88
Будущий историк, берущий
одни внешние факты, только разведёт руками: после изумительного хода первого периода
российской революции, единственного в истории, когда порывом всенародного
энтузиазма было предотвращено крушение государственного аппарата, — откуда
взялся этот смерч 20–21 апреля? Но станет всё понятно, если осветить светом
психологического анализа. Некие лица с ограниченным mentalite, неблагополучным по части
логики, а то даже и по части элементарной житейской морали, не подходящие к
фактам с критериями добросовестности и правдивости, — бросали лозунги, не
продуманные до конца, но соблазнительные тем, что в них чуется смутная надежда
на конец бойни, вроде отказа от аннексий и контрибуций — двусмысленный фетиш
демократической веры, или дешёвая фразеология о том, что война ведётся
капиталистами. И случилось то, что легко было предвидеть: эти демагоги
привлекли симпатии тёмных масс, всех утомлённых и разочарованных, — и травля
„империалистов” дала свои результаты в виде двух дней безвластия в столице.
Естественно, что ленинцы сразу использовали эту ситуацию. Но крики об
„империалистической политике Милюкова” считали для себя обязательными и все
социалисты Совета, эти оборонцы, перелицованные из пораженцев: для поддержания
своего престижа в массах они должны непрерывно вести „борьбу” с „буржуазным”
правительством. А в широких слоях нет понимания государственного механизма и
международных отношений. Это облегчает подрывную пропаганду и отягощает
положение правительства. (Подумали бы: а какое впечатление
это произведёт на наших союзников? А радость наших врагов? — Гинденбург и с первых дней возвещал свои надежды на нашу
революцию.)
И призрак анархии зареял над
Петроградом, вот до чего!
Но эти же дни безвластия и
показали, что травля беспочвенна, что моральная основа Временного правительства
гранитно зиждется на доверии населения, по крайней мере петербургского. Весь Петроград вышел на улицу, чтобы
громко и торжественно заявить, что он — верит Временному правительству! Тут
никого не „снимали”, как это на заводах, но каждый выходил по собственному
убеждению — положить конец отвратительной свистопляске. Кровавое бесчинство
ленинцев переполнило чашу народного терпения — и нанесло обратный непоправимый
удар антинациональной предательской пропаганде.
Призрак междоусобной войны — рассеялся, масса неожиданно показала своё
государственное чутьё, — и от дней безвластия открылся путь к светлому
будущему.
Какая убедительная,
неопровержимая, грудь наполняющая победа!
В подобных испытаниях
политический деятель должен быть прежде всего —
мужчиной, готовым выйти под общественный огонь. И Павел Николаевич — был им все
эти дни. Ещё при составлении ноты — он был каменно твёрд с Керенским, заставил
его согласиться с текстом, и никто в правительстве не сумел дальше спорить. И
Павел Николаевич торжествовал уже весь день 19 апреля, когда нота, ещё не
объявленная в русских газетах, уже неотвратимо рассылалась по дипломатическим
каналам: то было достойное настояние на своём. (Тот день был
подпорчен только неприятным эпизодом, что на углу Бассейной
и Литейного задержали его автомобиль: почему-то показался милиции
подозрительным номерной знак, будто бы из „чёрных автомобилей”. И Павла
Николаевича, и шофёра арестовали, и повели в подрайонный
комиссариат. Унизительно, что не знали министра иностранных дел в лицо, да ещё
в нескольких шагах от его собственного дома! — вот уж, старая полиция не допустила
бы такого хамства. Предлагал заехать для удостоверения
в „Речь”, тут близко, — нет, только в комиссариат. Правда,
там узнали, освободили, извинялись.) В тот же вечер Милюкова восторженно
принимали в Михайловском театре. И ещё половину дня 20 апреля Павел Николаевич
торжествовал свою победу, не подозревая, что враги замыслили поднять против
него Ахеронт.
Ахеронт!! — прежде грозно подымаемый против обветшалых чучел старого режима, теперь
поднимали против кого же? против революционного министра?? Ну, дожили.
