К содержанию книги

 

 

 

36

 

И вдруг в субботу, 15-го, по всему образованному Петрограду пополз слух, что Милюков — уходит из правительства! И настолько это было ошеломительно и невероятно, что ни одна газета не посмела подхватить. Но и настолько же всё-таки широко, что „Новое время”, нащупывая свою новую роль при новом режиме, на другой день напечатала решительное опровержение. (С намекающей оговоркой, однако, что в ближайшее время Временное правительство обсудит вопрос о международных отношениях.)

Дожил Павел Николаевич! — „Новое время” его поддерживает...

И откуда ж это потянуло? Да от Керенского конечно. И от его мутных дружков Терещенко-Некрасова. Может быть, и от болтуна Владимира Львова. Вечером 13-го Милюков только угрозил, что подаст в отставку, — и уже утром 15-го болтает весь Петроград. И чего стоют эти министры? И чего стоит это всё правительство?

Да самой тяжёлой частью министерствования и было для Павла Николаевича — изнурительное сидение на ежедневных (а то ещё и ежевечерних) заседаниях кабинета. Такую интересную достройку своего кабинета он вёл — создание экономического и правового департаментов (а никого в министерстве не сменял с постов, ценя заведенную традицию, и Нератов оставался главной работающей силой), важнейшие и осмысленные переговоры с послами, — нет, ото всего этого надо было отрываться, и приезжать сюда отсиживать часы и часы. (И кто серьёзно работал у себя в министерстве — все приезжали вот так же, через силу.) Да все они, кроме Милюкова, занимались политикой внутренней, — а внутренняя политика, при всей её динамичности, не была сейчас ведущей. Всякие эпохальные реформы — медленное долгое дело, и решать-то будет Учредительное Собрание. Не здесь требовались в конце войны поворотливость и смысл — а в политике внешней. Вовремя не заняв правильной позиции, вовремя не захватив, не оговорив своей национальной доли, — потом не наверстаешь и годами работы всей страны.

Как будто разрабатывали важные проекты, вот просидели весь субботний вечер и ночь, — разбирали, вникали, утверждали по пунктам — как будто три важнейших закона: о правилах муниципальных выборов, об организации милиции и устройстве полковых судов. Но суды были вынужденной и глупой демагогической мерой, муниципальные выборы не обещали состояться раньше конца лета, только милиция, действительно, уже припекала, потому что грабежами и бесчинствами трясло и столицу и страну. Но как могла справиться та милиция, если всё соединённое Временное правительство вот уже второй месяц только и умело по каждому случаю выпускать Воззвание — умоляющее, а то и почти слезливое? Захватывают типографии, силой закрывают издания? — пусть пострадавшие жалуются в суд. (А сами-то суды расшатались.) На заводах арестовывают уже не только русский, но и иностранный технический персонал? Воззвание. И под каждым же воззванием, настаивал мягкий князь, должен подписаться каждый министр. А Некрасов придумал: всем депутатам всех местных советов оплачивать время заседаний за счёт работы. И по управлению почт и телеграфов — оклады „усиленные” и „особо-усиленные” (а телеграммы доставляют отвратительно). По отношению к кому Временное правительство было непреклонно твёрдо — только к помещикам и к эмиру Бухарскому (хотя, задабривая, он и пожертвовал полмиллиона рублей). За Некрасовым сразу Коновалов, Керенский, Щепкин — стали просить по 10 и по 25 миллионов на повышение окладов, единовременные пособия и разные добавки в своём ведомстве. И — все сразу получали. И уже — становилось неудобно перед подчинёнными тому министру, который не выпросил добавки для своих. Так что пришлось и Милюкову просить. (И дали.) Потом, начиная с Коновалова, да даже и Львова, началось соревнование — добавлять товарищей министра, и всем жирный оклад. У царских было по два товарища, а тут стали конфигурировать по три, по четыре и даже по пять. И уж конечно Мануйлов тоже тянул себе четвёртого: пойди попробуй справься с народным образованием! А в начале апреля пришлось обсуждать: что Государственная Дума за штурмом правительства не успела утвердить бюджет 1917 года. И — как теперь угадать его границы? Если по прошлогоднему, то далеко-далеко не помещаемся, и думать нечего. (Теперь и всех дворцовых и удельных служащих надо было оплачивать, которых раньше оплачивал царь.)

