же? — прапорщик Чернега.
— Мы должны знать, во имя
чего ведётся война. Все тайные договора должны быть опубликованы, — те
договора, которые Милюков и сейчас признаёт существующими. Что война не
изменила своего классового характера от революции — больше всего и доказывается
неопубликованием договоров.
— Долой их! — крикнули.
(Кого? — большевиков? договора? — договора, знать.)
— Вы, идущие в окопы
проливать свою кровь, имеете право знать эти договора! Там — о разграблении
Турции, Африки...
— Тогда и немцы узнают! —
ему.
— Да немцы знают их лучше
нас. Их не знает только наш русский народ. В этих договорах торгуют народами
как скотом.
Во
закидывает.
А может и правда чего такое там кроется?
— А ещё виновники войны —
банки! Обревизовать банки: кто их члены? может нынешние министры? То-то
правительство и не хочет разрешить земельный вопрос в интересах крестьянства.
Тормозит введение 8-часового дня. Препятствует всеобщему вооружению народа.
Издают провокаторский циркуляр о запрещении братания, явно контрреволюционные
меры. А расстрел солдат на петроградских улицах
организован кадетами! Там пока будет работать следственная комиссия — а мы
молчать об этом не можем. А последняя речь Родзянко говорит, что он
почувствовал силу и идёт в наступление!
Разогнался про всё, аж в ушах лещит.
— А что делать? Как войну
кончать? Сепаратным миром? — из зала ему.
— Никогда большевики не были
за сепаратный мир, это низкая клевета! Мы не говорим — втыкать штык в землю.
Нельзя окончить эту войну отказом с одной стороны. Война кончится тогда, когда
все народы поймут, что льётся кровь из-за буржуазии. Войну можно кончить только
переходом всей государственной власти в руки пролетариата в нескольких воюющих
странах. Если революционный класс возьмёт власть, — то открытое предложение
мира создаст полное доверие рабочих воюющих стран друг к другу — и приведёт к
восстанию против империалистических правительств.
— Так это ещё десять лет
ждать? — поддал Горовой.
— Конечно, это трудная
задача. Но власть капиталистов ведёт человечество прямо к гибели.
— А кто это революционный
класс?
Чернега:
— Так нам что, идти на
Петроград, ещё один переворот делать?
— Революционный класс это
пролетариат и батраки. А капиталисты опираются на зажиточное крестьянство и на
мелких хозяйчиков.
Мел-ких хо-зяйчиков? Тут стал смекать
Горовой, что сам он — вовсе не пролетариат.
— Да ты скажи, как войну
кончать??
Война! — вот это и вопрос,
никто ответа не знает. Ясно, что чем скорей покончать,
тем лучше, все этого хотят. Но и просто отхлынуть нашей стороне нельзя.
— А для этого — братание, —
отвечает Зиновьев. — То, что немцы братаются — уже есть признак нарастающей
революции у них. А мы, большевики, хотим братания на всех фронтах Европы, и об
этом заботимся.
Ну, это ты себе возьми.
Братанье-то по немецкой команде идёт, крючок.
И другие орут про войну вот
так, разное, расступленно, —
а Зиновьев уже и не отвечает. Он дальше:
— Земля? Нет силы, которая
помешала бы нам осуществить лозунг „земля — народу”. Немедленно нужно
взять всю землю! И удельную, и церковную, и монастырскую, и
помещичью! Если мы не заберём землю теперь — мы её потом не получим!
Пообвисла губа у Кожедрова, а весь не пошевелится.
— Буржуазия должна уйти от
власти, потому что её немного, кучка. А должна быть объявлена диктатура
рабочих, солдатских и батрацких депутатов.
А крестьянских же куда?..
— Нечего опасаться, что они неподготовлены. Власть советов приведёт страну к счастью! И
это будет самый страшный удар по Вильгельму. Наша буржуазия своими нотами
только разжигает у немцев желание воевать. Вильгельм говорит: видите, русские
хотят нас покорить. А братания — теперь никто не задержит. Немецкие дворянчики выведывают наши тайны? — солдаты могут легко
проверить, что не так. Мне рассказывали, что в наши окопы немецкие солдаты
принесли трупы двух немецких офицеров, которые мешали им брататься.
