97
Нонешнюю Пасху, первую за много лет, — не провёл Ковынёв у себя в станице: затурсучился
в Питере с общеказачьим съездом, а тут уже
подоспевало ехать на донской, а заехать прежде к себе в Глазуны
— так при сегодняшнем перелихом разливе и до
Новочеркасска потом не доберёшься.
Петроградский казачий съезд
принёс ту горечь, что казаки — не оказались едины, кто бы мог ждать такое?
После жарких схваток в столичном зале, когда, как на майдане, всекогакали и широпёрились
(„допустить иногородних!” — „мужика пожалковал?
целуйся с ним сам!”), часть казаков-фронтовиков, которых так зазывали, тоже окликнулись, откололись от съезда, назвали себя „партией
трудового казачества”. Без них наконец решили: все
земли, леса, воды и недра есть неотъемлемая собственность каждого казачьего
войска, и оно — полный хозяин своих земель. И земли, переданные когда-либо
помещикам, монастырям, немецким колонистам, тоже должны быть казакам
возвращены. А крестьянские земли на казачьей территории — ну, те пусть остаются
за ними. А вторая болячка: разорительный порядок казачьей службы — поголовная
справа со своим конём, своим снаряжением и обмундированием, но и не во время ж
войны менять? — а просить теперь же у Временного правительства казённой помощи
на непосильные казачьи тяготы. Но порадовал съезд резолюцией о братстве между
казачьими офицерами и рядовыми казаками: отныне нет между нами начальников, а
только старшие и младшие братья! А потом был Ковынёв
в делегации от съезда в Мариинский дворец, — принимал
Гучков, и упросили его не разгонять штаб походного
атамана при Ставке, он же обещающе призывал казаков — помочь построить и всю
Россию на старых казацких выборных началах.
Это — справно! Это —
по-нашему! Да давно бы так!
По пути на юг заезжал к
брату Александру в брянское лесничество. Что он жаловался в письмах раньше на
всю военную разруху и недостачи в заготовке дров, в лесопильном заводе, в
провианте, — теперь уже мелким казалось перед развалом этих месяцев, когда
рабочие и даже пленные стали дыбиться. Исхудал, забегался, какой-то рок над
ним, несчастным.
Но и на
станциях, на разных пересадках, вот в Грязях, навидался Ковынёв
странных этих картин: на станционных платформах под солнышком — сидят и даже
лежат, десятками, кучками, и видно, что часами многими, — солдаты, мужики,
бабы. И
все — грызут семячки, уже обсыпано шелухой вокруг
каждого, а несколько о чём-нибудь спорят. Груды людей здоровых, рабочих,
изнывают от безделья, жаркой истомы, скуки, безнадёжного ожидания чего-то
неведомого. И споры — самые изнурительные, пустые, досадливые, никуда не
ведущие, а мысли низкие, как-нибудь поддеть и уязвить соседа. То рассуждают:
взять бы землю не штука, да как потом промеж себя не перерезаться? То —
паровозный кочегар и шахтёр доказывают, что бросили бы дело своё и кинулись бы
на землю, а им: а у вас приложение к земле есть? А
лошадей? Так пусть кажному казна подарит. А лошадь
тоже требует, чтобы вокруг неё походатайствовали. А кто на твоём паровозе
останется, если все покидают? — И так часами. И никто не понимает: зачем он вот
сидит в незнакомом месте, без дела, без смысла, без радости, неумытый и
одуревший? Как будто свобода открылась и посулы
большие, а утехи мало во всём том.
Столько десятилетий в
великом безмолвии страны было нечто значительное, сосредоточенность страдания и
мысли. А как заговорила... — ах, лучше б ты не говорила! — словами потёртыми,
пошлыми, занятыми из листовок.
Вот такой очерк — да послать
в „Русские ведомости”? — ведь не напечатают? И про великую молчальницу, и лучше
б ты не говорила?.. Ох, это надо смягчать, о Свободе — надо весьма осторожно
выражаться, она очень обидчивая, чувствительней царя.