Надо признаться, Павел
Николаевич настолько не ожидал такого масштаба негодования, что в первые часы был без шуток ошеломлён: вдруг загорелись под
ним — и именно под ним одним почему-то! — всегда сочувственные петербургские
мостовые. С непримиримостью, ненавистью, яростью выставляли — что же? Долой
именно и только Милюкова!
Какое трагическое
непонимание от соотечественников! — впрочем, удел всех великих деятелей,
начиная от Сократа. Толпа не выносит людей с высокими принципиальными
убеждениями.
Двадцать лет дожидаться
этого поста, а едва начавши славное поприще — уходить?
Да что гневаться на
бессмысленную толпу: её подучили, ей сунули в руки эти мерзкие плакаты. Но
поражала незаслуженная ненависть от социалистов, для которых Милюков столько
сделал в прежние годы, так защищал их от царизма. И самую же эту ноту
социалисты требовали, хотели, по их настоянию и написал, — и за неё накинулись?
И теперь слышать все рекриминации — именно от
социалистического крыла? Яростно колола только что появившаяся гиммеровская „Новая жизнь”: „Милюков-дарданелльский
бросил вызов всей демократии и всему народу”! Неуютно почувствуешь себя, когда
на тебя лично натравляют „весь народ”. А черновское
„Дело народа” шло дальше, уже эскизно рисовало правительство „от трудовиков до
большевиков”, а Чернов, со своей сладенькой улыбочкой и кривляньем, на ночном
заседании в Мариинском дворце
уже предлагал Милюкову перейти на министерство просвещения. Да даже и
благоразумный умеренный трудовицкий „День” обвинял
Милюкова в двусмысленности фраз ноты. (О, конечно, она там
есть, вы ещё не всё раскусили. Но счастье, что
кинулись все на ноту, а интервью с „Манчестер гардиан”
как не заметили, психология толпы, куда кинется первый, — а интервью было
гораздо острей и опасней, его так легко не защитишь.) Да нота была бы
неуязвима, если б не послушался Тома, не вписал бы эти его „санкции и
гарантии”, в них-то вся и беда.
Но пусть помрачатся хоть все
головы — а моя да останется непомрачённой!
Для чего же была и совершена революция, если не для успешного окончания войны?
Славную революцию теперь портили тем, что ей якобы противоречит война! Теперь,
когда американцы вводят небывалую у них воинскую повинность, за год будет
призвано 2 миллиона, — и теперь уступить? Да и что за наивность: кто во всём
мире поверит, что воюющая держава отказывается от компенсационных приобретений?
Нельзя же выставлять себя дурачками тоже. Шла бы
война обычным путём, не появись эти циммервальдисты —
ничего б и не было. Даже у Набокова аберрация, сказал в эти дни: усталость от войны
— одна из причин революции, и она может сейчас сказаться роково.
Да нет же, не она причина, басни! И не надо прислушиваться к шкурным
настроениям. На самом деле: только благодаря идущей войне и держится единство
страны. Но с циммервальдистами
бороться что ни день, то трудней: из горного швейцарского аула они удивительно
цепко перенеслись в Россию, и уже налезли к Гучкову в
армию, и уже в собственном милюковском ведомстве их
не остановишь: открыли при Совете как бы своё министерство иностранных дел, презентацию
революционной России перед Западом, и за казённый же счёт шлют за границу
телеграммы опровержений, курьеров, копошатся в Стокгольме. Этот „отдел
международных сношений ИК” становится уже поперёк горла, просто оскорбление
министру иностранных дел.
Но чему угодно можно было бы
твёрдо противостоять, если бы Временное правительство держалось спаянно и
мужественно. Однако кроме Милюкова не осталось надёжного министра: и подло дали
создаться ядовитой легенде, что правительство ни при чём,
а это Милюков, bete noire[1], проводит свою
самостоятельную упорную политику — и все демонстрации полились лично
против Милюкова.
Но тут-то, когда весь удар
сосредоточился на Милюкове, его собственный характер — несокрушимый характер
тургеневского Базарова, любимого героя, — ещё более отвердел: обломаете ваши
зубы! Бушевал Ахеронт — а в пасть ему, со ступенек
дворца, с балкона дворца Милюков отбивал неустрашимо: „Видя эти плакаты, я не
боялся за Милюкова, я боялся за Россию!” Застывшая воля! Шли толпы — Милюков и
вправду был готов: пусть его линчуют, он не отступит от того, что считает
верным. Конечно, в этой твёрдости его поддерживало и ощущение западных
союзников, и чести перед ними. (Хотя Бьюкенен стал вести себя
двусмысленно. Верен Палеолог, но у него своя трагедия,
его отзывают.)
