К содержанию книги

 

 

 

47

 

По вечерам теперь Исполком не заседал, а только бюро, и то не всегда поздно, и никогда все 24 человека. Сегодня вечером в ИК оставалась только верхушка, да несколько членов где-то по Таврическому, в своих комиссиях. Вдруг привезли из правительства пакет на имя Церетели. Он тут же вскрыл его, при Чхеидзе, Скобелеве и Дане, и увидев, что это — нота союзникам, та самая обещанная правительством и вынужденная Советом нота, — стал читать её вслух. За это время вошёл Брамсон, потом Гольденберг, и слушали со средины.

Сперва всё шло нормально, и Церетели, кто вправе был считать эту ноту своим личным достижением, читал с удовольствием, звонко, красивым голосом. Подтверждалась декларация от 27 марта (вырванная Церетели), которая теперь доводилась до сведения союзников. Опровергались вздорные слухи, что Россия готовит сепаратный мир, подтверждалась верность „тем высоким идеям”, которые высказывали государственные деятели Европы и президент Вильсон. (Тут пришлось и покривиться, потому что идеи революционной демократической России были несравненно выше тех всех и именно на них приличнее было бы сослаться.) А дальше уже шла очень замаскированная, сложно составленная фраза: с одной стороны — о самоопределении угнетённых национальностей, что гласили и все социалисты, — и тут же об „освободительном характере войны”. И хотя второе, вообще говоря, не противоречило первому, но — в каком смысле? только в социалистическом. А сказано так, как это повторяется каждый день союзниками, то есть что у англо-французских капиталистов — тоже освободительный характер войны?..

Церетели запнулся, задумался, перечитал. Насторожились и другие. Ещё две лёгкие фразы, проникнутое духом освобождённой демократии Временное правительство, — а дальше удар: совершившийся в России переворот не повлёк за собой ослабления её роли в общей союзной борьбе! И, кто ещё не понял: всенародное (в России) стремление довести мировую войну до решительной победы лишь усилилось!

Не только настрявшая всем „решительная победа”, ненавистный лозунг войны до конечной победы, но какая война — не своя собственная, а мировая! — и её тоже до решительной победы!? до последней победы английских сипаев в Месопотамии, итальянцев в Каринтии и перехода французами Рейна? И стремление к такой победе от революции ещё усилилось?? — вот что резало! Сумасшедшие! Обезумелый Милюков! что они писали??

Церетели остановился не только ошеломлённый, но зажатый душой, но больно пристыженный как соучастник этого позорного документа. Он — громче всех обещал и пленуму Совета, и Всероссийскому Совещанию (и на том громил Нахамкиса), и всей России, что с правительством сговорились, оно уже не отклонится от избранного пути, что будет „хорошая нота”, — и как же теперь вот этот кошмар объявить революционному народу? Да всех нас и разнесут!

Чхеидзе за столом подхватил голову руками и сидел вылупив глаза.

Все напряглись, исказились, все понимали.

Дочитывал с ещё большей тревогой. А там катило бесстыдное — „вполне соблюдать обязательства, принятые в отношении союзников”, — то есть принятые Николаем Вторым!.. И — ещё раз „победоносное окончание войны”, и — ещё раз „в согласии с нашими союзниками”, и как последние гвозди в крышку гроба — „гарантии и санкции”, которых нужно добиться демократическим союзникам!

То есть — ничего подобного!! То есть — ничего и близко к тому, о чём уговаривались, в чём весь смысл социалистических идеалов мира, циммервальдского понятия о мире и войне! Просто — как насмешка, как плевок в лицо! Русская демократия, первая в мире, уже возгласила отказ от империалистических целей — и снова на неё нахомучивали их же?

Церетели с растерянностью, со стыдом, но и с румянцем грузинского гнева смотрел на товарищей. Он был мучительно уязвлён: он так заранее детски радовался успеху с этой нотой! И уже Совет обращался к общественному мнению западных стран, чтоб они тоже давили на свои правительства, чтоб они имели такой же успех над своим империализмом, — и теперь такой позор?

И в виде глумления подавали нам как выполнение наших же требований??

Так остановить!! Остановить ноту!!!

Поздно. Тут догляделись до даты: она телеграфно сообщена всем русским послам — 18 апреля — вчера днём — в день 1 мая! — за спиной торжествующего народа! — пока мы все ликовали, а дипломатия гнала свою чёрную депешу.

