К содержанию книги

 

 

 

137

 

Когда посылали делегацию из 11-й армии в Питер — узнать, как там и что делается, — никому и в голову не вступало, что они тут засядут в главном Белом зале как судьи, а перед ними как по верёвочке будут проходить все министры и оправдываться. Но Горовой это понял для себя не как высокую честь, а как непривычную работу, за которую в корпусе с него спросят: там в окопах сидят ребята — им Питера не видно, всё в тумане. Шлют доведаться: как рабочие? — по скольку часов работают? сколько вырабатывают и сколько получают? говорят — отлынивают, так коли можно — навести с ними порядок. Потом — белобилетники: добиться полной их проверки, и метлой на фронт, кто укрывается. Ещё и рабочих на заводах проверять: какие до войны вступлены — пусть там, а какие уже с войны — значит прячутся, всех на фронт! И по всем запасным полкам прочистить: офицеры ли, солдаты, кто досе на передовых позициях не был — всех сюда! Потом с дезертирами: надо ж им железный предел положить, гнать сюда, альбо судить, — а что ж нам за них отдуваться, тогда и мы тронемся? Ещё, говорят, военнопленных у нас дюже распустили, что немцев, что австрияков, вольно содержатся, промеж наших баб живут как дома, — нам тогда сидеть тут скрубно, а ещё и работу перебирают, морды наеденные. Ну а превыше всего: как же из войны выбраться? как её кончить, треклятую? И — кого армии слушать: одни приказы от генералов, другие от Совета? А в том Совете, говорят, одни питерские тыловые засели, а от боевых армий нет никого, — так с какой совестью они нами могут управлять?

Фрол Горовой и никогда не был камнем лежачим, под который не течёт, но всегда горячо поворачивался. И тут — к месту его выбрали. Он уже не первую неделю задумывался, что от старого строя к новому пока удобрилось не слишком многое, а то и — хуже пошло. И ежели раньше обо всём царь должон был думать, а нам заботушки мало, — так теперь слишком непонятно: думает ли вообще кто? и — те ли люди думают? Теперь такое время настало, что если сами быстро не возьмёмся, так и в провал всё прогрохаем, и самих себя. И решимо поехал Горовой в Питер — искать, где ж оно, верное. И нежданно попал в этот главный думский зал. (А повидал один день, как сами думские заседали: ох, неладно у них, сильно они с места сшиблены, и нами уже никак не управят, на них не надёжа.)

Собралось фронтовых делегатов, от разных армий, сразу человек за полтораста, все рядом сели и опознавались тут на ходу. Были тут и щелкопёры, кто и в окопах не сидел, а затесался вот. Но больше подобрались ребята дельные, не столько торопились языком чесать, сколько слушать, и друг со другом сознакамливались и между собой столковывались, что в этом мудром Питере делать. Хотя делегаты были вроде себе хозяева, и сами же председателя выбирали и помощников ему, — а веденье собранья всё время как-то уплывало из их рук, а выходили один за другим сильно бойкие от Совета и обо всём говорили как о готовом. И на заводы, мол, идти нечего, там уже всё проверено, рабочие не виноваты в ослабленьи работ, а виноваты хозяева, не озаботясь о достаточном сырье и топливе. И белобилетники, мол, тоже будут проверяться, это дело не быстрое. И к военнопленным не надо зверства, это наши интернациональные пролетарии.

Но и Горовой знал себя бойким и звонголосым, его всегда все слушали, — и тут он стал с места голос подавать в опровержение, так и его узнавали, и он других. Однако два раза он требовал принять железное постановление против дезертиров — а из Совета как-то отводили, подождём.

Мы — ещё слишком простые, какой-то хватки у нас нет. Выйдет наш: „Братцы, дорогие! Мы друг друга понимаем...” — и самые самодельные слова. И правда понимаем — вот это верно! это наше! — а до последнего дела никак не дотянем.

Или выступил один, полез туда, на вышку, с котомкой, — это же зачем?