Но Милюков просиживал все эти дрязги с каменно-презрительным видом, не вмешиваясь, не споря. Во-первых потому, что знал он хорошо: Россия — безмерно богата, и нескоро, нескоро её растратишь. А во-вторых — всё это перекроется успехами армии и дипломатической игрой на полях зелёного сукна, — только бы Павлу Николаевичу не помешали провести эту игру как надо. И он — не возражал, не задевал, когда две пятых всех постановлений кабинета были — учреждение всё новых и новых комитетов и междуведомственных комиссий, уже надстраиваемых в 2-3 этажа. И когда же ждали чего-то и от министерства иностранных дел, то и он выдвигал: то посылку миссии в Соединённые Штаты по финансовым вопросам, то — представление греческому правительству, что по договору 1867 года приданое королевы эллинов не должно быть обращаемо в казну. (И это не самое тут было мелкое: попадало в протоколы и что некий свободный художник дарит Временному правительству небольшой участочек земли.)

А уж в полноте всё опасное неравновесие момента коллеги Милюкова не усваивали, не понимали, — только он один. На чашу разрушения начинал давить неожиданный веский груз — на заседаниях кабинета о нём ещё не говорили серьёзно, а Милюков каждый день наблюдал за ним почти с ужасом, как он растёт и грузнеет: национальный развал империи.

 

Уж не говоря о Польше. Хотя её непомерные претензии из подчинённого королевства сразу обратиться в великую державу, прихватя побольше русских земель, всегда коробили и скребли Милюкова, едва оставляя ему сохранить либеральное выражение физиономии, — по польскому вопросу он приготовился неизбежно уступать, уже не удержаться на автономии, как прежде стояло в кадетской программе, тут давили и симпатии союзников. Но Финляндия? — надо сказать, осыпанная и царскими льготами, им даже нет примера в истории государств, и она же возведенная в любимую статую всем Освободительным и революционным движением. Провозглашение финской автономии и другие великодушные акты Временного правительства были встречены там совсем холодно. Уж финны имели свободный промысел и торговлю по всей России, чего обратно не имели русские в Финляндии: русский врач, учитель, ремесленник терял там права своей деятельности, русские не имели и прав государственной службы, да даже меньше прав, чем любой иностранец, у которого была консульская защита. Оберегалась финская валюта, освобождены они были от русской воинской службы, русская полиция не имела на финской территории прав задержания и расследования, — и всё это финны выставляли (а Освободительное движение не имело выбора не поддерживать) — как насилие некультурного русского народа над свободолюбивым культурным финским. Во время войны финская молодёжь вербовалась к немцам, взрывала наши мосты и склады вооружения, — и это тоже мы, с кислотой, рассматривали как союз с нашим Освободительным движением. Но сегодня?! Финляндия проявляла открытое недоверие к русской революции, финская печать призывает свой сенат самому расширить свои полномочия, не взирая на Временное правительство, добиваться не автономии, а полного разрыва связей с Россией. Ещё во всём мире русский рубль или крепко стоит или после революции поднялся — в Финляндии в первой он стал падать. Но ещё крайний вызов: Финляндия не переняла от России закона о еврейском равноправии, не дала евреям права жительства у себя, ни — свидетельствовать в суде, и даже сегодня высылала евреев — и никак не удавалось образумить.

Но Украина? Десятилетиями же русское Освободительное движение горячо поддерживало всякий украинский протест, не вникая в подробности и разбирательства, ибо считалось полезным всё, что раскачивает самодержавие. С первых же мартовских дней Временное правительство одобрило и преподавание на украинском языке, все меры восстановления культуры, стали даже уступать созданию отдельных украинских полков, хотя же это — развал Действующей армии. И в Киеве, Харькове и даже в Петрограде проводились украинские манифестации, сперва — широкая автономия, но поддерживать Временное правительство и ждать санкции Учредительного Собрания, а пока переводить школы на украинский язык, да прежде всего готовить самих учителей, потому что и из них мало кто может учить украинскому. Да всюду вешали портреты Шевченко вместо царских. Но дальше быстро перекосилось. Собрание киевских юнкеров постановило, что все полки, стоящие на территории Украины, должны комплектоваться исключительно из украинцев, и в киевском военном училище обучаться только украинцы, — это прямо в тылу Юго-Западного фронта! Уже звучало на митингах: установить украинскую автономию, не ждя Учредительного Собрания, а собрать своё украинское Учредительное! И не Временное правительство посмело тому возразить, и не Брусилов, но киевский Совет рабочих и солдатских депутатов: нож в спину? распустим штыками!! И даже социал-демократы не признали за каждой национальностью, за каждой частью государства права отдельно себя устраивать. Грушевский, Винниченко пятились, извинялись. Но немногими днями спустя требования с Украины размахнулись ещё шире: территория будущей Украины потянется от Гродненской губернии и включая Кубань, только что пока не требуют Крым. А когда открылся десять дней назад украинский съезд в Киеве, то там уже требовали и южный берег Крыма. Их съезд колебался, не объявить ли себя учредительным собранием Украины. Во всяком случае, если Россия не станет федеративной — то полная независимость Украины. Постановил создавать по всей Украине украинские легионы. Избрал Центральную Раду — как будто пока для разработки автономии (эсеры торопили: автономию берут, а не дают! снизу, а не сверху! немедленно!), но уже предлагалось и считать Раду своим временным правительством. И чтоб Украина была особо допущена на будущую мирную конференцию. И уже в самом Петрограде создался украинский национальный совет — и он выделил пятёрку для сношения с Временным правительством (ещё одна контактная комиссия?) — и потребовал, чтоб отныне во всех комиссиях и комитетах, создаваемых правительством, состояли бы представители Украины, тем временем Рада призвала создать прочный союз всех народов, требующих автономии (то есть союз против Петрограда). А по слухам — уже послали делегатов на Дон, Кубань и Терек, сливаться с ними со всеми. Ещё не говорили прямо: только отделяться! — но и Милюков не ученик в политике. И когда же этот украинский сепаратизм успел вырасти? — общественность и не заметила. Мы от души поддерживали их культурную автономию — а они выросли вот какими? И такое сотрясение — во время войны, не ожидая часа??