И в газетах же жалуются:
отчего теперь не слышно набатного голоса наших писателей? Сейчас так хочется
верить, носить в сердце не жгучую боль, а надежду, — кто бы нас подбодрил, кто
бы указал?
А — сунься, напиши.
Да сейчас не миновать
посылать и очерк о Новочеркасском донском съезде. А что там увидим?
По Крещенскому спуску
поднялся к Собору на извозчике — да тут же наискось и остановился в „Золотом
якоре”, окно досталось — на Соборную площадь с Ермаком.
Ещё два дня оставалось до
съезда — но уже многие приехали, все ходили к знакомым, встречались в
гостиницах, перебраживали и группками стягивались на
бульварах Платовского, Ермаковского проспектов и в
Александровском саду. Не узнать патриархального Новочеркасска, — весь март
пробурлил, и в апреле не стало разреженней,— митинги, красные флаги. Засели
иногородние в атаманском дворце и в областном правлении, захватили и „Донские
ведомости”. Очнулись казаки неповоротливыми и
беззащитными на собственном своём Дону.
Зык пошёл по народу.
Но всё изменилось со средины
марта, как учредился Донской союз и устоял перед всеми угрозами. Прокудник Голубов пришёл на
заседание Союза в правление станицы у Троицкой церкви, как раз в день
Благовещения, и стал громить: „Помните, граждане, если не разойдётесь и не
прекратите ваше контрреволюционное сборище — разгоним! Не забывайте, что у нас
— 16 тысяч штыков!” А Бояринов ответил: „Хорошо, кликнем и мы по станицам,
сколько у нас шашек!” И выгнали есаула Голубова, он
убежал, грозя кулаками. Тут же они устроили в устрашение парад расхлябанного гарнизона — так здешние казачьи сотни вышли на
парад тайком с боевыми патронами. Союз — устоял, и все теперь знали, что есть у
казачества защита, присылали ходоков из станиц, слали приветствия и с фронта.
Устоял и потому, что комитетом насаженный атаман Волошинов с оглядкой и тихо, а
стал тоже опираться на Союз. И Союз открыто готовил выборы в Войсковой Круг к
маю и готовил проекты решений для апрельского съезда. Скинуть солдатский сапог!
взять управление Доном в свои руки! Дон для казаков! К Донскому союзу
примкнуло и общество донских учителей, и союз учащихся средних школ, и общество
чиновников. Стали издавать свой „Вестник” и „Казачью почту”. Нет, нас голыми
руками не сварначишь!
Областной исполнительный
комитет попытался созвать навстречу казачьему съезду свой съезд от городов,
округов и крестьян — но не вышло у них, потому что не были они никак сроднены с
населением области. И тогда они метнулись на агитацию: стали искать и
раскапывать на окраинах Новочеркасска могилы повешенных в 1905-06 годах по
приговорам военно-окружного суда, и возбуждённая толпа кинулась бить помощника
полицеймейстера. Про Донской союз кричали и печатали, что он коварно
прикрывается прогрессивными лозунгами, а нельзя вверить ему судьбу казачества.
А из Ростова подпевал им „Азовский край”, что Союз запугивает станичников, а в
гостинице „Золотой Якорь” — „гнездо черносотенной агитации”. (Влип Фёдор Дмитриевич...)
А приехавший из Петрограда
эмиссар Временного правительства ругал петроградский
казачий съезд за его решения о войсковых землях: это — сумбур, и какие такие
особенные военные тяготы несут донцы: вот их 2 миллиона, а ставят 50 тысяч
войска, могли бы и в пять раз больше! И успокаивал иногородних, что они —
прямые наследники помещичьих земель в области, а Войску придётся поступиться
частью и войсковых. И кое-где стали возникать комитеты иногородних и
накладывать руку на инвентарь и землю не одних помещиков-казаков, но уже
требовали и казачьих юртовых земель! А где посягнули рубить и войсковой лес!
Начались самовольные запашки. А солдатские делегаты, обнаглев, ехали
распоряжаться в Манычско-Сальских степях, а в гирлах
Дона их азовский гарнизон (где вы были, когда мы держали Азов против турок?!)
