К содержанию книги

 

 

 

37

 

10 апреля, в сороковой день смерти Дмитрия, отслужили панихиду в Лавре и в тот же вечер выехали с Лили из Петербурга. До Москвы ехали в международном довольно прилично, хотя коридор был набит сидящими. Следующий день в Москве прогостили в доме Шереметевых на Воздвиженке, тут уж наговорились. Вся Россия расплывается как тесто из квашни, вывернутой на пол. А собирать его — хотят Воззваниями. Это правительство ещё ни с кого и 10 рублей штрафу не взяло — кто будет его слушать? Вот если б оно проявило первые признаки силы — к нему бы потянулась действенная помощь со всех углов. И все — боятся говорить правду, всюду лесть, каждение массам, призывы „обожать мужика”. Россия так изучает свободу, как если б ребёнок, изучая закон тяжести, выбрасывался с пятого этажа: захватить всю землю! захватить все деньги в банках! меньше работать, больше получать! не сражаться, а целоваться. Нужно иметь сильный характер, чтобы заявить народу: это я, а не ты, знаю, что тебе нужно! Все стали очень много говорить против анархии — и этим только показывают свою слабость. А вооружённые шайки господствуют открыто.

Дальше, из Москвы, хлебнули теперешней езды: коридор забит так, что не пройти, а над головой по крыше ходят дезертиры. (Кто эту картину повидал — должен понимать, что война — кончилась.) Двое кондукторов кое-как пробили Вяземских втроём, вместе с девушкой Лили, в двухместное купе и заперли там, — а в дверь потом ещё всю дорогу ломились. Лили спала наверху, а князь Борис с девушкой — полусидя на нижней полке, ещё никогда в жизни так не приходилось. А в Грязях вещи передавали кучеру через окно — и самим бы пришлось лезть через окно — но только потому удалось через дверь, сильно помяв бока, что и многие солдаты в Грязях выходили.

А как — из Грязей теперь в Петербург уезжать! Сразу же, со станции, Вяземский дал телеграмму матери на Фонтанку 7: для поездки похороны добывайте заказывайте отдельный вагон туда обратно.

Поезд в Грязи сильно опоздал, пришёл около 5 часов дня вместо полудня — но как спустились на юг, как тепло! Ещё удивительная погода стояла — то тёплый дождь, то сразу ясно, солнце сушит, и выбрасываются яркие радуги. Не грязно, ехали легко. После петербургского месяца такое счастье — дышать этим влажным теплом, открывающим лето, обещающим плодоношение твоей любимой земле. И счастье, что Лили, без усилия и придумки, полюбила хозяйство, все его расчёты и заботы, так свободно с нею обсуждать.

А в этом году помехи ждались — совсем не только погодные. Чем ближе к имению, тем больше князь Борис волновался: что же там? А подъезжали уже в сумерках, и не посмотришь по пути. Но ещё видны на фоне серого неба — шестиугольная передняя башня и квадратная задняя, а засветились электричеством окна — можно различить и колоннаду двух верхних балконов, и долготу нижней террасы.

Дома, наконец! И сразу — слушать Никифора Ивановича, а пальцы невольно перебирают, какие тут срочные письма. Ну вот: повестка быть завтра в Усмани на заседании распорядительного комитета — то есть распорядительного, потому что он всем в уезде распоряжается, но его не зовут так, а почему-то „исполнительным”, будто он чью-то высшую волю исполняет. Настороженно ждал всю дорогу домой: что же услышит от управляющего? — и на всякий случай ждал самого худшего, хотя верить бы не хотелось. И теперь даже удивлён рассказом Никифора Ивановича: сев — идёт, и вероятно пройдёт благополучно. Вначале местные подёнщики не шли, требовали два с полтиной за день (и грозили девкам расправой, если пойдут дешевле двух рублей). Но тут приехали наниматься калужанки — и за ними сразу хлынули местные, и сейчас избыток подённых, часть отсылаем и назад. Цены: мужчинам полтора рубля, женщинам 80 копеек.

Сев идёт! — это превосходно. Час в апреле — год кормит. Сей меня в грязь — буду князь.

