17
Все игры Юрика
Харитонова в детстве, с чего ни начни, сходили на военное.
Подарили когда-то ему домино — из утонченных дощечек, а края сточены на ребро,
так что если две дощечки сталкивать, одна другую может перевернуть. В это
домино он почти никогда и не играл, как все играют, а проводил между дощечками
поединки и целые бои между армиями: какая дощечка переворачивалась отточиями
кверху — та считалась убита. Были особенно устойчивые дощечки, редко
переворачивались — их он уже знал и не по счёту точек, а по мелким особенностям
волокна снаружи, присваивал им имена любимых книжных героев — всегда военных, с
мечами или шпагами, давал им вести войска и сталкивал их друг с другом в
фехтовальных состязаниях. Много часов проводил он в этих войнах — и никогда не
надоедало.
Такие же сточенные края
обнаружил он и у маминых преферансовых костяных фишек
в шкатулке. Там были длинные, квадратные и круглые, и всех цветов, и если
длинной нажимать на край короткой, то короткая далеко
прыгала. Сперва они с товарищем так играли в блошки, запрыгивали в вазы или кто
дальше, но скоро выяснилось, что все красные, белые, зелёные, жёлтые, синие
фишки можно вести друг на друга в бой как полки, пересекать препятствия, брать
города, а накрытая считается убитой. И таких войн Юрик тоже много провёл.
Сам он был над ними всеми
как судья живота и смерти, но невольно вселялся в любимых героев — и так
становился полководцем. Если случалось, что дома никого нет, он перед большим
зеркалом маршировал, наступал на зеркало, дуя в воображаемые трубы, бья в воображаемый барабан, а потом принимал восторги и
благодарности освобождённых жителей.
Так и атлас Мира, при всей
любви к географии и путешествиям, Юрик стал
использовать больше всего для ведения военных действий: карандашом чертил
изгибистые линии фронта, подводил войска на прорывы, воображал бои и в
результате их стирал и перемещал линии. Он даже любил доводить своих до отчаянного положения, а потом
героически спасать в последнюю минуту. Хотя в атласе были все страны,
заманчивые океаны и острова, но Юрик никогда не водил
свои войска на завоевание тех далей, а все битвы его происходили на теле России
и даже особенно ближней, южной. Почему-то именно такая и здесь война влекла его
и была осмысленна.
После того что старший брат Ярик ушёл в военное училище, мама добилась от Юрика клятвы, что он будет честно кончать реальное и
становиться инженером, как Дмитрий Иваныч. И Юрику нравилось реальное и нравилось
стать инженером тоже — а вся эта военная страсть его была как бы тайной души,
второй незримой жизнью, о которой никому и не надо было знать, он и товарищей
не посвящал в свои перепоздненные игры, в которые уже
и стыдно было играть после десяти лет, а он иногда поигрывал и в тринадцать.
Это была его тайна, а может
быть — тот мужской удел, что каждому, кем бы он ни был, чем бы ни занимался —
неизбежно в жизни воевать, и это даже главнее всего.
Юрик собирался быть инженером —
а смерть свою представлял только в бою! Это была единственная желанная и
достойная смерть, а не так, как умирают: весь пожелтевши, подмостясь
надувными подкладками, в затхлости лекарств и харкая в пузырёк. Юрик совсем не умел писать стихов, а образ этой славной
смерти — под верным знаменем, за правое дело, уже проткнутый несколькими
копьями, а всё наступая с мечом, — так лучезарно
рисовался ему, что в двенадцать лет он описал полустихом
на одну ученическую страницу: „Вот как я хотел бы умереть”. Тоже — для одного
себя.
Это было — ещё до начала
войны, никто о ней ещё и не думал. А тут же — и грянула. По тротуарам, по Садовой вниз он бегал рядом с
уходящими на вокзал войсками и громко подпевал их оркестрам. Он любил их всех,
уходящих на войну, и так бы хотел идти с ними! Но это было никак не возможно:
не потому что мама запрещала даже думать — мамы и всегда запрещают и руками
держат, а — никто бы его и не взял: с начала войны ему было двенадцать. Царевич
Алексей, на два года моложе Юрика, всё время
фотографировался в военной форме, но это было нарочно, ведь он не воевал.