И вот — устоял. После такой
бури — и всего лишь такие скромные понадобились разъяснения, вполне
незначительные. И всё — сошло.
Принимал сегодня японского
посла и сказал ему: эти волнения были апогеем затруднений, теперь пойдёт всё
лучше. Увидел Альбера Тома и (хоть он во многом виноват и неискренна его роль с
Советом) сказал ему торжественно:
— J' ai
trop vaincu! Я — слишком
победил!
Какая победа! И кадетская партия,
и правительство от этого кризиса только укрепились. И правильно было сейчас:
дать продолжение боя!
Но — кто это понимал?! Даже
кадетский ЦК не понял. Ведь его вчерашнее обращение к массам вызвало такое
народное движение! сломило силу ленинских отрядов! На сегодня
надо было это движение развивать, чтобы добить врага! — и готовилось сильное
новое обращение ЦК, долженствовавшее сегодня появиться в „Речи”, уже ночью
набранное, — но с вечера этот призыв Исполнительного Комитета не
демонстрировать, а всем набрать воды в рот — и кадетские цекисты
заколебались, и Милюков всей силой убеждения не мог придать им смелости:
рассудили, что не следует сердить Совет. И — вынули боевое обращение из
„Речи”, заменили успокоительной передовицей.
Робкие души, так не делается
история!
Умилил Павла Николаевича
один из районных кадетских активов: „Ваше участие в правительстве служит
гарантией вступления России в круг культурных наций. Ваш вынужденный уход
послужил бы доказательством отсутствия в народе национального самосознания.
Только пока вы в составе правительства, нам не придётся повторить слов Верньо, сказанных им перед казнью...” И немало других
подобных резолюций.
Но уж совсем не понимало
ситуации оробевшее правительство: что в Петрограде его сторонников больше, чем
противников, что оно — владеет положением. Не понимали своего торжества, что
уже и Заём поддержан Исполнительным Комитетом, и сегодня проголосует Совет.
Напротив, в сегодняшнем заседании Милюков застал правительство в паническом
настроении, что надо искать коалицию с социалистами, а сами не справимся.
Собрались в
Мариинском, без Гучкова. (И без толп на площади.)
Заседания, собственно, почти и не было, мелкие вопросы, наблюдательная комиссия
над Трубецким бастионом, а просто сидели и пересуживали впечатления. И Милюков,
переполненный победой, произнёс им одну из своих лучших речей, увы, никем не
записанную. Он пытался передать им своё мужество, своё сознание: не поддаваться
этой кличке „буржуазное правительство”, — мы правительство всенародное и
готовим страну к Учредительному Собранию, вы же видели поддержку народа, как же
может закрасться капитулянтская мысль, ab
initio vitiosum[2],
— вступать в
коалицию с социалистами? зачем, когда мы победили?
Князь Львов озабоченно
спешил к себе в министерство — вернуться на совещание губернских комиссаров,
тем и прикрылся. И замученный Шингарёв тоже искал, как вернуться к текущей
работе. Терещенко и Некрасов выглядели, как всегда, блудливо интригански.
Керенский продолжал изображать, что голос к нему ещё не вполне вернулся, — и
только носом покручивал на речь Милюкова, уже видимо задумав какую-то пакость.
И когда доложили, что в
вестибюль пришли фронтовые делегации, дожидавшиеся эти бурные дни, — 9-я армия,
1-я гвардейская дивизия и Оренбургская казачья, то Милюков вышел к ним самый
энергичный и уверенный:
— Вы видели тут манифестации
заблудшихся людей против народного правительства.
Старый режим в таких случаях применял силу кулака — мы никогда её не
применим... Под „победным концом” мы разумеем не порабощение других народов и
не захват территорий, а: пресечь в будущем всякую возможность возникновения
таких войн, обезвредить народ-хищник и сделать его членом мирной семьи народов.