Да что! Требования автономии разносятся как эпидемия! Мы уже слышим о них каждый день и отовсюду. Местной автономии требуют эстонцы, иркутские и забайкальские буряты, молдаване, латыши, грузины, литовцы, крымские татары, хивинцы, бухарцы. Только, кажется, армяне единодушно решили не выступать с национальными лозунгами. Чечены в Грозном готовят съезд вместе с казаками, — что там объявят? Казанские татары настаивают: создавать отдельные мусульманские полки. В Астрахани образовался центральный калмыцкий комитет. Создан Туркестанский комитет и — Закавказский (в тылу фронта, не спросись, Ставка и правительство узнали из газет). И все сразу — на расширение. Литовцы обозначили свои губернии с избытком против поляков. Зайсанские киргизы хотят удалять русских из степей, отбирать землю у переселенцев. Грузинские национал-демократы требуют удалять из Грузии всех пришельцев. Белорусы требуют — отдельного учредительного собрания, краевой сейм, краевой бюджет, в Петроград прислали делегацию вручать правительству свои постановления. Но, пожалуй, более всего потрясло Милюкова, что и в Иркутске уже выработали готовую сибирскую конституцию: мол, сибиряки — это отдельный культурный тип, уклад их отличен от русских, экономически они в противоречии с Россией, эксплуатирующей их богатства и территорию, закрыть переселение в Сибирь, объявить автономной областью со своим законодательством, создать свою исполнительную власть, ответственную перед своей думой. Оставить русскому правительству только войну-мир-договоры, монету-почту-телеграф.

 

Ничего подобного не предвидели от падения самодержавия лучшие умы Освободительного движения, и Милюков среди них — тоже.

Однако — тактичность и выдержка. Нельзя ни печатно, ни публично выразить своё негодование: такое время, что будет принято как зажим свободы.

Своим высоко развитым государственным сознанием Милюков понимал, что сейчас этот процесс развала может остановить только победа России в войне. А потому верность союзникам была сейчас не только долгом чести для России, но расчётом государственного спасения.

Неожиданно и невидимо — мантия имперского наследия тяжело осенила плечи либерального профессора Милюкова.

Но ничего этого не понимали — ни члены правительства, ни тем более в Исполнительном Комитете, ни тем более оголтелые приехавшие западные социалисты. И от Милюкова требовали и ждали: ноту! ноту! ноту союзникам о задачах войны! Мол декларация 27 марта — это документ внутреннего употребления, а надо посылать ноту. И услужливая „семёрка” министров уже пообещала Исполкому такую ноту. И теперь на кабинетских заседаниях сгущалось давление.

Motu proprio[1] Милюков такую ноту ни за что бы не посылал. Но вот видно: не уклониться.

Но — какую же ноту? Павла Николаевича и без того жгли чрезмерные уступки и в той декларации. Хотя, по совести признать, он развил там освободительную идеологию войны, действительно тождественную с идеологией российской революции, — но в государственном смысле уже недопустимо соскользнул.