— Поклон от товарищей в окопах! благодарим всех передовых борцов за добытую свободу. Не знаю, правильно ли рассуживаю своим тёмным умом. А нельзя ли нам по телеграфу прямо обратиться в берлинский совет рабочих и солдатских депутатов? Мы в окопах толковали, как и нам принять участие во всенародном деле. И вот: в этом мешке все наши кровью добытые награды, себе не оставил никто. Мы отдаём их с нерушимой клятвой положить нашу жизнь за свободу.

Не выдержал Горовой, закричал на весь зал:

Зась тебе! Отвези назад, пентюх, раздай ребятам!

Вот только это мы и умеем: отодрать от грудей кровное серебрецо — и кому? и что? тут не по стольку в трубу пускают... Не с того конца мы берёмся, этак мы пропадём.

У самого Горового два Георгия на высокой груди. И ещё не родился тот оратарь, которому, расплакавшись, снял бы Фрол свои награды.

И прапорщик Чернега, отлитой, с усами светленькими, отневдали гулко поддал:

— Правильно, унтер! Так и руби!

Чернега, зубы навы́скале, Горовому ровесник, а ещё и не женат, и детей нет. (Сколько по Руси рассеял — сам не знает.) Они в Петроград со своими делегациями в один день приехали, мало что не одним поездом и трамваем, а тут в Таврическом сразу соткнулись, и позвали их на это совещание, какого они себе и не прочили. А совещание это засело уже седьмой день, и решили теперь не разъезжаться, покуда всех-всех министров не переслушают и вдокон не разберутся: что ж в этом Питере делается, и что надо делать на фронте?

Тут ещё чтоб уметь — надо слова все знать, без слов теперь никуда. Кончил Горовой когда-то два класса городского училища, читать-писать грамотно научился, а остальное — от твоей головы. И книжки же потом кой-какие почитывал на досуге — а вот этих слов ни одного никогда не встречал. А без них теперь — потонешь: и на совещании этом хоть и не сиди.

Так браться по нужде! Купил себе Горовой книжечку такую, для записи, и два карандаша на подсменку, как затупляются. И как новое слово услышит — так тут же его записывает на ухо, а ухо у него верное, — и что оно может значить приближно. Но чаще — и приближно не угадаешь, а спрашивай у знающего, офицера или кого, и тогда записывай. Поначалу кажется: ну, дух перенимает, ну, этих слов никогда не перечислить, не объять. А потом: э, нет, повторяться начинают, уже их узнаёшь.

Ещё от места знал он несколько: демократия — это значит новый порядок, как сейчас, без власти; пролетариат — это кто сам своими руками работает, вот как ты, первый рамонский бочар; программа — это значит что наметила партия делать. Но дальше слова нарастали комом, и каждый день по многу: реформа, фракция, коалиция, диктатура, сепаратный, активный, организовать, интернационал, результат, перспектива, мотив, диагноз, колоссальный, трагизм, организм, металиризм, — ёлки-палки! А там хуже, хуже: психологически, константировать, иерахия, протиционизм, этузиазм, санционировать, — не всегда и записать успеешь, и не каждый офицер тебе объяснит. И всё же — добивался Горовой объяснений, а потом, с книжечкой сверяясь, уже и говорщиков понимал. Только быстрая хватка его и выручала, но попотеешь. И больше эти слова нагораживали советские-партийные, а министры — те даже проще.

В той же книжечке и фамилии записывал — и фамилиев мелькало немало, их тоже знать надо, если хочешь разбираться.

Вчера пришёл военный министр Гучков — сам-то из постели, говорит, но деловой. Но и, однако, силы в нём нету, зовёт на победу — а армию ему не вести, нет.

А нам — как раз вождя надо крепкого. Уже руки онемели — винтовку держать, в головах тьма разбрелась, долга война, долга не в меру, — вождя нам надо крепкого.