— Ну, это врёшь, — басовито
сказал Чернега, но не кричал туда, вперёд, а тут,
поблизости. — Такого не было. И зачем нести? у себя б и уложили.
— Конечно, — всё громчел Зиновьев, — братание должно быть организовано на
всех фронтах, в международном масштабе, и вот будет мир. — И уже в воп: — Вся власть Советам! И эта власть даст мир! хлеб! и
свободу!
Да свободы у нас по горло. И
хлеб ещё есть. А вот как с войной?
Похлопали кой-кто и этому.
Объявили перекур. Тут же в
зале и закурили. Потолкались. Подходил Крыленко как председатель армейского
комитета отчитывать Горового, зачем так против
большевиков.
— А почему — батрацких? А
крестьянских куда дели?
— Ну и крестьянских,
конечно, это он пропустил.
— А ремесловых?
Меня вот — куда?
После перерыва выступал
доктор, Менциковский. Мол, если власть и перейдёт в
руки Советов — так Вильгельм тоже не испугается, прошли те времена, когда стены
рушились от иерихонской трубы. Пока германская демократия не проснулась — мы
обязаны вооружиться до зубов и дать отпор. Мы-то братаемся чистосердечно, а они
— по указаниям из германского генерального штаба.
Вот то-то и оно.
Тут вышел Церетели, который
вчера весь день направлял, а сегодня сплошал, к концу
Зиновьева приехал. И теперь предложил: пусть они с Зиновьевым будут по очереди
на одни и те же вопросы отвечать.
А нам ещё лучше: вроде
борьбы, поглядеть.
А Зиновьев в перерыве не ушмыгнул — и прихвачен.
Так вот первый вопрос:
публиковать ли тайные договоры?
Зиновьев сильно голос снизил
и опять обвисает, по-бабски. Он не сказал прямо, что
надо публиковать, а: какие ж это союзники, если они за одно
только распубликование грязных царских договоров
готовы мстить русскому народу? Неужели такие союзники, что могут всадить нож в
спину России?
Церетели: вот решайте вы
сами, разумом. Если договоры опубликует одна Россия — это натравит всех на
Россию. А немцы-то с австрийцами своих не опубликуют.
Наш Совет предлагает больше: те договоры — отменить! — но только с согласия
Англии, Франции, Японии.
Зиновьев: а каким
же, по-вашему, способом можно заручиться помощью демократии всех стран, если не
опубликованием договоров? Немедленно показать рабочим всех стран, какие грязные
договора заключили империалисты, и тогда рабочие и крестьяне поднимутся.
Церетели: а почему вы,
большевики, всегда останавливаетесь на полдороге? в чём секрет, что вы ни разу не договариваете до конца: не
предлагаете сразу разорвать с державами Согласия и заключить сепаратный мир с
Германией? Что вам мешает??
Захлопали шибко.
— Смею уверить товарища
Зиновьева, что Тома во Франции и Гендерсон в Англии
прекрасно знают содержание тайных договоров, — и если они санкционируют, то
потому, что хотят спасти свою родину от германского разгрома.
Этак поживей
пошло, собранию понравилось: вы схватывайтесь, а мы послушаем.
Только уже животы подвело.
Будет и завтра день. На завтра!
*****
БРЕХАТЬ —
НЕ ПАХАТЬ, НЕ ЦЕПОМ МОТАТЬ
*****
ДОКУМЕНТЫ
— 21
Петроград,
30 апреля
ГУЧКОВ
— кн. ЛЬВОВУ
Милостивый
государь князь Георгий Евгеньевич!
Ввиду тех условий, в которые поставлена правительственная
власть в стране, а в частности власть военного и морского министра, условий,
которые я не в силах изменить и которые грозят роковыми последствиями армии и
флоту, и свободе, и самому бытию России, — я по совести не могу далее нести
обязанности военного и морского министра и разделять ответственность за тот
тяжкий грех, который творится в отношении
родины...
А.
Гучков