снял рыболовную охрану („комиссаром рыбных ловель” теперь стал адвокат) — и
начали истреблять рыбу.
Ползут по станицам, тревожат
эти слухи: что будут землю поровну делить с
иногородними.
А — не хочет смириться неслухменное казачье сердце! А — не дадим своего казачьего
уклада! И как управлялись мы ещё до Петра, — не расстрянемся
с нашей старинной казачьей свободой! У нас, казаков, — всё своё, особенное! И нашу жизню могут вырешать даже не городские казаки, а — станичники, вышедшие
от земли, выросшие на коне. А другие — никто наших нужд не разумеют. И
Временному правительству мы повинуемся — лишь пока оно не против казаков! Не,
наше казачье чутьё верх возьмёт!
А — и должно ж от революции
казакам полегчать, а то же — как?..
Так толковали между собой
перед съездом, и Ковынёв вместе с истыми казаками —
чувствовал так же.
Но мало показалось врагам
травить иногородних на казаков — ещё и казаков посунулись расколоть. И Голубов выкинул такое: „нет единого казачества! есть казаки
трудовые, а есть нетрудовые”. А за ним повторял и казак-социалист Агеев.
Во-он куда! Ай, бритва остра, да никому не сестра.
И — кто же тогда Ковынёв? Он был тут — из самых заслуженных и давних
революционеров. За Выборгское воззвание сидел в тюрьме. За революционную
деятельность высылался прочь из войска Донского. С Пешехоновым начинал
народно-социалистическую партию. Сколько очерков писал, хоть сдержанных, но
против правительства, против правых, против всех порядков старого режима. В своих дневниках, чередуя с видами знойной степи, свинцовой Невы,
вагонными встречами, пожаром на гумнах, и как ласкал у красоток мякитишки, и страшными картинами Турецкого фронта,
искалеченная дорога на озеро Ван, и солдаты по 8 суток в горах без еды, —
сколько места раздвигал и описывал обильно: казака ли, пострадавшего за бунт,
или питерского извозчика, в ком обнаружил бывшего городового со всеми
его тёмными полицейскими рассказами. А по-нынешнему: если сам он почти не на
земле, а сестра Маша бьётся с хозяйством, нанимая
когда троих, а когда до семерых работников,— так значит Фёдор Ковынёв — „нетрудовой казак”? Это — что? Переехав на юг, он
не только становился, значит, больше донцом, чем русским, но ещё: из либерала —
реакционером? С первого дня съезда, где он был не то чтобы видной фигурой, но
заметной, в либеральных газетах и пригладили: небольшая группа умеренных
станичников, руководимая народным социалистом, известным русским писателем
(фамилию его не назвали), не только оказалась отсталой по
своим лозунгам, но награждается кличками: „охранники”,
„опричники”, „приверженцы старого режима”.
Так это теперь Ергаков, рассчитанный Машею за недобросовесть, и уже качавший кулаком у носа станичного
заседателя, — остановится разве разгромить ковынёвское
хозяйство?
О-го.
А ведь бродило в казачьей
молоди последние годы, уже порченые появились... Выпивка да карты, те
выписывают по улице кренделя ногами, а тот и за матерью с ножом гулял. Хулиганы
изменили в священной казачьей клятве слова на пакость
— и распевают вслух. А в глазуновское правление
трижды подкидывали письма, что запалят станицу с трёх сторон.
А что, и запалят.