Однако ещё никто легко не клал Милюкова на лопатки, крепость стояния у него была выше сравнений. Писать теперь принципиально новую ноту — он отказался. Самое большее — это послать союзникам ту декларацию 27 марта (до сих пор они не обязаны были её знать),— ну, и с нотой сопроводительной. Но даже и такую ноту — без каузального основания не пошлёшь. Ну, можно придумать такой повод (для целей Милюкова удобный): вот, распространились слухи, что Россия готова заключить сепаратный мир, так мы вот...

Министры согласились.

Но предстояло и их на этой ноте провести, не говоря уже о советских. А союзников, напротив, заверить в нашей твёрдости, гарантировать войну до полной победы.

Итак, начать с опровержения сепаратного мира. Ничего, конечно, подобного. Рассылаемое при сём воззвание 27 марта ясно показывает, что взгляд Временного правительства вполне соответствует тем высоким идеям, которые постоянно высказывались выдающимися деятелями союзных стран, и особенно ярко — президентом Великой Заатлантической республики.

Для союзников-то — очень ясно: наш взгляд не отличается от вашего. Но — слишком ясно и для Совета. Нет, тут надо уравновесить демократическими лозунгами: освободительный характер войны... мирное сожительство народов... Это — всем приятно и никому не мешает.

И полезно ещё раз боднуть правительство старого режима, которое не было бы в состоянии усвоить и разделить эти мысли. Но — Россия освобождённая сможет в настоящее время заговорить языком, понятным для передовых демократий современного человечества.

(Однако — попробуй этим языком заговори...)

... А поэтому — Россия спешит присоединить свой голос к голосам своих союзников.

И как будто бы — ясный намёк? А пойди придерись.

Нет, намёк недостаточно определёнен. Ни Бьюкенен, ни Палеолог не останутся довольны. И Лондон и Париж хотят слышать весомое, точное, несомненное обязательство. Но как его выразить перед разъярённой мордой Совета?

... Разумеется, заявления Временного Правительства не могут подать ни малейшего повода думать, что совершившийся переворот повлёк за собой ослабление роли России в общей союзной борьбе...

Вот это, кажется, удалось! Дело не в нашем правительстве, пусть империалистическом, но сам народ того хочет — победы!

... Всенародное стремление довести мировую войну до решительной победы лишь усилилось от переворота... И особенно оно сосредоточено на близкой и понятной для всех задаче — отразить врага, вторгшегося в пределы нашей родины... Борьба стала общепонятной...

Ответственность, разложенная на всех. Отлично.

Но, увы, этого мало. И Ллойд Джордж, и Клемансо, и теперь уже Вильсон со своих демократических вершин безжалостно пытали Милюкова огненными взорами: мало! Надо — отчётливо! Вы — остаётесь ли верны союзным обязательствам?

И весь разум, весь смысл — навстречу: конечно же! да! неужели вы не верите в нашу демократию?

Но перо — отяжелело фунтов на двадцать, двумя руками не проведёшь его вертикально.

... Временное Правительство, ограждая права нашей родины (но это же — всё-таки смягчает?), будет соблюдать обязательства, принятые в отношении наших союзников...

Или нужно: вполне соблюдать?..

Как-то надо изощриться, ещё в новой обещательной расплывчатости исправить неудовлетворительную расплывчатость 27 марта.

И день, и другой мучился Павел Николаевич над нотой. Да ведь не одна же эта забота. И в воскресенье — особенно покоя нет: по воскресеньям-то — все публичные выступления, надо ехать. Днём в Благородное собрание, митинг в поддержку Займа Свободы, каждый министр обязан. Тут кстати и американский посол. Вот и к месту выразить удовлетворение, что к Союзу Согласия присоединилась старейшая демократия... Готова помочь нам и золотом, которого много у них накопилось, и паровозами. Перед лицом такой помощи и Россия не должна ударить лицом в грязь. Но мы должны базироваться в первую очередь на своих средствах.

В эти недели — столько речей, и надо же каждую как-то сплести оригинально.

Тут подносит пышному залу и Терещенко: что торгово-промышленная Москва решила отдать на Заём 25% основного капитала.

Даже трудно поверить: четвёртую часть всего богатства — отмахивают московские купцы?..

А в эти же дневные часы, к вечеру, узнаётся: в Морском корпусе был пленум Совета рабочих депутатов, и тоже — о Займе. И постановили: Займа пока не поддерживать, отложить на несколько дней — как поведёт себя правительство, оно обещает в три дня отказаться от завоевательных целей.

Вымогают — отказ от „аннексий и контрибуций”. Вымогают — измену союзникам.

И вот — подбирай выражения ноты...

