175
С интересом, с интересом
присутствовал Гиммер на этих исторических переговорах о коалиции! — потомки будут
завидовать свидетелям. (Сегодня и Стеклов пытался добиться на
ИК, чтоб его избрали в переговорную комиссию ещё одним делегатом от внефракционных, но не вышло. Да и поздно
уже.) Но и клял себя Гиммер, что с первого же дня не настаивал включить
в декларацию правительства — провозглашение республики. Скажут: по соглашению 1
марта Временное правительство (да и сам Гиммер) обязалось предоставить это
Учредительному Собранию? Мало ли что! Создаваемое теперь Временное
правительство — это уже не мартовское, а Учредительное Собрание — нескоро, а до
тех пор что ж? — промежуточное состояние? Во Франции в 1848 не ждали
Учредительного Собрания, — республика и кончено! (Да мало ли
что можно упустить! Великолепного Линде, так
прекрасно поднявшего Финляндский батальон в апрельские дни, — сам батальон
постановил услать с первой же маршевой ротой. Но Гиммер через
ИК искромётно успел его спасти, и теперь поедет он — комиссаром армии.)
Однако эти исторические
переговоры уже агонизировали третьи сутки, а всё не вели к решению.
Да не третьи, а с
воскресенья уже пятые! От гучковской отставки 30
апреля страна была, по сути, без правительства уже пять дней. Да даже с кризиса
20 апреля уже всё шатается, это две недели. С понедельника, как стала известна гучковская отставка, опять стекались на Невском
митинги перепуганных обывателей. Интеллигентские ораторы вопили
о преданности Гучкова народному делу. Перерастало уже
в слух об уходе всего правительства. По панели Невского от Садовой до Конюшенной — нельзя было пройти, а в
Екатерининском сквере — тысяча человек. В понедельник не бывает утренних газет,
и вечерние просто рвали из рук, читали вслух гучковское,
что Россия на краю гибели, — и всхлипывали. Интеллигентный Петроград был
потрясён. Одни звали — идти к Гучкову и просить взять
назад прошение об отставке. Другие уже набирали воинственный голос против
Совета. Ходили солдатские патрули и велели расходиться, по апрельскому
постановлению Совета.
В последующие дни уже
уличных митингов не было, но весь образованный и журналистический
Петроград напряжённо ждал, чем кончится кризис: общей драматической
катастрофой, чёрной анархией или укреплением государственного строя?
Анархия не анархия,
буржуазные интеллигенты всё пугают. Если в стране и есть признаки анархии, то в
ней виновато само Временное правительство: народ завоевал свободу не для того,
чтобы предоставить прежним господствующим классам и дальше пользоваться всеми
выгодами. Доходы их почти не затронуты, деятели старой власти остаются
неприкосновенны и даже с пенсиями, а в армии новые порядки введены почти против
воли правительства. Так что кризис власти создал не Совет, а правительство. Но
переговоры действительно затянулись непомерно. А рассчитывая ежедневно на их
окончание, Исполнительный Комитет ежедневно же собирал в Морском корпусе
многолюдный пленум Совета — утверждать новый состав правительства. И каждый
вечер надо было чем-то их отмазывать, чем-нибудь занять, а потом распустить,
чтоб не сердились на вождей.
Вчера посылали туда
отговариваться Скобелева, а заняли Совет — черноморской делегацией, этим
уникальным жердеобразным, но быстросмышлёным
Баткиным, хитрей которого Колчак ничего не мог бы
придумать для обмана революции, с такой наигранной искренностью он выступает, и
как кинет: „Клич 'отечество в опасности' ударил нам в сердца!”, „чужого не
хотим, своего не отдадим!”, „если Матюшенко и лейтенант Шмидт были кадеты —
тогда мы тоже кадеты!”, — и здорово обморачивает
народ, хлопают ему отчаянно. А другие черноморцы договорились
до миллионов немецких марок, подкупленных шпионов, сапога тевтонов — и пришлось
в ответ выступать Стеклову и аргументировать в защиту ленинцев не чем иным, как
Евангелием (это он умеет): мол, даже в Евангелии сказано, что распадётся то
царство, в котором будут раздоры, нам надо бояться не сапога Вильгельма, а
сапога реакции. На что Баткин остро высунулся,
что он задавал Каменеву вопросы по-русски, может ли победить буржуазию ещё не
организованный пролетариат, а тот ему отвечает по-китайски, что надо
действовать немедленно, ещё до Учредительного Собрания. А мы, мол, простые люди
(но сам он явно с образованием), не путешествовали по заграницам
(„и по Германии”, — кричат солдаты).