Иногда в журналах мелькали фамилии или даже фотографии каких-то военных юнцов,
но очень редко, неизвестно где они были, и как будто старше Юрика.
Наверно, редко кому повезёт, а то вернут.
И так два года шла война,
два года колыхалась реальная линия фронта, а Юрику
исполнилось всего только четырнадцать, и он каждый день накидывал ранец за
плечи (впрочем, и в этом было солдатское) и шёл на Соборный переулок в свою
маленькую школу, реальное училище Попкова, рядом с почтамтом. Здесь он любил
каждую классную комнату, каждую по-своему, и маленький зал, где по переменам
бегали в пятнашки, и особенную у них почему-то чугунную лестницу, всякую перемену грохочущую под каблуками реалистов (а на перилах
набиты чурки, чтоб не съезжали ерзком). Он соединял батарейки в физическом кабинете, переливал пробирки в
химическом, скользил указкой по большим школьным картам (всю географию он знал
с закрытыми глазами, всю Землю ощущал как излазанный пол под роялем), а то
рассеянно косился в окно на узкий многолюдный Соборный внизу, особенно замечал
бинты раненых, если проходили, и часто думал про войну: странно, застала его
настоящая большая война, а никак ему на неё не попасть, сколько б она ни
тянулась.
И какое-то закрадывалось
ощущение внутреннее, что так и должно быть. Что какая она ни
Вторая Отечественная, огромная и необходимая, и старший брат на ней, — а
к Юрику Харитонову она почему-то не должна отнестись,
обманула. Не потому что неудачная — он даже особенно любил неудачные войны, на
них изрядно нужны герои, а по чему-то другому — она не
его война, не та, где он нужен и о которой всегда мечтал. (Но
после такой кровопролитной какая же другая вскорости
могла прийти на Землю, чтобы стать его войной? Невероятно.) Так что он и рваться на неё перестал, просто
учился, просто жил.
А тут приехал в отпуск брат!
— и Юрик пристал к нему быть
сколько можно вместе, и слушать-слушать его рассказы про войну! Но война, может
быть и сохраняя свой главный высший доблестный смысл,
раскрылась в рассказах Ярика такой тяжёлой,
неуклонной, громоздкой, за тысячу вёрст от лёгкой стройности, как Юрик рисовал. Он и ещё поостыл.
А тут разразилась и
революция! Две недели плескало по Ростову и у них в семье, слёзы на глазах мамы
и Жени, ликование всех знакомых — Юрик было отдался
ему, забыв и про войну всякую. Но Ярослав успел и тут поохладить
младшего брата: что революция может привести к развалу армии. А потом, уехав,
писал (не говори маме), как и его самого солдаты
оскорбляли в поезде, чуть не сорвали погоны! Юрий перенёс это унижение вместе с
братом, дрожал от гнева. И какая тогда, действительно, осталась война??
Было и такое последствие
революции: учителя на уроках стали читать вслух газеты и говорили о счастливом
будущем, а уроков можно и не готовить. Стало можно сперва
— устраивать митинги на переменах, потом — и собрания вместо уроков, избирать
самоуправление, делегатов в педагогический совет. А в Петровском училище
собирали то всеростовский сбор всех гимназистов, то —
всех реалистов. Говорили речи: требовать, чтобы учащихся уравняли в правах с
учителями, а среди попечителей и инспекторов произвели бы прочистку. Из старших
классов записывали и в гражданскую милицию, а во главе милиции стал обыкновенный
студент. И Юрик записался: ведь там будет доставаться
иногда надевать на плечо ремнём настоящее ружьё! Но записалось гимназистов и
студентов — много сотен, и как ни разбивали на роты и десятки, а был только
галдёж, пустое озорство, ничего военного там не оказалось, и Юрик оттуда выписался. Тут же пошёл слух, что экзамены или
все отменят, или наполовину, и учебный год сократят, и стало можно пропускать
занятия, и ничего. Юрику такой новый беспорядок очень
не нравился: опустошался большой кусок жизни, а праздник всё равно какой-то
ворованный. И у строжайшей мамы в гимназии тоже порядки ослабли сильно, и тоже
бывали собрания гимназисток, выборы, — и мама не сердилась, не запрещала, а
находила это правильным. Да за семейным столом две недели только и разговоров
было — о новой свободе, о новом общественном градоначальнике и комиссаре
Временного правительства Зеелере и как разогнать
старую консервативную городскую думу, она не хочет расходиться.