Потом Керенский, живчик вертлявый, совсем и не к военному делу приставлен, а долго почему-то говорил, да захлёбывался, да весь душой исходил, как будто с церковной паперти каялся, что душа его неспокойна, что дело так пойдёт к гибели, — это он верно забирал, прислушались ребята, — и жалеет, что не умер два месяца назад, — а это уж как в лужу. Всё пугал, пугал, как может плохо пойти, а что ж делать-то нам? Не сказал. Остерегайтесь, есть суд истории, трезвость, дисциплина, а как нам из ямы выбираться — не сказал.

Вот то-то и оно. Оно-то самое и трудное. Но — надо найти. И нам самим — тоже искать, вот здесь хотя б собравшимся.

Но и самим думать не дают, всё время от Совета руководствуют, вчера — длинный такой кавказец Церетели был председатель. Тоже долго внушал.

А сегодня объявили, что будут выступать один за другим три помощника военного министра, — и да, вот они все явились, три генерала, и ждали очереди перед солдатами объясниться, вот как!

Сперва — генерал Маниковский. Военное снабжение — величайшая тайна, и подробно нельзя её тут объяснять. Никто не знал масштабов войны, сперва запасов было только на 4 месяца. А в 16-м году как стали нагонять — так посадил нас транспорт. Но сейчас заводы работают хорошо, и уже с лихвой порыли революционный перерыв. (Ой, врёт, наверно.) Ждём помощи из-за границы, самая мощная — Америка, хотя одно время казалось, не действует ли она заодно с немцами: как идёт судно с русским заказом — так взрыв или пожар. А теперь — будет исполнять.

По снабжению — так стали ему и кидать: почему пулемётов на фронте мало? и телефонных аппаратов? а в Петрограде — сколько хочешь.

И генерал — совсем по откровенности:

— Вы знаете, какое подлое, подозрительное время мы переживаем. Пойдёшь отнимать — заподозрят: куда, зачем? А вы пойдите сами в Совет и требуйте, чтоб каждый пулемёт был возвращён в армию.

Горовой — звонко через зал:

— А почему мы не видим на фронте автомобилей? Раненых трясут в телегах. А тут — весь Питер на автомобилях кается, и сестёр катают.

И со всех сторон кричат: верно! верно!

И генерал улыбается:

— Правильно, правильно. А вы, господа, обратитесь сами в Совет и скажите, что это — недопустимо.

— Нет, прикажите им вы!

— В том-то и беда, — жмётся генерал, и самому смешно, — что не послушают они нас. Это — вы прикажите!

Шумно плескали ему. Вот дошло — чтоб мы сами приказали! Так мы не даром сюда сошлись, надо нам, ребята, что-то устроить. А, Кожедров?

Кожедров всё молчит. А в кулаках — по пуду.

Второй генерал — Филатьев, по финансам и по законам.

— Я — даю деньги на войну. И вот этой самой рукой каждые три дня подписываю ассигновку в 100 миллионов. Но война стоит ещё больше того — 40 миллионов в день.

Мам-ма родная!

А пострадавшим от войны пособия? Будут всем. А отставленным генералам почему пенсии большие платят? А вот: генерал Беляев, под следствием, содержится на 40 копеек в день.

Довольна братва.

Ещё генерал, Новицкий. Этот — мол, ничего не успеваем:

— События идут с головокружительной быстротой. Мы работаем по 24 часа в сутки, и праздников нет.

Так и мы 24 и без праздников, удивил! А офицеры, засевшие в тылу? Будут отправлены на фронт. А которые уклоняются через Красный Крест и Земгор? Мол, нельзя, окажемся в затруднительном положении; но санитаров моложе сорока лет пошлём на передовые. А маршевые роты, будут идти? А как отдание чести? Вот — на днях приказ, отменим.

Ну и дураки, думает Горовой. Честь бы и не отменять, крепче держалось.

Теперь — ещё один генерал, Бурденко, по санитарной части. Во, раскозырялись генералы. Но — как будто и четырёх этих генералов мало — объявляют: сейчас опять будет выступать сам военный министр!