Но так или иначе, вчера Совет
заняли, ещё спели вечную память лейтенанту Шмидту, и схлынуло благополучно. А
на сегодня — опять назначили непредусмотрительно, — и что делать им сегодня? Отбрёхиваться послали Гоца. Гиммер
посоветовал ему: а вы так прямо и скажите на Совете, что всё задерживают
кадеты, они поставили нам ультиматум, пусть массы знают. Гоц
так и поступил, и даже прямо сказал, что может быть переговоры и вовсе не
удадутся, будет крах, что кадеты вцепились в министерство продовольствия, не
хотят отдать продовольствия социалистам, из чего уже и можно понять, что хотят
душить массы голодом. И пленум Совета сильно был впечатлён и простил свой
третий подряд пустой созыв, — так тут начали шум большевики, что ИК запутался в
бесплодных переговорах с буржуазией, и какая гарантия, что и завтра не отложат?
Огрызался и Гоц, что мы — не приказчики, поставленные
торговать, мы спим по два часа в сутки.
Ещё и в этой бессоннице была
причина затяжки: каждый поздний вечер доторговывались
глубоко в ночь, и всё неудачно. А утром, сморенные, подняться не могли, и до
середины дня переговоры не шли, мозги вялые. Только и можно начать в 2-3 часа
дня, — так сегодня как раз в это время надо было выслушивать Главнокомандующих.
У Гиммера вызвал даже
удивление культурный уровень этих генералов: на совещании они не проявили той
грубости и политической топорности, какую выказывали в приказах и газетных
интервью. (Хотя Алексеев оказался очень похож на старого околоточного
надзирателя.) Но, к сожалению, свои выводы они простёрли из чисто военной сферы
в сферу политики: внушать солдату, чтоб он думал не о мире, а о войне.
Нет уж, нет уж! Наша линия —
последовательный интернационализм и демократия. Да, армия сейчас кипит и
переживает кризис, но это ещё может разрешиться в разные стороны — и
государственная мудрость состоит в том, чтобы понять и учесть это состояние
армии, неизбежно вытекающее из непреложных условий революции. А значит:
последовательная политика мира, а не затягивания войны, которая и разложит
армию. „Зачем воевать”, „за что воевать”, — отказаться от
постановки этих вопросов для демократии было бы отказаться от самой
себя. Пусть армия проиграет в силе и дисциплине, но в условиях революции
оборона может быть достигнута не войной, а миром.
Так что найти общий язык с
генералами оказалось невозможно. А генералы под конец тоже обнаглели и уже
угрожали: должен исправить тот, кто развалил! падёт на ваши головы! демократия
расплатится потоками крови!
Но ещё и вчера, пока
заканчивали с декларацией, торговля о портфелях не казалась такой острой. Ещё
казалось задачей вырвать согласие у Чхеидзе (он болел, на переговорах не был)
отдать Церетели в министры, с обещанием, что он будет и в Исполкоме успевать.
(И что уж так в министры его хотят? он ведь — недалёк, неумён.) Ещё обсуждали,
не дать ли всё-таки Скобелеву морского, а Гвоздеву — труда. Сам Гвоздев краснел
как девица: „Как хотите, товарищи, мне всё равно.” Ещё
обсуждали Кокошкина на просвещение, Мануйлова на
финансы, — казалось, найти министра финансов, и всё решится. И поздно ночью
расстались на том, что, может быть, создать для кадета Гримма
министерство по созыву Учредительного Собрания.