Но со следующего утра, не посмотрев ни полей, ни даже конского завода, погнал на паре в Усмань. Там — впечатлений оказалось больше, чем можно ожидать, даже после Петербурга. Какое смешение новых положений, лиц, идей, новостей, — сперва интересно, а потом уже и жутко. В этом распорядительном комитете вместе заседали представители города, кооперативов, земцев (князь Вяземский и был тут делегат от уездного земского собрания), земских служащих, учителей, солдат 212 полка, рабочих, крестьян (рад был увидеть здесь Тюрина из кредитного общества Княже-Байгоры, и своего коробовского Григория Галицкого, — рассудительные мужики, князь имел с ними дело при выборах в Думу). Такой разношерстный состав никогда прежде не собирался в одной комнате, они совсем не умели говорить друг с другом — но это могло бы оказаться и плодотворно, если бы правильно пошло. В комитете крестьяне шли за голосом разума, и голосовали вместе с двумя третями. Но уездный комиссар Охотников, весьма доброжелательный дворянин, оказался слаб, не мог утвердить власти комитета в Усмани и в уезде.

Прапорщик Моисеев здешнего полка, а сам присяжный поверенный из Нижнего Новгорода и открытый большевик, вполне опережал Охотникова и организаторским талантом и шалым митинговым красноречием. Он травил комитет за буржуазность — и создал свой совет рабочих и солдатских депутатов и социалистический клуб, с самыми отчаянными речами. И он же, оказывается, без помех успел пустить по уезду первых агитаторов — якобы „для организации масс”, а на самом деле они безобразничали, устраивали обыски и даже аресты. Когда доходили жалобы в Усмань — просили Моисеева остановить своих агитаторов через телефон. Но Моисеев явно издевался, и так разговаривал с теми по телефону, что только поддавал им жару. И ещё Моисеев начал создавать какой-то фальшивый „крестьянский союз”, энергия у него была бескрайняя, и никто в уезде не смел его остановить. (А кстати: почему этот 212 полк вообще стоял в Усмани, если он снабжал дивизию под Трапезундом? — и это при нынешнем состоянии железных дорог!) Одного усманского мещанина арестовали только за фразу: „Да кто такой Моисеев? сегодня он здесь, а завтра не будет его” — в том смысле, что он — не местный. Из этого раздули, что „завтра не будет его” — было намерение мещанина убить Моисеева, а Моисеев разыгрывал на митинге великодушие, что он прощает своего убийцу.

Подумал Вяземский: пожаловаться на Моисеева Гучкову? Или ещё лучше: проверить бы через Бурцева, нет ли у этого Моисеева в прошлом какого-нибудь порока по нынешней мерке? — шаг вполне в духе эпохи, хотя противно.

Но впрочем: какого порядка можно было добиться, если революционный Петроград первый же всё и разрушал? Согласно указу Керенского 80 каторжников их усманской тюрьмы, заявив о желании идти в солдаты, были одеты, обуты, отправлены в сторону фронта — и все бежали с пути. А восемьдесят каторжников, распущенных хоть и по трём уездам, — это сила!

Пробыл князь Вяземский в Усмани два дня: на уездном предводителе дворянства всё ещё много висит дел, а его месяц не было. И за эти два дня — он многого мрачного наслушался. С Усманью рядом Воронеж, рядом Липецкий уезд, сообщение хорошее, не то что по раскинутой неуклюжей Тамбовской губернии, — и сюда слухи стекаются со многих мест.

Все в одно говорили, что март — был месяц куда миролюбивей, крестьяне были готовы на всяческие соглашения, а сейчас — от близости сева, оттого ли, что катится из Петрограда, — больше требуют и берут сами, и с этим далеко зашло, не так, как в Лотарёве. Где рубят казённые и помещичьи леса. Требуют не брать на работу никого из чужой деревни, а своим платить не меньше, чем укажут. Что правительство объявило — каждый клочок земли должен быть засеян, поняли так: бросают свои поля необработанными, захватывают помещичьи. На захваченные земли не хватает семян — дай, помещик, семян! не хватает инвентаря — дай твой инвентарь! Или волостной комитет оставляет помещику из его же покосов — не на всех его коров, а сколько надо ему прокормить свою собственную семью, только. Или: заранее назначили ему день, до которого скосить луга в этом году, иначе перейдёт к крестьянам. И вот, иные помещичьи сады остались без весенней обработки, огороды вместо культурных овощей засеяны травой. Или даже берут у помещиков породистых лошадей — и используют на тяжёлых работах. (У знатного коннозаводчика — сердце обрывается, слышать такое.) А то — просто обыски в имениях, будто ищут оружия — а тащат себе что схватят. Уже и о хлебных запасах говорят, кажется только домашней обстановки не трогают.