А ещё за эти недели в
Ростове, и всегда славном грабежами, — они стали теперь слишком частые и даже
дневные, а кого ловили, то еле вырывали власти от самосуда бешеной ростовской
толпы. Чего раньше не бывало — все банки теперь охранялись часовыми-солдатами,
а по городу ходили вооружённые патрули.
И потеряться бы можно во
всём ералаше этой весны, да отметилась она в Ростове ещё одной стихией:
небывалым, как говорят, за тридцать лет наводнением Дона! Уж во всяком случае за жизнь Юрика ничего
подобного никогда не происходило! Сперва от таянья
взбухла Темерничка, залила привокзальную площадь и
отделила вокзал от города. Потом и Дон стал подниматься и
разливаться, и поднимался, и разливался, — и во вторую и в третью неделю апреля
это стало уже настоящее море: с высоких правобережных откосов, с верхних этажей
уступных зданий на Воронцовской, на Конкрынской — ни простым глазом, ни уже в бинокль не
увидеть было того берега, залило, говорили, на 15 вёрст. Залило Зелёный
остров, даже и с верхушками деревьев, Батайск, Елизаветовку, Ольгинку, Койсуг, потом стали приходить вести, что страшное что-то в Старочеркасске: снесло пятьсот домов?! И во многих верховых
станицах тоже разорение. Но вода угрожающе поднималась и дальше! — в день
приходило по несколько новостей, двух местах размыло пути между Ростовом и
Новочеркасском, поезда больше не ходят! И в Таганроге наводнение! — затоплены
соседние сёла, уничтожено много скотьего корму.
А наверно ещё потому эта
стихия так влечёт, что отсасывает тоску от сердца. Тоску по девочкам.
Этой весной просто
нестерпимо стало Юрику по девочкам. И с какими он был знаком, случалось разговаривать, ни с какой —
просто. А одну, другую, пятую и седьмую, каждую недолго, он мечтал себе в идеал
или просто жарко целовать. Юрик вообще прыгал, бегал,
плавал, дрался, обливался холодной водой, всегда ощущал себя подвижным и
стойким — а только чувство к девочкам, разливалось по телу слабящей мутью, ни
на что не похожей, так что оставалось сидеть, лежать — а шевелиться и
действовать невозможно. Всё в жизни — утро, звонок, книги,
еда, лодка, лопата, коньки — звало к бодрости, и только это одно растравляло в
слабость, как заболевание.
И именно теперь, в этот
взбудораженный месяц, постиг его такой случай. В скаутском
обществе, на Таганрогском, остался он как дежурный убирать зал после всех.
Потом спустился в подвальный этаж в душевую. Обычно там мылись большой
компанией, шумели. А тут — он ещё и воду не включил, услышал: за перегородкой,
в женской купальне, кто-то вошёл, тоже одиноко, опоздав. Слышно было отлично,
оказывается перегородка не доходила до потолка на аршин. И, босыми ногами
беззвучно, он стал переходить, искать щёлку, щёлку — и нашёл! Вполне довольно,
чтобы как раз напротив щёлки увидеть раскрытую дверь в женскую раздевальню — а
там! — там Мила Рождественская, дочь доктора, которую он сразу узнал, —
раздевалась у скамейки! Раздевалась — и до самого конца! Юрик
думал — сердце разорвётся, этого нельзя перенести. Он потерял всякое сознание.