А воскресный вечер требует дальше — в театр Лин, на литейное районное совещание кадетов. Здесь обстановка — своя, дружественная. Тёплое доверие парит из зала с выключенными лампами, свет на сцене, из полутьмы сверкают глаза — и Милюков говорит им, как единственно верно и понимает:

— Вина за войну — на Германии, от кайзера до социал-демократов. И опасная иллюзия рассчитывать на их социал-демократию, что она откликнется на призыв к миру. Теперь у нас народоправство, и мы можем подать голос: в Циммервальде почти не было социалистов союзных стран.

— А куда причислить Ленина? — кричат с места.

— Я не хочу сказать худого о Ленине. Я видел его один раз в жизни, и он произвёл на меня впечатление фанатика. Я верю, что он действует добросовестно. Не знаю, можно ли сказать то же самое о его последователях. Но его деятельность вредна. Однако вы конечно не потребуете от нас, чтобы мы боролись против Ленина методами старого режима. Нельзя призывать к насилию над словом и убеждением.

(Хоть бы и можно было — а какими силами выгнать его от Кшесинской? как заткнуть ему рот? Таких сил у Временного правительства нет.)

— Пропаганда скорого мира служит только на помощь немцам. Это лето должно решить исход войны, Германия истощена. Но не она просит мира — за неё, вот, приходят просить другие.

Так, про себя мучительно составляя ноту, а вслух убеждая публику, и подвигаясь к диспуту с коллегами-министрами, — в понедельник, вчера, раскрыл Милюков газеты — и ахнул. Он и забыл совсем, что одним воскресеньем раньше, по дороге из Москвы, в вагоне, имел неосторожность поговорить с корреспондентом „Манчестер Гардиан”, а тот на прошлой неделе напечатал. Но не скоро бы узналось в России, если бы не было в Лондоне корреспондента „Биржёвки”, и вот одна она выхватила и жирно напечатала:

"РУССКИЙ КОНТРОЛЬ НАД ПРОЛИВАМИ".

Ах! Ты балансируешь в сантиметрах, а в тебя швыряют двухпудовое чучело.

Вопрос: о южных славянах в Австрии. Ответ: только независимость славян единственно удовлетворительное решение. Вопрос: может ли повлиять декларация 27 марта на будущность Константинополя и проливов? Ответ: Россия должна будет настаивать на своём праве закрывать проливы для прохода иностранных военных судов. А это возможно в том случае, если она получит господство над проливами и возможность укрепить их. Вопрос: а не полагаете ли вы, что Соединённые Штаты будут возражать против такого решения? Ответ: мы истолковываем заявление Вильсона в том смысле, что Соединённые Штаты не против господства России над проливами... (А Вильсон-то, видимо, как раз и против.)

Alea jacta est![2] — и что ж теперь балансировать. Карты открыты, и надо иметь мужество стоять за свои убеждения. Так и писать: ... продолжая питать полную уверенность в победоносном окончании настоящей войны в полном согласии с союзниками...

Надо выбрать одну сторону — и на ней стоять. Недопустимо дать поколебать союзные отношения. Недопустимо уменьшить или ослабить русскую долю в итогах войны — особенно теперь, когда война кончается.

И на закрытое заседание совета министров о ноте настроился Милюков несокрушимо.

Заседание устроили — в довмине, у Гучкова. Такой важный вопрос, что должны присутствовать все, а Гучкова уже вторую неделю не видели в Мариинском. Итак, поехали все к нему.

Он вышел к ним из спальни слабым шагом. Поздоровался, не с каждым за руку, — поклонился общим поклоном и опустился в откинутое кресло. Ослабление сердца, шалило оно давно, — а выглядело так, что вот он среди них первый подкошенный, раненный.

Смотрел Павел Николаевич на его тяжёлое хмурое лицо с сожалением и глубоким неодобрением. Никогда Гучков не был друг, никогда союзник. (Когда Милюков после американского турне вошёл в Третью Думу — то большинство сразу встало и вышло, в протест против его американских свободных речей, — и Гучков же вышел из первых.) Но в такие-то недели, на таких-то вершинах — могли бы объединиться. Только Гучков тут ещё и понимал как следует, что такое проливы. Как бы они выстояли вдвоём! — совсем иначе направили бы правительство. Да не только не поддержал Гучков союза — он и своего-то места не удерживал. Вот тебе и знаменитый дуэлянт. От пессимизма ослабилась его воля.

Как и ожидал Милюков, бой против семёрки и за мозги остальных — не был лёгок. И прежде всего атаковали проливы, что это отрыжка старого славянофильства. (Милюков — и славянофильство!..) Не поскупился объяснить им вопрос в полноте.

