К содержанию книги

 

 

 

157

 

И что за сутки выдались Павлу Николаевичу! Вчера к вечеру спешно вернулся из Ставки по случаю гучковского дезертирства. (Именно в сегодняшней ситуации военный министр — должен был действовать, а не уходить! А иначе — нечего было и революцию затевать. И ведь обещал не решать в одиночку — а вот поспешил сдаться. А ведь и вся травля велась не против него, а против министра иностранных дел.) Застал правительство наполовину расслабленное (а блудливо, скрытно готовое выталкивать Милюкова), наполовину уже переметнувшееся к Совету, и — ничего не способное делать, только ждать решения от советских. И сразу же тем вечером, нельзя отказать, обещал — ехать выступать на концерте-митинге в Александрийском театре (и был свидетелем психопатических пятнадцатиминутных аплодисментов Керенскому), — хоть что-то высказать из своих беглых ставочных впечатлений: как призывы бесчестных людей из тыла сеют смуту на фронте. В голове, в душе — всё порушено, выбита почва отступничеством Гучкова, — но теперь-то и нужна особая твёрдость: выстоять — и одному! Теперь хоть несколько часов иметь бы свободных, обдуматься и разобраться, — нет: на сегодня был назначен полуденный прощальный завтрак уезжающему Палеологу, нельзя менять. И в министерстве иностранных дел со всей отрепетированной чинностью императорских столетий, с тою же сервировкой и плавными лакеями в башмаках, чулках и кафтанах, как будто никакой революции в этом городе не произошло (первый раз такая процедура за всё министерствование Павла Николаевича), — давался завтрак. Все послы, Тома, свои товарищи министра и всё никак не уедущий в Лондон послом Сазонов, недавний же министр в этом здании, — а Милюков должен был вести себя как расположенный уверенный хозяин — когда из утренних газет уже почерпнул сплетни, что министр иностранных дел будет заменён Терещенкой. Двуличный Тома, главный предатель. В стороне, наедине, неискренно: „Ah, ces cochons les tovaritch![1]” А старый друг Палеолог не посвящен во всю эту подлую интригу. Торжественные речи. Нелегко было перед ними держаться, вероятно выдавал и поглушевший голос и измученное от бессонницы, от скорби лицо. Да, дипломатическое искусство недаром считается из труднейших.

Так понимать ткань и внутренние натяжения дипломатии! — не только сегодняшние, но за несколько последних десятилетий, и особенно на Балканах. И с его государственной волей, с его феноменальной памятью, — вот теперь уйти, едва начав?..

Гучков сболтнул напоследок, что верит в чудо. Какое чудо? — надо бороться. Всегда — надо бороться, и проиграв — тоже бороться.

Собирая всю волю, поехал на квартиру ко Львову на заседание правительства. А тот, оказывается, с утра, ещё до всякого правительства, со своими подручными переговаривался с Исполнительным Комитетом, и наобещал им свыше меры, — несчастье иметь такого разляпу премьером.

А застал Милюков — пустоформальное, никчемное заседание с призрачным думским комитетом, только время терять, ничего решительного не проведёшь.

Ушли думцы — теперь бы заседать правительству, и почти все собрались. Но вот-вот нагрянут советские, опять некогда говорить.

Однако и в это сжатое время Милюков выложил, сколько мог.

Положение таково, что не спасёт никакая перемена личностей. Идёт буйный поход против всякой власти и всякой дисциплины, и особенно в армии. В армии допущена любая пропаганда, не исключая преступной и предательской. Могла бы спасти только немедленная сильнейшая контрпропаганда. Болезнь смертельная, но Исполнительный Комитет конечно будет это оспаривать.

Однако — его коллеги как не слышали его. Лица — без движения, без интереса. Кто-то и запиской перекидывается.

И даже возражать не считают нужным?

Как же безнадёжно всё разорвалось!

А — эта новая декларация правительства? Что за опрометчивая капитуляция? Формула „без аннексий и контрибуций” бессмысленна и практически неприменима, и вы сами в этом убедитесь в дальнейшем. Кажется, цель декларации — сказать однажды ясно, и чтобы не было поводов для конфликтов впредь. Но цель заранее признаётся недостижимой? Документ полон неясностей, программа слишком неопределённая. А этот их „контроль над производством, транспортом и обменом”? — это уже даже не германский военный социализм, а похуже. И аграрная реформа? и финансовая? — всё это незакономерное предварение Учредительного Собрания, это выходит за рамки прав Временного правительства, и мы не уполномочены соглашаться. А вот совершенно необходимого пункта — „право правительства применять силу и распоряжаться армией”, — этого в декларации нет.

Некрасов громко захохотал:

— Но это была бы комедия! В какой стране какое правительство нуждается объявить за собой такое право? Да никто и до сих пор не запрещал Временному правительству применять силу.

Да, кажется, Павел Николаевич увлёкся.

Наконец, чего стоит вся эта программа, если мы не смеем прямо указать на большевицкую опасность, а должны вставлять уклончивое „о выступлениях, создающих почву для контрреволюции?” Уже сейчас так связанные в словах — мы дальше тем более будем связаны в действиях.

А тут сразу привалили гурьбой советские — и обсуждение стало ещё безнадёжнее. Взялся Милюков высказать правду и им — а ему уже открыто кричали в лицо, что пора ему уходить.

И никто из министров не заступился.

И Милюков сидел за столом одиноко, сжав голову руками. В такое позорное действо ещё никогда не попадал. Государство летело в пропасть — и туда же его охотно толкали государственные мужи.