Есть помещики — сами уже распродают и скот и инвентарь, почём удастся.

Такого и подобного — боялся князь Борис, когда возвращался в имение! Но — ничего, ничего такого в Лотарёве ещё не произошло.

А если что — откуда брать защиту?..

Приехал в Усмань один воронежский мелкопоместный и рассказывал с такой жалостью, едва не плача. Какой он помещик! — он крупный хуторянин. Но у него налаженное хозяйство, многополье, травосеянье, питомник племенного рогатого скота. Приходит под вечер толпа мужиков, человек сорок, вызывают. Вышел к ним на крыльцо. (И — что эта высота крыльца? — когда во всём уезде не жди ни защиты, ни правосудия.) До сих пор у него были самые хорошие отношения с крестьянами. А тут, от толпы, заявляет один мужик, и не голоштанный, но сильно зажиточный. Отрезать обществу десять десятин (вспаханных с осени!). И селу нужно ещё пастбище — так пустить в свой лесок — и ещё вырезать прогон туда для сельского скота через всё своё поле. (Прощай, многополье.) И — что делать? Вся сила — за ними. Согласился. (Заметил: приняли всё-таки со стыдом, благодарили.) А через два дня разобрались: никак им в тот лес не прогнать иначе, как через своё, сельское, яровое засеянное поле. Отпал прогон, отпал и лес, своё поле им жалко. А 10 десятин всё-таки отрезали.

Только кто сам своё хозяйство ведёт — может понять, что значит: пустить через себя прогон. Или захватят семенной, племенной рассадник? В час опустошится налаженное годами.

Всю жизнь мы жили с этими крестьянами — и не знали их? Они оскалились в погромах Пятого года — но то были вспышки отдельные, где дурно сошлись обстоятельства, — а чтоб такая всеобщая эпидемия зла и разрушения?.. Или крестьянство просто потеряло равновесие от того, что нет привычной команды и воли сверху?

Но уже и не послушают? Говорят: народ стал как пьян, не принимают никаких объяснений.

Однако же вот Лотарёво держится. И в окру́ге покойно.

И наверно, можно как-то обойтись? Найти язык.

К отрубникам вражда ещё больше, чем к помещикам. У них отбирают землю запросто. Или они сами являются в общину с повинной. Мир! — сила солому ломит.

Всеобщий бред у мужиков сейчас, конечно, передел земли. И — чтобы не платить никакого выкупа. И чтобы получить 20 десятин в одном месте и безо всякого переселения. И видя рядом большие поместья — как им вместить, что это — лишь малая доля российских земель? Что при дележе, на всех в России, — едва досталось бы от двух десятин и до четвертушки на семью, но зато не станет аренды. А главное, чего не разумеют: и от крестьян придётся ж тогда от некоторых отрезать.

А виноваты наши болтливые партийные публицисты, сами не знающие никакого дела, но десятилетия расточавшие басни о богатствах будущего раздела, — они и есть первые агитаторы, ещё до моисеевских. А теперь добавляют нынешние, с красными значками, „долой помещиков-кровопийцев”. Все соглашаются: где не появились агитаторы — там ещё спокойно, крестьянское настроение колеблется, но может быть ещё найдёт разумный путь? Замечено, что особенно едки балтийские матросы и солдаты Северного фронта: „Что хотим — то и будем делать, а кто против нас, тот приверженец старого режима.”

И „режим” — особенно быстро усвоили: „Новый прижим: раньше нас прижимали, а теперь мы будем!”

Но неужели же от одного страха перед этим всем — заранее сдаться? Этого — князь Борис не допускал. Бороться надо даже тогда, когда надеешься спасти лишь жалкие обломки. Да, в таких условиях сеять — большой риск. Тут как раз, на второй день в Усмани, пришли газеты с постановлением об охране посевов: Временное правительство брало на себя весь риск за посевы: уплачивать потравы и уничтожения. (Кажется, их первый достойный шаг за два месяца правления.)

И укрепился князь Борис: устоим, не сдаваться! С новыми крестьянами надо научиться разговаривать по-новому.

Вернулся домой измученный, в пятницу поздно. В Лотарёве всё так же спокойно, и сев идёт. (Отлучаясь, теперь будешь всегда бояться за жену.) И долго пересказывал Лили впечатления. При такой её малости, хрупкости, так хорошо она всегда делит линию мужества: не сдаваться!