Недобросовестно смешивать мои взгляды на проливы со славянофильскими. Я настаиваю не по шовинистическим мотивам, и вопрос о самом Константинополе для меня второстепенен. (Хотя не забудем, что турками — он просто захвачен, он никак не их.) Но: нам нужен выход в море для экспорта продуктов нашего Юга. И: мы должны обеспечить себе лёгкость защиты Чёрного моря. Проливы нейтрализованные (как уже публично соглашались Керенский и Терещенко) этого не обеспечивают: нейтральные проливы могут легко захватить, они открылись бы для чужих военных судов и, значит, в Чёрном море придётся держать постоянные большие силы. Нынешнее турецкое владение проливами — даже лучше, чем нейтрализация. Но в Константинополе сегодня — уже Германия. Так что истинная постановка вопроса: будут ли проливы германские или русские? И взятие нами проливов должно стать совершившимся фактом ещё до мирной конференции, иначе мы их не получим.

Затем дискуссия об „аннексиях и контрибуциях”, левые министры легко и бездумно переняли этот левый (на самом деле германский) лозунг. Объяснял Милюков терпеливо. Отказ от „аннексий” есть отказ от перестройки Серединной Европы и Балкан, и для Англии он даже лёгок, ибо у неё там нет интересов, она вон спешит захватить Месопотамию и Палестину, а Россия пусть хоть и ничего не получает. К чему весь этот лозунг? — чтобы Россия освободила союзников от обязательства отдать нам проливы? Ну что ж, они охотно пойдут на эту жертву. Отказ от „аннексий” может ускорить заключение ближайшего мира, но не даст Европе мира длительного. И почему же Россия должна стать жертвой отрицательных сторон революции, чтоб её жизненные интересы ослабились? И неужели отказ от прав России вызовет подъём духа в войсках?

Керенский (даже голоса его пронзительного Милюков стал не выносить) настаивал, что если уж не включать „аннексий и контрибуций”, то во всяком случае — „самоопределение угнетённых национальностей”. Милюков сразу его поймал: согласился. (Это же оно и есть: перестройка Серединной Европы, освобождение западных и южных славян, трансильванских румын, заодно эльзасцев и армян, и ужатие наших противников.) По незрелости своего ума Керенский не додумал, что „самоопределение национальностей” как раз и потребует „аннексий”, — а как же им иначе выделиться? (Это победа: „не преследовать захватных целей” — оставляет Милюкову больше свободы действий.)

Придирался Керенский и к другим выражениям, предлагал свои исправления — но хуже, это чувствовали даже его сторонники. Тогда стал ломить уже что-то совсем несуразное: чтобы в этой ноте обратиться не столько к правительствам, сколько к демократическому общественному мнению западных стран. Министры застеснялись. Князь Львов глупо улыбался. Чёрный Львов глупо каменел. Но Милюков, мастер компромисса, блистательно нашёлся, соединить с навязанными ему Альбером Тома „гарантиями и санкциями, которые необходимы для предупреждения новых кровавых столкновений в будущем”: „проникнутые одинаковыми стремлениями передовые демократии найдут способ добиться тех гарантий и санкций, которые...”

Так — и Тома сохранился (важно иметь его в сторонниках ноты), и Керенский удовлетворился, — и как будто всем пришлось.

И ещё же убеждал Милюков министров: да может только благодаря войне у нас всё ещё держится, а то бы рассыпалось. (Министры, по согласию, уже пустили слух в несколько уст: если мы нарушим союз — Япония объявит нам войну и нападёт с Владивостока.)

И получилась нота, незаметно, покрепче Декларации. Vivat, Милюков!

Но момент — исторический. И предусмотрительно не исключая неприятностей впереди, Милюков внушительно отметил: что, стало быть, правительство в полном составе согласно целиком с данным документом — и берёт на себя ответственность за его содержание?

Кто молчал, кто кивал. Не нашёлся возразить и Керенский.

Принято.

Оставалось решить дату опубликования. Дни стали все какие-то текучие: это воскресенье 16-го Совет постановил всем работать и служить, а этот вторник 18-го — праздновать по новому стилю интернациональное 1-е мая, чтобы в один день со всем Западом (хотя и в этом году на Западе его не праздновали, воюя по-серьёзному). С Советом не поспоришь. Но может быть и красиво: эту ноту как раз и пометить 18-м числом? Однако по той же причине 19-го не будет газет. Ну, значит, опубликуется 20-го, а через дипломатов потечёт раньше.

Так ещё лучше!