Когда советские ушли, а министры остались на местах продолжать, Милюков попытался ещё раз говорить к ним. Солидарность членов Временного правительства — необходимое условие, нельзя дозволять действовать в одиночку. (Намёк по крайней мере сразу на троих из „семёрки”.) Центр тяжести наших действий: мы остаёмся на посту и не можем снять с себя бремя власти. Наше распадение было бы началом катастрофы. (Как будто ещё не распалось!..) Разногласия во внешней политике совсем не злободневны, Исполнительный Комитет раздувает их, они уже устранены Разъяснением 21 апреля. И никакие тут ваши, Георгий Евгеньич, смягчения, „без захватной политики, без карательных контрибуций”, ничего не спасут. Но что понимается под коалицией? Ввести от них двух-трёх человек? Это можно, хотя их кандидатуры не пользуются всероссийской известностью настолько, чтоб укрепить авторитет власти. Но они хотят больше, чуть ли не большинство? Так это и будет идея Ленина о диктатуре пролетариата.

Уж не сказал о себе, неудобно: удаление Милюкова будет истолковано союзниками как полный разрыв союза, как коренное изменение политики.

Говорил, а что ж? — тут половина статистов. Свои же кадеты — Шингарёв, Мануйлов, разве не статисты? Рохли. И Коновалов, и Годнев, и чёрный Львов. (Да они же и остаются все на местах.) А действующий нерв — это Керенский-Некрасов-Терещенко, это малый ведущий кабинет, решают только они, и ими запутан слабодушный князь. (Кто из них омерзительней — даже трудно сказать.)

Естественно, именно эти и стали возражать. Те трое наговорили резкостей один за другим, а Львов миротворно (и притворно, он лицемер, оказывается) призывал кадетов стать выше партийных интересов и пренебречь узкими партийными лозунгами.

А Милюков, всё сжимая тяжелеющую голову руками, не в первый раз подумал, но в первый раз так ясно и окончательно: они — в заговоре! Они — давно в скрытом тайном заговоре, может быть масонском, может быть личном, ещё от первых дней марта, и даже ещё прежде. Заговорно они тянули друг друга во Временное правительство, а Павел Николаевич, формируя кабинет, свалял большого дурака. Заговорно они все недели и подпиливали свалить Милюкова, и они же лансируют кандидатуры взамен. Керенский с Терещенкой видно давно согласились захватить себе министерство военное и иностранных дел. А князь Львов — и исконный предатель, он предал и в Выборге, — и как можно было простить ему то? И вот — повторяется снова.

Ещё не толкали прямо в шею, ещё не говорили прямо „уходите прочь!” — но вот и Керенский прямыми словами предложил ему: взять портфель министра просвещения.

К счастью, Павел Николаевич, говорят, никогда не краснеет. А тут — всякий бы на его месте налился кровью и взорвался: этот сопливый мальчишка как ударил в лицо. От кого услышать? — от этого!..

Нет, не взорвался Павел Николаевич — и не открылся им беззащитно, что это — обидно, унизительно, не по его масштабу. Он в последние дни переработал в себе это оскорбление и выдал теперь в ответ безукоризненный аргумент: не потому отказываюсь, что из гордости. Но даже меняя портфель и оставаясь в кабинете, я не освобождаюсь от ответственности за творимую внешнюю политику. Но и не могу этой ответственности нести, ибо задачи внешней политики теперь будут поставлены не так, как я хотел бы их ставить. Эта постановка — вредна и опасна для России.

(И ещё ж одна нелепость: от Терещенки освобождаются финансы — и туда переставят негодного Мануйлова?..)

Нависало, нависало в тяжёлом воздухе, что отставка Милюкова решена бесповоротно.

Министрами — решена. Советом — решена. Но — ещё можно не уходить?

Но — как остаться? Тогда надо — громко призвать общество, своих бесчисленных почитателей? Вызвать ещё один уличный отпор, как призвал кадетский ЦК 21 апреля?

Нет, это было — не амплуа Милюкова. Таких действий — он не мог...

Да и ЦК уже на этом не сойдётся.

А тогда — что же?

От него зависело: гордо уйти самому, прежде чем унизительно исключат.

Много в жизни приходилось Павлу Николаевичу делать неуклонных заявлений — но это он высказал, около полуночи, ещё с предельной твёрдостью: что ввиду расхождения с большинством кабинета — не считает возможным оставаться на посту министра — и покидает правительство!!

И — не раздалось уговоров...

Отодвинул стул. Встал, собирая свою папку.

Кажется, растерянное лицо было у Шингарёва, но и он, и Мануйлов остались сидеть.

И — просто вот так, молча, и выйти. Сразу — и уйти!

Но воспитанность требовала — обойти всех коллег с рукопожатиями, в том числе и мерзавцев.

Обходил.

Когда дошла очередь до князя Львова — тот удерживал руку Павла Николаевича и бессвязно лопотал что-то вроде:

— Да как же?.. Да что же?.. Нет, не уходите!.. Да нет, вы к нам вернётесь.

Павел Николаевич холодно отнял у него руку:

— Вы были предупреждены!

И — вышел.

Стук двери — отметил конец первой эпохи Российской Революции.

И вспомнил гучковскую веру в чудо. А если — случится чудо? И — вернут?

Лакей подавал ему пальто, шляпу, — скользнула вдруг мысль: а может, была какая-то ошибка в его аргументах о проливах? Может быть, не надо было ему уж так настойчиво держаться за Константинополь? Как ни аргументируй — а идея-то не кадетская, это у него от обильных балканских связей. И от панславизма.

 

 

К главе 158



[1] Ах, эти свиньи товарищи! (фр.)