Но — тогда утром? Почему — утром сегодня они нам не сообщили? — почему только поздно вечером 19-го? Это уже негодяйство! — они подстроили на такой день, когда нет газет, и можно затянуть неведение!

Уж и не спрашивай: почему вообще не показали ноты советским заранее?

Окостенелый в той же позе Чхеидзе сумел через сжатые зубы сказать только:

— Милюков — это злой дух революции.

А другие вскрикивали раздражённо, с бранью, с негодованием.

Да! Если бы Милюков специально хотел вызвать разрыв между Советом и правительством — он не мог бы найти лучшего средства.

Это значит — он выкрадывал реванш за своё поражение 27 марта!

Остановить печатание в газетах?? Можно, но бесполезно, это уже ничего не изменит, нота пошла.

Тем временем подошли Либер, Войтинский, неизменный Богданов — и требовали читать для них. Да и для самих себя надо было повторить. Ещё раз прочёл вслух Церетели. Гудение негодования становилось громче. Ещё раз прочёл Богданов. Кричали, и не только левые:

— Провокация!

— Вызов!

И если бы Ираклий Церетели был бы сегодня всё тот же пламенный студент-первокурсник, который с надрывом горла 11 лет назад с думской трибуны бросал вызов Столыпину, — он сейчас не сдержал бы своего гнева, а как вождь ИК и Совета — вызвал бы взрыв бездны, — и с завтрашнего утра закипела бы русская революция, какой ещё не видели. Но после 6 лет Александровского централа и 5 лет сибирского поселения — это был уже совсем другой Церетели, не поддавчивый слепому гневу. В перечитываниях он сейчас искал не усилить то, что взрывает, а — знаки смягчающие, успокаивающие, даже может быть оправдывающие?

И — находил. Да, были там и вполне положительные куски фраз.

Во имя общих интересов революции — надо было держаться умнее этого глупого злого Милюкова!

И когда все заругались и закипели сильнее прежнего (а Чхеидзе сидел такой же окостенелый, после смерти сына он часто впадал как бы в летаргию, и полчаса мог сидеть, если его не тронут) — Церетели нашёлся отозваться и так:

— Товарищи! Во-первых, не будем всё-таки забывать, что эта нота есть всего лишь приложение к декларации, а та декларация, нами всеми одобренная, тоже теперь пошла к союзникам при ноте, и впервые стала дипломатическим фактом. Она во многом нейтрализует и положительно превосходит вредность этой ноты. А во-вторых, давайте хоть разбирать по отдельным выражениям: правительство и не может говорить языком нашего социалистического Манифеста, у дипломатии свой язык. И если разберём, то и в ноте ряд вопросов подан вполне в мирных тенденциях демократии.

Но мировой социализм — ненавидел тот буржуазный дипломатический лексикон!

Брамсон, такой обычно сдержанный, вежливый, спросил с нервной резкостью: думает ли Церетели, что правительство намеренно редактировало ноту в недопустимых выражениях, чтобы отмежеваться от советской демократии?

Церетели, всё более умеряя себя, ответил, что только один министр может иметь такую цель — Милюков. Большинство же министров, напротив, при всех переговорах обнаруживало желание согласовать свою линию поведения с нашей.

— Чем же тогда можно объяснить такую ноту?

— Я думаю — только поразительным легкомыслием министров.

И правда же: ну чем другим можно было объяснить после тех доброжелательных встреч?

— Но чего стоят такие куклы министры?

— А что смотрит там Керенский?

— Керенского!!

— Вызвать сюда, наконец, Керенского!! Он — наш член или не член? Чёрт подери, он заместитель Николая Семёновича, а ни разу тут не был!

Уже и без того у нескольких телефонов дворца стояли, сидели, вызывали всех членов ИК на экстренное ночное заседание. Теперь добавился и вызов Керенскому.

Но служащий министерства юстиции ответил, что Керенский заболел и приехать не может. Ну тогда пусть подойдёт к телефону! Нет, он заболел и горлом, и не может говорить даже шёпотом.

Тут сообразили: когда ж он заболел, когда час назад громко выступал на митинге в Михайловском театре?

Да, и сразу после того внезапно заболел. Ему очень плохо.

Врёт, сволочь! Врёт же!

Но не доберёшься!..

Тем временем подъезжали новые члены, и больше всё левые, особенно будоражимые — Кротовский, Лурье, Александрович, и все большевики, это был их праздник, торжество над линией Церетели, — и они упивались, кричали и требовали. Обсуждение приняло самый бестолковый характер, больше всего бесились — как смело правительство не показать ноту заранее?