В общем — выстоял Милюков. Не обидел союзников, не расторг Согласия!

18-го погода была совсем не праздничная — серое небо, резкий пронзительный ветер, ни весна ни зима. Редко проглядывало через облака кислое солнце. Небезынтересно было бы Павлу Николаевичу посмотреть это народное скопище — но какая-то скованность, неловкость перед большими толпами, да и опасность (да и память, как унизительно задержали на похоронах), — нет, министрам не место в этом кишеньи, а Павлу Николаевичу особенно. Остался дома. Да уже накануне из своего министерского кабинета на Певческом он мог любоваться по верху Зимнего дворца: „Да здравствует Интернационал”. А сегодня с интересом собирал сведения по телефону, и всех просил звонить ему. И жена Анна Сергеевна ходила посмотреть, рассказывала. И заходили коллеги-кадеты.

Говорили, что уступает похоронам, но больше полустолицы на улицах. Трамвайного движения нет, не выехали извозчики, закрыты все магазины и рестораны. По всем мостам, по всем улицам стекаются к центру (да и под окнами, по Бассейной, валили), множество красных флагов (ни одного трёхцветного), на мостах еле удерживаемых против ветра. Но удивительно, что порядок идеальный: колонны послушно маневрируют, пересекаются, отступают, идут параллельно, ни одного несчастного случая. Весь Невский — лес красных флагов и плакатов, на углу Садовой — вообще не пробиться. Везде много военных оркестров, но сами воинские части организованно не маршируют, а солдаты шатаются группами и одиночками. Продвигаются через толпу грузовые автомобили с ораторами на платформах. (Но всеми платформами овладел Совет, а кадетским ораторам не дали ни одного места...) Больше всего платформ пошло на Марсово поле, там — центр митингов, и выступают все лидеры Совета, но Ленина нет, а большевиков много. А и повсюду: кто только влезет повыше, крикнет „товарищи” — уже толпа и митинг.

А — что говорят ораторы? о внешней политике что?

Например, на Мариинской площади — анархисты-коммунисты, чёрный флаг с красными буквами, кричат всякий бред: скорейшее окончание войны, захват всех земель, уничтожение всех частных собственностей, не верить Временному правительству и всем буржуям...

Да это вздор. А где ещё?

У самого Мариинского выступал Стеклов. И с балкона „Астории” речи. И на Дворцовой. Прекращать войну — увы, во многих местах. Но толпа спрашивает: а как прекращать? Ораторы ответить не могут. Надежды на братство народов, что германский очнётся... Несут плакаты — „Требуем немедленного вскрытия союзных договоров!” (Ого...) „Заводы Обуховский и Путиловский! возьмите дело мира в свои руки!” (Ослы...) А то: „Буржуев — в окопы!” (Травля начинается...) То подсаженный на памятник инвалид произнёс речь против братания с немцами. Офицер на Дворцовой: „Нам не нужно чужих земель, но проливы нам нужны. Вопрос о Дарданеллах — более сложный, чем нам кажется.” (Умница.) То генерал выступает, то солдат, то женщина в красном платочке. Больше всего споров везде — об аннексиях и вокруг ленинцев. Ленинцы из кожи лезут, подвижны, десятки автомобилей, и самых шикарных, наворовали, везде выступают, но успеха не имеют. Против Ленина многие резко говорят, об остальном — миролюбиво.

Оказывается, всё было не страшно. И обидно самому не послушать.

А тут ещё новые сообщения. Красочно! По Невскому на огромном грузовике плывут несколько десятков человек в разных национальных костюмах. Экзотическое шествие мусульман, всех поразило: татары, сарты, таджики, солдаты-магометане, в тюрбанах, тягучие песни, на красных знамёнах — белый полумесяц с белыми звёздами, надписи по-арабски. Очень их все приветствовали. На бундовских знамёнах — по-еврейски, и митинги их по-еврейски, и песни. Шли отдельно украинцы, поляки, литовцы, белорусы. У всех свои хоры. (Опять, опять разделяются по нациям, это тревожно.) Портнихи несут: „Цените труд иглой”. Союз петроградских швейцаров: „Долой чаевые!” Амнистированные уголовники: „Дайте нам скорее паспорта!” Дети лет пяти-шести: „Дайте трёхлетнюю бесплатную школу и республику.”

По всему видно — это и до вечера не кончится. И очень почему-то захотелось Павлу Николаевичу самому посмотреть. Казённый автомобиль — во дворе, наготове. Надел демисезонное пальто, мягкую шляпу — поехал. Через Невский — нет, нельзя ему. И Марсово поле — неприятно, обойти. Пробраться по Надеждинской, Кирочной, Сергиевской — а там по набережным.