А на воскресенье по всему уезду был назначен единый день выбора сельских комитетов, на понедельник — выбор волостных. А за ним вторник не обычен: несведущей, неуразумевшей российской деревне велено праздновать интернациональное 1 мая.

И активная тактика напрашивалась сама: в воскресенье пойти на коробовский сход. Поехали с Лили к воскресной обедне, а потом спрашивал у одного, другого, третьего мужика, когда именно назначен сход. Все кланялись по-старому, а прикидывались дурачками: не знают.

Ну, значит, значит — что ж... Не хотят. Не идти. Да, трудно их взять. Жаль. Упускалась редкая возможность. Вернулись в Лотарёво.

А часов в пять вечера нежданно явился коробовский мужик, верхом охлябь: сход собрался — и зовут князя.

Заволновался. Поехал на малых дрожках. Это значит: собрались, обсудили приглашение, и теперь все вместе топтались, ждали? Нерационально — и типично.

Толпа стояла против новой школы, у колодца. Подъехал к ней. Сняли шапки, загалдели „здравствуйте”, но шапки и надели немедленно, как не сделали бы раньше. С приступки дрожек князь Борис сказал, стараясь с добродушным спокойствием, однако ощущая и необычное новое соотношение:

— Здравствуйте! Рад, что вы меня пригласили. А то уж я думал: со свободой — вы меня и знать не хотите?

Раздались шумные показные протесты.

— Я пришёл, чтобы помочь вам советом в трудном деле. Не желаю вам мешать, буду сидеть вот в школе, выйду, если позовёте. Собрание советую вести не по старинке, когда всякий говорит, а изберите себе председателя и у него просите слова по очереди.

Ушёл в школу, чуть поглядывая издали в окно. Что за новое время? Как одолеть тебя и жить в тебе?

Дважды вызывали за советом: сколько лучше выбрать членов комитета? выбирать ли от солдаток? принимать ли голоса баб? (Их было сколько-то на сходке, тоже новизна.)

И третий раз вызвали — сообщить, что комитет избран, 11 человек (в Коробовке 2200 душ), а сельским комиссаром признали прежнего старосту. Тогда князь пригласил одних только избранных в школу — вот они теперь и главные, с ними придётся и дело иметь. Сели, и держал к ним рассудительную речь: о задачах комитета, об ответственности перед избирателями и перед властями и что значат слова „укрепление нового строя”. (И — поняли всё! Один из них потом точно передал весь смысл отцу Леониду.) Благодарили, и просили приезжать к ним на собранья впредь. Неплохое начало, кажется. Настроение у крестьян — даже идеальное.

Вчера, в понедельник, все избранные сельские комитеты собрались в Княже-Байгоре для выбора волостного комитета. Много крестьян пришло в виде публики. Председатель — печник Вельяминовых, не справлялся с крикунами. Князь Борис сел рядом с ним, унял крикунов, записывал на очередь, вызывал — да стал записывать и сами прения. Все жаркие схватки были — друг между другом, от личных счётов, от старых обид. Вид мужицкого мира всё время меняется: то он загадочно и угрожающе слит, то открыто добродушен, и каждый отдельный утопает в общем, — а вот и раздирается на все отдельные. Больше всего злобы было против волостного писаря и против правления кредитного общества — но всё обошлось благополучно, выбрали и комитет, а волостным комиссаром (уже привыкли мужики к этому сильному непонятному слову) — коробовского Григория Галицкого. Хорошо, будет своя зарука: он из тех мужиков, с которым всегда можно разумно объясниться.

Не успел князь вернуться домой, довольный, и рассказать Лили — от волостного комитета телефонировали из Княже-Байгоры, приглашали князя на вторник на торжественное богослужение — вот как придумали отмечать 1-е мая. А самих Вельяминовых никого в имении нет. И сегодня по утреннику, эти ночи похолодало, поехал в шарабане, без Лили. В церкви все оборачивались. После обедни — ещё молебен на открытом воздухе, всё чинно, как прежде. А потом? — не расходиться же, надо делать что-то особо праздничное для нового случая? А что? Никто не умел. Начали речи говорить — невыразительные, скучные, — толпа перетаптывалась, недовольная. И князь Борис решил попробовать. Поднялся на пень, и:

— Я — ваш гость, речи говорить не буду. А прокричим ура той, кто всех нас объединяет в одну дружную семью, без различия состояний и лиц, — за свободную Россию, ура!

И толпа счастливо заревела „ура”.