Наконец в полночь Чхеидзе открыл официальное заседание. По позднему времени собралось меньше половины членов ИК (и преимущественно левые), но и этого было достаточно, все 80-90 и никогда не собирались, а кворум у них считался всего одна треть.

Заседание происходило при растерянности, заминке разумных правых, и при неистовом горлодёрстве левых, которые искали на этом случае вообще перекачнуть Исполком на свою сторону опять и взять большинство. Они настояли на созыве экстренного пленума Совета сегодня же! Они справедливо кричали, что Милюков издевается над Советом, что он вернулся к позиции старого царского правительства (и против этого не поспоришь), и должен быть ликвидирован из правительства в 24 часа! Они обвиняли Контактную комиссию, что она не смеет разговаривать с правительством полным голосом, почему она прямо не потребовала, чтоб и наше правительство и союзники присоединились бы к Манифесту Совета 14 марта?

Тут остроумно нашёлся Скобелев, от кого и ожидать бы нельзя.

— Когда Совет издавал Манифест, он катил по нашей ширококолейной русской дороге. Но когда правительство обращается дипломатически к европейским союзникам — оно должно приспособиться к их узкоколейной дороге. В Англии и Франции невозможно говорить о всеобщем мире так легко, как у нас. Нота Милюкова не дипломатическим языком плоха, а что под его предлогом подменяет наши лозунги лозунгами империализма.

Теперь Церетели сообразил, что надо начинать с телефонного звонка князю Львову, спросить же разъяснений, — но упущено, не телефонировать же после полуночи.

Неистовал безудержный Кротовский: что кончилось время всяких переговоров с цензовой властью! На провокационный вызов правительства мы должны апеллировать к массам! Теперь на сцену должны выступить народные массы — и весь мир увидит волю русской революции!

Да даже меньшевик Богданов, обычно деловой, был вне себя от негодования, кричал неуравновешенно:

— Да! эта нота наносит удар прежде всего нам, большинству Исполнительного Комитета! Переговоры с правительством с глазу на глаз потеряли смысл. Надо обращаться к массам! Только их выступление подействует!

Каменев, сохраняя однако завидное спокойствие, академически доказывал, что всегда были правы большевики, и только они. Нынешние министры — представители буржуазии и никакой другой политики проводить не могут, что и доказывает дипломатическое произведение господина Милюкова. А призвать массы — большевики, конечно, всегда готовы, — не для того, чтобы переубедить буржуазное правительство, это невозможно, но потому что уличные движения — лучшая школа политического перевоспитания масс. (А Зиновьев всё выбегал, наверно звонил в ленинский штаб.)

От эсеров не было Чернова, а только сумасшедший Александрович, которого уже привыкли не слушать. Он кричал: за борт это правительство! Свергать немедленно! Не нужно нам их победы в войне! Наша победа была 27 февраля!

С опозданием, но к счастью пришёл — Станкевич. Он уже часто совпадал с Церетели, и сегодня тоже. Что не надо терять голову, декларация всё-таки посылается союзникам, и они поставлены перед фактом нашего отказа от аннексий. Тут — не обман со стороны правительства, а неуместная выходка Милюкова, известного „гения бестактности”.

После того как страсти поплескали часа два, стали больше говорить: что же всё же делать, как поступить? Расширяли, что дело — не именно в этой ноте, а мы их плохо контролируем. Обладаем такой силой! — и не хотим её применить. Упрекали и так, что „контроль над правительством” вообще отжившая мера, надо как-то иначе.

Упрёки падали всё больше на Контактную комиссию, и Церетели, ставши теперь её душой, отвечал:

— В возбуждённой сегодняшней атмосфере поднять массы против правительства легко. Одни хотят этого — для свержения, другие — для убеждения. Но если мы развяжем народную энергию — удержим ли мы её под контролем? Не начнётся ли всеобщая гражданская война? Да правительство само держится за Совет, и будет радо исправить положение без всякого нашего призыва к массам.

Но какое требование предъявить правительству? Церетели терялся, ещё не знал. Он понимал, что нельзя требовать исправления ноты в форме, унижающей правительство: тогда оно уйдёт, и придётся советским брать власть, а они не готовы.

И ещё говорили, и ещё спорили — а стрелки перешли 3 часа ночи. Больше уже и головы не варили, и смысла не было спорить. Найти решение и согласиться на него — становилось невозможно. Ничего не постановили, отложили, — собраться завтра днём, когда теперь? Часов в 11? в 12?..

 

 

К главе 48