Но и тотчас смекнул, что по этой перегородке сумеет
взлезть, есть куда ставить пальцы ног, и под потолком можно беззвучно перемахнуть,
а там — хоть спрыгнуть, спуститься внезапно перед ней — и будь что будет!
Заднюю дверь её раздевалки она наверное заперла, не
войдут — и, нисколько не стыдясь своего откровенного вида, открыто просить,
умолять её о ласке. Они — довольно близко знакомы, она не должна слишком
испугаться. Да разве он знал её до этой минуты? — только с этого прозора через щёлку Мила стала ему близка несравненно со
всеми девчёнками Ростова. Всё затмилось! — и он полез
как одержимый, но крадучись, ещё слышно, она тоже ещё не включила воды.
И — уже был головой у
верхней перекладины, когда остановился. Не испугался, нет. И не отчаялся, что
она его прогонит, пусть прогонит, он так же перелезет назад — он уже сейчас
чувствовал себя соединённым с ней этой тайной, которую она через миг тоже
узнает, — всё пылало в нём, стучало, ноги подрагивали, а не сорвался. Но уже под самым потолком, при перелазе, вдруг подумал: а
неблагородно! она же беззащитна; и — может, она не заперлась? и оттуда, сзади,
ещё войдут кто-нибудь? Не за себя испугался, за неё: что о ней тогда
подумают?
Не решился. Раздумался.
Стал тихо спускаться.
А Мила включила воду, шум —
и уже стояла не против щели.
Кусал руки — в бессилии, и в
презрении к себе.
И теперь на этом лихом
наводнении Юрик разгуливался, забывал, не так жжёт.
А та-ам!
Там — размыло дамбу через луга Владикавказской железной дороги за большим
мостом! — вот-вот прервётся и сообщение России с Кавказом! И — ура, прервалось!
— снесло мост между Заречной
и Батайском на 8-й версте, там теперь пассажиры поездов переходят по висячему
мостику! В Батайске вода поднялась до окон, переселяются в товарные вагоны. При
ветре ходят по этому морю — прямо морские волны. А не подорвёт ли вода и
огромный ростовский мост? (Вот бы рухнул, только без поезда!) Вода наступала и
на главный ростовский вокзал, мобилизовали людей и ломовых спасать пакгаузы
товарной станции. А в порту! — залило мастерские, газовый
завод, конторы, склады, часть электрической станции, не говоря уже, что везде
сносило баржи, лес, лодки. (Юрик с приятелями
успели свою лодку вытащить почти в город, на подъём.) Мобилизованы были (от
роспуска думы не сразу власти нашлись) все паровые катера, все шлюпки
яхт-клубов — и Юрик с друзьями тоже ходили помогать,
и нагружали, и отгребали, совсем уже забыв ослабевшие теперь уроки.
Всякий порядочный ростовский
мальчик хорошо плавает, гребёт и рыбу ловит, и любит Дон, и проводит много дней
на воде. Но такой воды никто сроду не видел, терялись
и здоровые мужчины. (И Юрик
всячески скрывал от мамы, что ходит бортыжать по
наводнению, и низы брюк отмывал и высушивал. Но дома
не замечали, своя суматоха: у сестры Жени родился Мишка, теперь ещё один юриков племянник.) Уже никак не речная, не озёрная —
истинно морская ширь, прикатившая в Ростов! — как грудь дышала! как на моторке
нестись!
Ясно, что ничего хорошего во
всём этом не было, а какая-то колотилась радость. Почему-то нравится, когда
происходят беды, и даже грандиозные катастрофы, — хоть бы и со мной, и с нами,
и вот коров перевозят в лодках, а железнодорожные пассажиры поплыли пароходами
на Азов. Здорово! Есть в этом захват. В катастрофе — что-то сладкое есть.