И затем — ещё одно „ура”, за доблестную армию. И — всё, и расходились довольные, весёлые.

Пригнал домой, сели завтракать, вдруг дворецкий Ваня: какой-то коробовский говорит, что к вам пришёл комитет, звать. Куда?

Князь Борис, отложив салфетку, вышел на красный двор — никого. К сушилке — и там пусто. И вдруг увидел на лицах дворни сильный испуг. Обернулся по их взглядам, увидел: мимо конского завода к дому управляющего валит толпа, больше мужики, но и бабы, но и дети, — человек тысяча. Но и не враждебно, и без дубин. Два красных флага несут. И двое хоругвей. А впереди — различил Галицкого и кого-то из сельского комитета.

И догадался внезапно:

— Сима! Зови скорей княгиню и проси её принести аппарат.

Лили быстро пришла с аппаратом — как раз к подходу толпы. И стали фотографировать всю толпу, и князь с ней. Несколько раз. Толпе очень понравилось. Поздравил их с праздником (никому не известно, каким). А дальше? На том бы и поворот?

Нет, они теперь входили во вкус. На бочку поднялся свой же садовник Фёдор, из коробовских, и стал какую-то странную речь держать, вроде того что:

— Мы счастливы, что красный флаг делает нас лучшими людьми. Пусть будет так и вперёд. Вот бы раньше мы лезли все кто как попало, а теперь остановились у ворот и спросили разрешения — и это сделал красный флаг. Нужно быть мирным ко всякому человеку — а больше всего к нашему князю. Много сделал для нас его отец — но и над ними было начальство, и они не могли больше. А теперь князь больше не начальство, он обрабатывает землю только потому, что родине нужны хлеб и сено. Он — наш образованный, просвещённый сосед, — и пусть остаётся таким, и безотлучно при нас.

Вполне разумная речь. И как будто заранее предвидела все опасности, ещё не названные вслух.

Князь благодарил. Его принялись качать.

Потом ушли. (Оказывается: пошли в больницу и там качали доктора Шафрана.)

Так что ж, как будто всё сходилось хорошо? Погрома — во всяком случае не будет. А со всем остальным — надо как-то уживаться.

Но вся родня Вяземские — и Софи с детьми, и Дилька с детьми — надумали именно в это лето ехать в Лотарёво. Одно дело — рисковать самим. Но — и ими всеми? Но и детьми? А сейчас на Митины похороны приедет Ася — тоже с детьми, и уж она-то останется при могиле надолго.

Спокойно пока спокойно, а надо их отговорить. И сел писать письма — маме, а через неё и брату Адишке на фронт. Если что-нибудь начнётся — поручиться ни за что нельзя. Детей привозить — никому не надо, ни Асиных на похороны. Если придётся отсюда бежать — то на бегство в поезде теперь рассчитывать нельзя. В Алупке с Воронцовыми, да на любой даче в Крыму вы будете незаметны, там сотни таких, — а здесь мы в центре внимания, одни, каждый шаг на виду. Да сравните: все губернаторы везде пережили ужасные минуты — а петербургского Сабурова даже в Думу не водили и не согнали с казённой квартиры. Потому что в Петербурге — сотни таких.

Но такого письма — ведь теперь, при свободе, нельзя и отправить по почте: ведь товарищи могут цензурировать. Решили сейчас же послать верного буфетчика в Петроград с письмом.

А сами с Лили поехали в Ольшанку, в степь на луга, погулять. Река Байгора — по-татарски „красавица”. Всё — в цветении, в ароматах, жужжаньи пчёл, перепорхе птиц, — и когда вот так гуляешь, в мирной степи, под прежним мирным небом, — не верится, что это наяву свершилась дикая революция, сегодняшний сумасшедший Петроград, какая-то невероятность. Или даже Усмань?

Придумали присказку: посеять — посеяли, а как уберём — зависит от Моисеева.

А ведь надвигалась ещё одна опасность: в газетах всё чаще требовали полного пересмотра белобилетников. Уездный же предводитель в числе многих своих обязанностей председательствует в мобилизационной комиссии. А сколькие держатся на белых билетах по снисходительности, по связям, совсем и излишние. Начать их чистить — и весь уезд будет враг тебе.

Нет, это не прежняя степь, это не прежний луг.

Воротились — и вечером читали вместе вслух историю французской революции Тьера.

И — непохожи.

И похожи.

 

 

К главе 38