Во как! То знать нас не хотел — а то два дня подряд.

Чернега щёки толстые надул, посмеивается: мол, это я туда съездил, я их всех подрасчистил.

А Гучков — если и вчера из постели был, то сегодня и вовсе — тёмный, болезный, и голос некрепкий, но тихо в зале:

— Разрешите мне говорить с вами не как военному министру. Я буду говорить с вами как русский человек. Сегодня я передал Временному правительству письменное заявление с просьбой освободить меня от поста.

И прочёл то заявление.

Замер зал: о-го-го-го, куда зашло! Ежели военный министр отказывается — то в каком же положении, значит, армия? мы с вами?..

А Гучков — печалуясь:

— Но на мне лежит ещё одна серьёзная обязанность: дать отчёт вам, а через ваши головы вашим товарищам, всей доблестной армии, и всем русским людям, — почему я вынужден был решиться на этот шаг. Я — вообще мало чего боюсь, а прежде всего боюсь — голоса собственной совести. Входя во Временное правительство — я не искал власти, не домогался её. Господа! И 12 лет назад меня два раза звали к власти, и я два раза отказывался. Я не могу оставаться во Временном правительстве потому, что сегодня вся правительственная власть и военный министр поставлены в такие условия, что выполнять свои задачи — не могут.

Это — он говорил, а понял Горовой: пришёл министр — пожаловаться на кого-то. Им — первым, а через них всем.

— ... Через вас я обращаюсь к демократии и всему русскому народу. И у демократии, как и у всякого владыки, есть льстецы, которые хотят затуманить ей голову.

Пра-авда! — обрадовался Горовой. Он и сам, потёршись, уже чувствовал: что где-то близко кривда вьётся, душит — да вот как её ухватить? Ну-ка, ну-ка!

— Господа, я штатский по костюму, но глубоко военный человек по душе. Народ, который сумеет создать сильную армию, — достигнет величественных успехов и на мирном пути. Я пережил, господа, четыре войны. Когда на полях Манчжурии я сидел у костров с солдатами и обдумывал причины наших неудач — я дал себе Ганнибалову клятву посвятить свою жизнь восстановлению военного могущества русской армии. И были годы — у меня была такая возможность, председателя думской комиссии обороны, и работа закипела. Господа, я не люблю выставлять себя, хвастать. Но если вы будете иметь досуг пересмотреть мои речи в 3-й Думе — вы увидите, что нет ни одного больного места, которое не было бы мною затронуто. В 1908 я указывал на безответственность великих князей. Это теперь может каждый свободно бранить их, а я говорил — тогда!

Э-э-э, что-то далеко угнулся от дела. И — где эти речи искать? А, да вот он сам и читал оттуда.

Читал — а вперемежку объяснял. Артиллерийское ведомство. Преступник Сухомлинов. Банда шпионов. Натравили Мясоедова. Стрелялся с ним. Родные с трепетом ждали, вернусь ли. И как это я, хороший стрелок, — промахнулся? А — не хотел избавить того негодяя от виселицы, которую он потом и получил.

И — стали простаки хлопать. Половина — и нашлась дураков, одни зачали, другие в поддержку. И кто там на верхе, позади спины Гучкова умостился, тоже в ладоши треплют.

Но — только не Горовой. Посмотрел — и не Чернега. И кого за эти дни он приметил как путёвых, деловых — сидели, руки не шевеля.

Не-ет, не то, брат. Эти басни нас уже не греют. Ты нам про сегодня скажи.

А Гучков пождал, пождал, когда отхлопают, — и, довольный, завёл опять из давнишнего. Как гвардейские полки провожали на войну с цветами. А он предупреждал власти, что будет поражение. И писал, и сам приезжал, — а начальство ему не верило. Только после Карпат власть испугалась. И все деловые люди впряглись в общий воз. И он сам тоже. И всё равно катились вниз. И поняли, что со старой властью работать нельзя, надо её свергать.