Этой весной напомнила Дону
гнев свой и природа, — размахнулась на революционный
манер. После многоснежной зимы снег ссунулся разом и начался такой разлив,
какого сам Ковынёв не помнил в жизни, а старики
называли дальний год. Неузнаваемо вздыбился какой-нибудь
Бобёр, не говоря о Донце и Хопре, а Медведица —
всегда тихая, с песчаными отмелями, осыхающая летом
до того, что ребятишки с удочками, засучив штаны, перебраживают
с косы на косу, — взбушевалась, кинулась взломной
водой, свалила железнодорожный мост, затопила луга, сады, левады, прибрежные
хутора и станицы с амбарами и гумнами, валяла избы, плетни, прясла, снесла
сотни десятин лесу, прорывала мельничные плотины, выворачивала ямы,
портила дороги, топила гурты скота. А что же — сам Дон? По левому берегу
разливался до 15 вёрст. Сколько казачьих хозяйств разорено! Нижнечирская
вся затоплена, кое-где вода выше крыш, Старочеркасская
спасалась лодками вместе с ревущим скотом на последнюю возвышенность,
застигнутые плыли свиньи и куры по воде. Из Константиновской уплывали целые
дома, слали туда баржи на выручку. У Цымлянской
сорвало шлюзы, льдинами снесло телеграф на две версты, Елизаветинская
полуразрушена. У Временного правительства запросил Областной комитет — только
первой помощи миллиард.
(Сливаются
образы наводнения и революции. И, как наводнение, сколько же обломков и мусора
нанесёт, сколько оставит ям развороченных. Использовать в
очерке.)
А в канун казачьего съезда,
в ту субботу, неделю назад, и на сам Новочеркасск налетел шторм небывалый,
ломало деревья, а с аксайской стороны и по вздутой Тузловке прибивало к новочеркасской
горе обломки построек, сараи, будки.
А Зинуша,
по уговору, должна была приехать — вот в эту будущую неделю, после съезда,
чтобы вместе ехать в Глазуновскую. Дал телеграмму ей
в Тамбов: проехать нигде нельзя, телеграфирую после спада воды.
Да одна ли вода? Сколько тут
взбухло и распирало — уже и Зинуша не помещалась.
Переждать.
Необыкновенные донские дни
весны Семнадцатого года! — и на них бы тоже растянулся
донской роман, включить бы тоже и их? Да — кому теперь беллетристика? Теперь
нужен поворотливый репортаж о событиях, вот и о съезде. И даже на него времени
и головы нет.
Как ни старался Донской союз
собрать чисто казачий съезд — не вышло. Съехалось большинство — не станичники,
а только казаки по рождению. (Да как и Ковынёв...) Лезли всё „общественники” —
тот, мол, каторгу отбывал, тот социал-демократ, тот — эсер. Что ж
станичники? — они ошеломлены революцией и вперёд не лезут, вместо них вот эти ораки. Но Ковынёву, который и
вправду на плацдарме общественной службы уже 10 лет, видно, что эти
— всё новые, или вчерашние мазурики или
несомненные босяки, даже хамы озорные, хотя все — „на пользу трудящихся”. А
фронтовые казаки — совсем мало приехали, или не спроворились
их вызвать. Да приедь они во множестве, так, по петроградскому съезду, ещё и не знаешь, куда повернут: они
уже много переняли от солдатского разгула.
И ещё съезд не начался, ещё
только на вокзале встречали делегатов, челомкались, —
развязалась супере́ча:
„общественники” потребовали отказать в местах на съезде: донскому дворянству,
Войсковому штабу и всем другим штабным (самым создателям Донского союза!),
окружным атаманам и представителям окружных управлений, — мол
они служили старому режиму! И от офицерского союза, от сословных групп не приймать: черносотенцы, долой! С этого и заколыхалась
съездовская борьба в прошлое воскресенье, и что ж? — взяли на горло и на
голосование, и чисто казачью группу, заслуженных старых казаков, — не
допустили!
Об этом — уж непременно
Фёдор Дмитрич напишет в „Русские ведомости”, не
стерпит. Кого бы сковырнуть? (скутля́шить, по-донскому)
— это модный мотив момента, в Петрограде вон каких сковырнули — а мы хуже? да
если артельно, кучей навалимся! (А тем временем
солдатская саранча, затуманенная раздаваемыми протолмациями, двинулась и в глухие
углы Дона — „сковыривать” и там.)