А сегодня
после генеральского совещания сели заседать и без того с тяжёлым чувством, что
новый день уходит, а правительства всё нет, — и вдруг клином сошлось на
министерстве продовольствия: кадеты ни за что не соглашались его уступить, а
социалисты и особенно Чернов, впервые присутствовавший сегодня на переговорах
(после того, что вчера был утверждён минземом, а то
не хотел унижаться): только Пешехонову! (Вообще-то не так был важен именно
Пешехонов, как, по счёту мест, нужно было всунуть третьего народника.)
Чернов требовал Пешехонова
якобы для удобства общего плана работы (а просто потому, что в продовольствии
он вовсе плавает и боится взять его на себя). Вообще Чернов комично держит себя
так, будто все социалисты тут — его ученики или слишком
младшие коллеги, вот среди них, да-да, есть и неглупый Гиммер. Да он сперва размахивался и в министры иностранных дел. А за
наружностью своей следит, как уже неприлично социалисту, видно очень занят женщинами; на всё это сколько времени надо, откуда оно
у революционера? Да впрочем, какой он там революционер, дутый, — а вот в руки
власть плывёт.
Кадеты благовидно изобразили
своё упорство — собственным настоянием Шингарёва: де он слишком много уже сил
вложил в продовольственную проблему и ему обидно расставаться. И сам Шингарёв
высказывался с волнением и негодованием против претензий Совета. Но это шито
белыми нитками: во-первых, он был минземом всего два
месяца, а экспертом по финансовым вопросам — много лет. Во-вторых, в чём он так
уж особенно преуспел с продовольствием? Ясно, что это не его предпочтение, а
кадетский заговор: они слишком много уступили революционной демократии,
встревожены ростом её влияния и теперь пытаются отвоевать позиции. То они
грозились отзывать всех своих из-за отставки Милюкова. Угроза не возымела
действия, теперь придумали вот этот конфликт. Да, собственно,
вопрос-то мелкий, советские могли бы и уступить (Чернов настаивал: ни за что,
видел в этом принцип, не уступить кадетам, пусть они совсем уходят), — но и,
правда, как истолкуют массы? Что хотят защитить интересы помещиков и
торговцев от крутых мер демократического министра продовольствия. Нет, ясно:
раздувая мелкий вопрос об отдельном портфеле, кадеты хотят добиться моральной
победы над демократией. Демонстративное и вызывающее поведение! Этот мелочный
конфликт отражает как в капле воды заложенные в
социальной толще непримиримые классовые интересы. И как бы он не послужил
предвестником более серьёзных будущих трений в правительстве. Нет же, не
уступим и мы!
Но и кризис тянется столько
дней, надо сегодня всё решить! (В „Известия” отправили на завтра статью, что
затяжка переговоров — это уже не кризис, кризис разрешён тогда, когда ИК дал
согласие на коалицию.)
Прервались на поздний обед.
Социалистическая группа вся вместе пошла в ресторан, но попали в „Вену”, битком
набитую посетителями. Отдельного кабинета не оказалось. Отвели их в небольшую
залу, но и там они были не одни. По инерции всё равно уже, не стесняясь, вели
политические разговоры, строили комбинации, ум заходил за разум, Церетели два
раза за обед ходил к телефону. Решили — не уступать.
Гурьбой пошли опять на
квартиру Львова. В предапартаментах дежурило три
десятка репортёров, пытались выпытывать и на ходу.
Министры — заседали в
кабинете Львова. (А спросить: что этот Львов? — ну куда он
годится? да долго ли оставаться ему премьером? Но
сейчас он не обсуждался.) Советские стали сумрачно и вяло, с тяжёлыми
желудками, расхаживать и посиживать в соседнем большом зале.
Открылись двери кабинета,
пригласили всех на общее заседание. Социалисты заявили, что портфель продовольствия
не уступают. Министры же, видно, надеялись. Теперь — и переговаривать не о чем.
Объявили опять совещания врозь. Советским оставили князев
кабинет, министры удалились во внутренние покои.
Советские остались между собой,
но они тоже уже всё выговорили, теперь нечего и делать.
Лидеры переговоров —
Церетели, Дан, Гоц — нервничали. Гоц
пошёл в зал на индивидуальный контакт с Керенским, который наиболее нервничал с
той стороны: новое правительство так счастливо для него складывалось, он никак
не мог допустить разрыва. Но от него достигло, что кадеты твёрдо решили не
уступать, хотя бы всему кабинету коллективно уйти в отставку. И даже, будто,
уже обсуждают, как оформить свою отставку, кому её подавать.