Эти-то годы — и Горовой хорошо испытал. Два раза и он был ранен, один раз перелечивался вблизи, чтобы своего полка не потерять. А между прочим — тогда порядок был, не сравни.

— И что бы ни ждало Россию в будущем, я скажу: акт свержения старой власти был актом благодатным. И вот почему и я сделался революционером.

Да ты про будущее-то лучше скажи! (Вот ещё „акт” записать.)

— Первые недели после переворота мы переживали энтузиазм. Казалось: каждый теперь — творец счастья России. Но с тех пор произошёл перелом. Я понимаю: армия устала, беспросветная война без удачи. Мы провели много благодетельных реформ, мы хотели дать выход проснувшемуся духу самодеятельности и свободы. Но есть предел, за которым начинается обратное: разрушение живого и своеобразного организма армии. Мне думается, мы перешли эту черту.

Да. И об этом ты расскажи, сударь. Мы если перешли — так за тобой.

— Господа, надо же осмотреться и кругом. Мы уважаем Англию за её демократические свободы, но даже в Соединённых Штатах, даже в Англии признаётся, что в армии должна быть принудительная власть. Мы же, в молодом увлечении, вкусив свободу, переступили роковую черту. И ни одно государство в мире не управляется сейчас так, как русское. Нельзя, чтобы с вождей была снята личная ответственность, а каждый бы их шаг связан собраниями и митингами. Государство не может строиться на решении съездов, групп и митингов.

Вот когда он заговорил дело. Горовой теперь слова не проранивал и собирал лоб. Вот тут оно, рядом! Только опять же и мы — такой же случайный съезд: кто мы? что мы?

— Есть известные устои, которые шатать и трогать нельзя. Это грозит свести в могилу и нашу свободу. Кто из народов не создал власти — их путь пошёл через кровавую анархию к деспотизму. Хотя трудно уже найти выход: наш путь ведёт нас к гибели!

Слушали — волос дыбеет. И этот, второй, тоже про гибель?

Вот оно. Как бы не переуторивать теперь всю бочку заново, потекла и ладами и уторами.

Иногда кажется: только чудо может нас спасти. Но я — верю в чудеса. Я верю, что светлое озарение проникнет в народные умы — и даровитый русский народ, прозревший народ, выведет Россию на светлый путь. Господа! Не дайте разрушить русскую армию! — за ней погибнет сама Россия. Когда вы вернётесь в свои корпуса, дивизии, полки... Только если мы отметём тот лживый фимиам, которым нас окружают... Как русский человек, обращаюсь к вам с горячей мольбой: помогите!

Хлопали. И Горовой тоже. Всё так, под конец он от души сек — и видно, что сам надорвался. Сразу ушёл, лицо сморщенное.

Всё так. А хоть сказал, что ничего не боится, — а боится: кто ж всему помеха? — не посмел. То всё про старое, про старое, потом сразу про гибель и светлое будущее, — а между ними-то, в расселине, по развалинам и ползёт Кривда, — а вот её и не дал схватить, не помог.

И — что ж делать надо? Тоже и он не сказал.

Тут бы часа на два перерыв — да подумать, да обговорить — куда там! В нашем цирке — следующий номер выступает.

Ждали Ленина, который день, — не шёл. Подивиться бы на него — какой такой отчаянный, под Вильгельмом проехал. Ни про кого в Питере столько молвы нет, сколько про Ленина, — а никто его не видит, где-то забился как паук. Все дни не шёл — на сегодня уже вовсе строго вызвали его, уже все министры перед нами прошли — а он что за цаца? А вот — опять не пришёл. Вместо него, объявили: ближайший ленинец, с Лениным приехал, — Зиновьев.

И нашлись, которые сразу ему тут и захлопали, — среди них нашей же 11-й армии прапорщик Крыленко, замухранец.

Поднялся на трибуну — какой-то мешок, бабистый, курчавый, и росту небольшого. Думалось — его и еле слышно будет, нет, тонкий голос, а взносчивый.