После схода снега никем не поправленные петербургские мостовые — сплошь в ухабах, езда такая — тряханёт и сустав вывихнет. (Кадет князь Оболенский вот так в автомобиле на ухабе выбил плечом оконное стекло.) Но сегодня — тихо ехать, быстро и не проедешь.

А поют плохо — нет ни своих песен, ни гимнов. Несут красные флаги — а поют пошленькую песенку немецких гусаров. Но два раза встретил плакаты: „Долой Ленина!”, порадовался. А то: „Гряди вперёд, народ державный! Будь славен в мире и в веках!” А грузовики-то тащатся забрызганные в грязи. Наверху — наряженные рабочий с молотом и крестьянин с серпом.

Марс-Суворов обвешен красными флагами, Мраморный дворец, казармы павловцев — в гирляндах цветов. Всё Марсово поле грозно-чёрно-красное, сто тысяч народу и тысячи знамён. Объехали благополучно.

А Нева — как будто снова сковалась, снова лёд хватает у берегов, а посредине проносится рыхлый.

Юнкера. И что ж несут? „В борьбе обретёшь ты право своё” и „Пролетарии всех стран, соединяйтесь”. Ну, навоюем мы с такими юнкерами.

Под огромным красно-зелёным флагом — митинг: „Товарищи, записывайтесь к нам! Гнусное царское правительство преследовало свободных эсперантистов, потому что у нас — равенство и братство...”

Ехал Павел Николаевич в открытом автомобиле, но с надвинутой шляпой, поглядывал из-под полей. А на Английской набережной — встречная толпа солдат, правда невооружённых, ёкнуло сердце: узнали!

И сразу — поперёк дороги, остановили машину. Недружелюбно кричали:

— Милюков!.. Вот он!.. Попался!

Но, к счастью, превалировало сегодня настроение мирное, не бой же был. Да и Павел Николаевич на самом деле — десятка неробкого. Не стал укрываться и отговариваться, а поднялся в машине в рост, как оратор, будто того и ждал, снял шляпу на сиденье, обнажил седину. Очки прочно сидели на ушах. И бесстрашно глядя на сердитых солдат, скрестил руки (не любил он дешёвого жестикулирования) и обратился к ним с речью. Спокойно:

— Товарищи! Старая власть своими бюрократическими приёмами не могла добиться единения страны. Но сегодня вы видите это единение в торжественном народном празднике. Первое Временное Народное Правительство работает, не покладая рук. Но ему необходима ваша поддержка. Враг близок и надеется нанести сильный удар по революционному Петрограду. И мною получена секретная телеграмма, что немецкий штаб рассчитывает не столько на силу своих армий, сколько на то, что русская свобода потонет в анархии. Мы настоятельно призываем всех вас — объединиться вокруг Временного Правительства...

И ещё так поговорил — толпа стихла. Два-три голоса что-то одобрили. И пропустили автомобиль.

Сошло. А — неосторожно было ехать.

Свернули с набережной — да не подумавши попали на Театральную площадь. А там-то — и митинги. Хорошо, что остановились на самом краю, за спинами. От консерватории к Мариинскому театру был перетянут длиннейший плакат: „Стократ священ союз меча и лиры, Единый лавр их дружно обвивает”. У памятника Глинки с помоста, обтянутого красной бязью, какой-то интеллигент произносил речь к рабочим, какой гнёт переживали при царе императорские театры и всё русское искусство. Но не дав ему договорить, отгораживая его от толпы — спереди него втеснился грузовик, где стояли матросы и штатские. И кто-то из толпы, узнав, крикнул:

— Германская братия приехала!

А маленький юркий штатский с грузовика, не смущаясь, сразу взялся за речь:

— Буду говорить о министрах. Двенадцать министров — как двенадцать апостолов. Но среди них же есть Иуда.

Милюков охолодел.

— ... Кадеты говорят, нам некем заменить их? Но мы и из народной среды наберём двенадцать...

Так похолодел, что не слышал его речи дальше.

Но из толпы тому стали кричать враждебно.

Он кончил:

— Прощайте, черносотенцы! Ещё увидимся!

И грузовик пошёл, раздавая толпу.

 

 

*****

Нам памятен будет Семнадцатый год,

Да здравствует наша свобода!

(из песни на первомайском шествии в Петрограде)

 

 

К главе 37



[1] по собственной инициативе (лат.)

[2] жребий брошен! (дословно: кости в действии!) (лат.)