Для советских лидеров
напряжение стало страшным: они боялись брать полную власть: такая „диктатура
пролетариата” — соблазн для рабочего класса, будет слишком шатка.
Чернов смеялся: нечего
беспокоиться, кадеты струсят.
Стал беспокоиться и Гиммер:
нет, буржуазия ещё не изжила себя на пути власти, и нельзя разрешить ей бежать
от власти с поспешностью. (С той поспешностью, с какой они кинулись на власть в
первомартовские дни.) И ещё не кончился процесс
самоорганизации демократии. Но ведь никакой класс никогда добровольно от власти
не отказывается — так что не верится, чтобы кадеты сейчас отказались. С другой
стороны, и Совет уже никак не может отказаться.
Бродил по залу и даже
заглянул сюда, в кабинет, черноглазый духовный прокурор и прорёк:
— И там сумасшедший дом, и
тут сумасшедший дом.
Но сам-то он, со своим очень
странным похохатыванием и блуждающими диковатыми
глазами, больше всех, пожалуй, и был похож на сумасшедшего.
А шёл уже двенадцатый час
ночи.
Тут — в кабинет стремительно
вошёл Керенский, со вздёрнутой головой и полузакрытыми
глазами, и попросил открыть официальное заседание. И взял слово. И стал
убеждать советских горячо, прерывая фразы, но
многословно и повторительно, как ужасно положение
страны и насколько в дальнейшем может быть ещё хуже. Будто: сейчас не достигнуть
соглашения — значит развязать гражданскую войну. Но буржуазное крыло уже
уступило всё, что могло, и теперь, во спасение от анархии, должен уступить
Исполком.
И только Чернов в ответ
убеждённо: никаких уступок! А другие члены советской делегации уже заколебались:
ну о чём, правда, речь? об одном минпроде?
Да неужели же по такому
ничтожному поводу — может разгореться гражданская война? что за чушь?
И Гиммер тоже попросил
слова: портфель продовольствия — мелочь, не стоющая
спора. Но надо признать своё поражение: что коалиция, как её понимал
Исполнительный Комитет, — не осуществилась. Создаваемый кабинет — не то
правительство, которого мы хотели.
На Гиммера сильно зашумели,
замахали руками, рассердились, признали бестактным и неуместным.
Но всё же — тупик? Стояли
два козла на мостике, лоб на лоб, — и не уступали.
Керенский ушёл. И ещё
говорили, ещё говорили, утомлённо, бесцельно, уже во втором часу ночи, иногда
обмениваясь посланцами между кабинетом и столовой. И уже казалось — всё
безнадёжно, опять ничего не решено, опять на следующий день, завтра опять
переносить позор в Морском корпусе от большевиков.
И вдруг — кадеты уступили!
Сломились. (Да не могли они не сломиться! — они хором сами
уговаривали Шингарёва, и разве мог Шингарёв устоять? Как потом оказалось
— всё подтолкнул Набоков, уже устранившийся от правительства, уходивший теперь
в Сенат, а вот ночью приехал и предложил комбинацию: чтобы Шингарёва оставить
на продовольствии ещё на месяц временно, но чтобы финансы брал. Шингарёв согласился, если согласятся социалисты.) Керенский
опять прибегал к советским за согласием. Итак,
Пешехонов будет сейчас объявлен министром продовольствия, но до 1 июня — только
знакомиться с делом.
Так всё решено? Коалиция
создана?!
Но к двум часам ночи совсем
не варили головы. И уже не могли дорешить мелочей:
так создавать ли министерство по созыву Учредительного Собрания? И куда же Кокошкина? И кто ж — на министерство государственного
призрения, то бишь социальной организации?
Кое-как, не окончательный,
список правительства ещё можно дать в утренние газеты (хотя ж, формально, ещё
когда-то должен его утверждать Думский Комитет), — но подписать окончательно
ответственно декларацию нельзя, и значит, она не появится и сегодня, 5 мая.
Ну, измотались.