И сразу стал объяснять, почему через Германию ехали.

— Мы рвались в Россию, чтоб участвовать в великой борьбе, которую вы начали. Но мы знали, что ни одно буржуазное правительство не поможет нам проехать. Во Французской республике социалисты и сейчас сидят в тюрьмах за то, что призывали к миру. А в Германии Либкнехт.

Этого кто-то знал и закричал:

— Далеко вашему Ленину до Либкнехта.

И ещё стали кричать. А Горового такое зло разобрало: ещё этот мешок дерьма нас учить приехал! нас в окопах бьют, а он через Германию едет — и нас наставлять! Да вложил два пальца в рот и свистанул на весь залище, прорезал всем уши.

Ещё шибче поднялось. Кричат: „долой”, не дают тому говорить. А Крыленко тоже, пинюгай, вскочил — „к порядку!”, и на Горового грозится. Ну, ещё там, в армии, разберёмся.

Так и сяк орут. Кто-то стал кричать: мандаты проверить, тут посторонние набрались, среди нас! И правда, вроде, поднабралось, есть тут глазом не примеченные.

Но мандаты проверять — работа долгая, а уже и проголодались, уже и на обед бы скоро. Так для того и собрались же, чтоб слушать, кого не слушали. Ну пускай, ладно.

А этот вбирается рылом, и роет, роет своё. А прижатый:

— Мы беспрерывно посылали телеграммы в Совет рабочих и солдатских депутатов, но телеграммы наши задерживались. Тогда не мы, а товарищ Мартов выдвинул идею обменять политических эмигрантов на интернированных германцев. И вот совещание французских и швейцарских социалистов постановило, что мы обязательно должны ехать через Германию. Среди них — социалист Платтен, которому выбивали зубы в рижской тюрьме. И это ложь, что нас везли в богатом вагоне, — в самом обыкновенном. А когда германские социал-демократы хотели явиться к нам в вагон с приветствием — мы сказали, что нанесём им оскорбление действием, потому что они связаны с Вильгельмом.

Ах, балабан лукавый. Шумнул ему, как выстрелил, Горовой:

— А теперь вы — не связаны?

Но Зиновьев вроде не слышал, да морда у него бесчувственная, его хоть по щеке лупи, он своё:

— Исполнительный Комитет Совета одобрил наше поведение. А теперь едут через Германию товарищ Мартов, Аксель-род и другие видные социалисты. И все проехавшие через Германию жаждут, чтоб их предали суду! Потому что этот суд окажется судом против Временного правительства. — Ага, уже покусывает. И крепчает голос (откуда голос такой в мешке?). — Я уверен, что если мне дадут месяц, чтоб объясниться с населением, то нет такой силы, которая разделила бы большевицкую партию с народом: наша партия выражает то, что на душе у народа!

Ну, обвисляй, рассвободился уже. Ещё прошёл шумок, кто с соседом, кто и похлопал, опять же Крыленко, а может и из подсаженных, не прервали, дальше. А тот видит, что выбрался, и — крепче:

— Войну — решили не рабочие, не крестьяне, и даже не Государственная Дума, а разбойники Николай с Вильгельмом. А третий с ними — английский король. И в Италии, и в Японии тоже есть монархисты, которые вешают социалистов. И надо свергнуть все монархии, а не нападать только на одну германскую. Что просто „Германия напала на нас” — вульгарное рассуждение, в нём нет ни тени объективности.

То есть, Горовой толкует Кожедрову, германскую сторону застаивает.

 — Припомните 1898 год, Фашоду. — (Эт' ещё чего?) — Тогда английский капитал победил. Это ложь, что Англия давно наша союзница: в русско-японскую войну она стояла за спиной Японии, помогала ей. А Сердечное Согласие — это чтобы вместе грабить Персию.

— Верно! — одобрительно вскликнул — кто же? — прапорщик Чернега.

— Мы должны знать, во имя чего ведётся война. Все тайные договора должны быть опубликованы, — те договора, которые Милюков и сейчас признаёт существующими. Что война не изменила своего классового характера от революции — больше всего и доказывается неопубликованием договоров.

— Долой их! — крикнули. (Кого? — большевиков? договора? — договора, знать.)

— Вы, идущие в окопы проливать свою кровь, имеете право знать эти договора! Там — о разграблении Турции, Африки...

— Тогда и немцы узнают! — ему.

— Да немцы знают их лучше нас. Их не знает только наш русский народ. В этих договорах торгуют народами как скотом.

Во закидывает. А может и правда чего такое там кроется?

— А ещё виновники войны — банки! Обревизовать банки: кто их члены? может нынешние министры? То-то правительство и не хочет разрешить земельный вопрос в интересах крестьянства. Тормозит введение 8-часового дня. Препятствует всеобщему вооружению народа. Издают провокаторский циркуляр о запрещении братания, явно контрреволюционные меры. А расстрел солдат на петроградских улицах организован кадетами! Там пока будет работать следственная комиссия — а мы молчать об этом не можем. А последняя речь Родзянко говорит, что он почувствовал силу и идёт в наступление!

Разогнался про всё, аж в ушах лещит.

— А что делать? Как войну кончать? Сепаратным миром? — из зала ему.

— Никогда большевики не были за сепаратный мир, это низкая клевета! Мы не говорим — втыкать штык в землю. Нельзя окончить эту войну отказом с одной стороны. Война кончится тогда, когда все народы поймут, что льётся кровь из-за буржуазии. Войну можно кончить только переходом всей государственной власти в руки пролетариата в нескольких воюющих странах. Если революционный класс возьмёт власть, — то открытое предложение мира создаст полное доверие рабочих воюющих стран друг к другу — и приведёт к восстанию против империалистических правительств.

— Так это ещё десять лет ждать? — поддал Горовой.

— Конечно, это трудная задача. Но власть капиталистов ведёт человечество прямо к гибели.

— А кто это революционный класс?

Чернега:

— Так нам что, идти на Петроград, ещё один переворот делать?

— Революционный класс это пролетариат и батраки. А капиталисты опираются на зажиточное крестьянство и на мелких хозяйчиков.

Мел-ких хо-зяйчиков? Тут стал смекать Горовой, что сам он — вовсе не пролетариат.

— Да ты скажи, как войну кончать??

Война! — вот это и вопрос, никто ответа не знает. Ясно, что чем скорей покончать, тем лучше, все этого хотят. Но и просто отхлынуть нашей стороне нельзя.

— А для этого — братание, — отвечает Зиновьев. — То, что немцы братаются — уже есть признак нарастающей революции у них. А мы, большевики, хотим братания на всех фронтах Европы, и об этом заботимся.

Ну, это ты себе возьми. Братанье-то по немецкой команде идёт, крючок.

И другие орут про войну вот так, разное, расступленно, — а Зиновьев уже и не отвечает. Он дальше:

— Земля? Нет силы, которая помешала бы нам осуществить лозунг „земля — народу”. Немедленно нужно взять всю землю! И удельную, и церковную, и монастырскую, и помещичью! Если мы не заберём землю теперь — мы её потом не получим!

Пообвисла губа у Кожедрова, а весь не пошевелится.

— Буржуазия должна уйти от власти, потому что её немного, кучка. А должна быть объявлена диктатура рабочих, солдатских и батрацких депутатов.

А крестьянских же куда?..

— Нечего опасаться, что они неподготовлены. Власть советов приведёт страну к счастью! И это будет самый страшный удар по Вильгельму. Наша буржуазия своими нотами только разжигает у немцев желание воевать. Вильгельм говорит: видите, русские хотят нас покорить. А братания — теперь никто не задержит. Немецкие дворянчики выведывают наши тайны? — солдаты могут легко проверить, что не так. Мне рассказывали, что в наши окопы немецкие солдаты принесли трупы двух немецких офицеров, которые мешали им брататься.

— Ну, это врёшь, — басовито сказал Чернега, но не кричал туда, вперёд, а тут, поблизости. — Такого не было. И зачем нести? у себя б и уложили.

— Конечно, — всё громчел Зиновьев, — братание должно быть организовано на всех фронтах, в международном масштабе, и вот будет мир. — И уже в воп: — Вся власть Советам! И эта власть даст мир! хлеб! и свободу!

Да свободы у нас по горло. И хлеб ещё есть. А вот как с войной?

Похлопали кой-кто и этому.

Объявили перекур. Тут же в зале и закурили. Потолкались. Подходил Крыленко как председатель армейского комитета отчитывать Горового, зачем так против большевиков.

— А почему — батрацких? А крестьянских куда дели?

— Ну и крестьянских, конечно, это он пропустил.

— А ремесловых? Меня вот — куда?

После перерыва выступал доктор, Менциковский. Мол, если власть и перейдёт в руки Советов — так Вильгельм тоже не испугается, прошли те времена, когда стены рушились от иерихонской трубы. Пока германская демократия не проснулась — мы обязаны вооружиться до зубов и дать отпор. Мы-то братаемся чистосердечно, а они — по указаниям из германского генерального штаба.

Вот то-то и оно.

Тут вышел Церетели, который вчера весь день направлял, а сегодня сплошал, к концу Зиновьева приехал. И теперь предложил: пусть они с Зиновьевым будут по очереди на одни и те же вопросы отвечать.

А нам ещё лучше: вроде борьбы, поглядеть.

А Зиновьев в перерыве не ушмыгнул — и прихвачен.

Так вот первый вопрос: публиковать ли тайные договоры?

Зиновьев сильно голос снизил и опять обвисает, по-бабски. Он не сказал прямо, что надо публиковать, а: какие ж это союзники, если они за одно только распубликование грязных царских договоров готовы мстить русскому народу? Неужели такие союзники, что могут всадить нож в спину России?

Церетели: вот решайте вы сами, разумом. Если договоры опубликует одна Россия — это натравит всех на Россию. А немцы-то с австрийцами своих не опубликуют. Наш Совет предлагает больше: те договоры — отменить! — но только с согласия Англии, Франции, Японии.

Зиновьев: а каким же, по-вашему, способом можно заручиться помощью демократии всех стран, если не опубликованием договоров? Немедленно показать рабочим всех стран, какие грязные договора заключили империалисты, и тогда рабочие и крестьяне поднимутся.

Церетели: а почему вы, большевики, всегда останавливаетесь на полдороге? в чём секрет, что вы ни разу не договариваете до конца: не предлагаете сразу разорвать с державами Согласия и заключить сепаратный мир с Германией? Что вам мешает??

Захлопали шибко.

— Смею уверить товарища Зиновьева, что Тома во Франции и Гендерсон в Англии прекрасно знают содержание тайных договоров, — и если они санкционируют, то потому, что хотят спасти свою родину от германского разгрома.

Этак поживей пошло, собранию понравилось: вы схватывайтесь, а мы послушаем.

Только уже животы подвело. Будет и завтра день. На завтра!

 

 

*****

БРЕХАТЬ — НЕ ПАХАТЬ, НЕ ЦЕПОМ МОТАТЬ

*****

 

 

ДОКУМЕНТЫ — 21

Петроград, 30 апреля

ГУЧКОВ — кн. ЛЬВОВУ

 

Милостивый государь князь Георгий Евгеньевич!

 

Ввиду тех условий, в которые поставлена правительственная власть в стране, а в частности власть военного и морского министра, условий, которые я не в силах изменить и которые грозят роковыми последствиями армии и флоту, и свободе, и самому бытию России, — я по совести не могу далее нести обязанности военного и морского министра и разделять ответственность за тот тяжкий грех, который творится в отношении родины...

А. Гучков

 

 

К главе 138