Открылся
съезд в зимнем театре, 800 человек, сидели в партере вперемежку военные,
судейские, учительские, инженерные тужурки, пиджаки, сюртуки, а то и бобриковые
дипломаты, казачьи суконные чекмени, теплушки, бородачи в повитухах, а уж
обычная новочеркасская публика — на галёрке. И сосед Фёдора Дмитриевича,
по виду приличный среброусый старичок, кивнул ему на
архиерея в губернаторской ложе: „не уедем отсюда, пока и архиерея не
сковырнём!”
Вослед баламутица
тут же, в первый день: Волошинов, понадеясь на
казачий съезд, своей атаманской властью отменил оголтелый
приказ Военного отдела, что казакам вне строя отменяется отдавать честь
офицерам. Военный отдел загорелся и постановил оказать Волошинову недоверие.
Без съезда, может быть, сковырнули бы и его. Но тут съезд встал
за атамана: казацкая честь — неотменима! не свелим такого!
Так и закачался съезд: то в
ту сторону, то в эту. И сегодня качался — уже восьмой день, к концу. Из
Петрограда направлять съезд приехал член 4-й Думы Воронков — и уж держался
вдесятеро авантажней перводумца Ковынёва,
всё время на сцене: „Меня пугало предположение, что ваш съезд не выполнит
надежд. Но теперь я спокоен. Казак-республиканец скажет своё решающее слово.” В тон выступал и Волошинов: „Нас продавали, нас
предавали, над нами издевались. И мы дожили, что терпенье народное лопнуло. Я
стою за демократическую республику — и иного правления быть не может.”
Да уж Ковынёв
ли не за демократическую республику! Да только что-то она у нас выворотная вытрюхивается.
Была борьба между северными
и южными округами при выборах президиума. Председателем победил директор каменского реального училища Митрофан
Богаевский (он и петроградского
съезда уже был председатель), — ничего не скажешь, златоуст, донской Баян.
(А Ковынёв — даже и
кандидатурой в президиум не прозвучал, не вспомнили. Другое
поколение — другие песни, что ж.)
Из первых дел: разыменовали станицы Таубеевскую
и Граббовскую (атаманы Таубе
и Граббе), стряхнуть бестактные царские нашлёпки,
вернули казачьи названия.
Но по нынешнему времени в
одни казачьи вопросы тоже не упрёшься. А что — ко
Временному правительству? (От военного министра приехал с приветствием генерал Хагандоков, и внагон ему
телеграмма от Гучкова.) Вот такой постанов: полное
доверие. Тут выскочили Голубов с ватагой: доверие „постольку-поскольку”. Ему: нет!! —
не допускать давления на правительство и защищать от всякого ограничения
власти. А после апрельских событий в Петрограде — ещё раз доверие
правительству, мы подчиняемся ему одному, и казаки всегда будут верны присяге!
А петроградский Совет рабочих депутатов пусть
опубликует фамилии своих неведомых членов да прекратит агитацию ленинцев,
вредную для революции.
А — война? Вся округа в один
голос: недопустимо ломать армию во время войны! Армия должна иметь железную
дисциплину, и пусть не вмешиваются никакие общественные организации! Победа —
во что бы то ни стало! (И ещё добавляли голоса: на́добедно — и с нексиями, и контрибуциями!)
В этих же днях из Екатеринодара отозвалась и войсковая рада кубанцев: не
допустить противодействия Временному правительству! Пусть петроградский
Совет ясней определит своё отношение к нему и к войне! Не допустить разгрома
России! Не останавливаться ни перед какими жертвами до победного конца!
Толклись на съезде донском, что надо
искать новые формы управления. Нужны — новые, а какие
— на просвет никому не ясно. Земское — да (но и казачье самоуправление — ещё
отдельно). Демократическая республика... — а с национальностями как? — единая и
неделимая, вот порешил съезд. А
национальностям — самоопределение.
Что такое „самоопределение”
почти никто и не понимал. Вот установим Дон по-своему, по-донскому
— и будет самоопределение.
В чьей-то голове толклось, конечно: что нужна бы Донская Финляндия. Что́ нам, донцам, до судеб Российской
империи: хоть там царь али Временное правительство, кадеты или
социал-демократы?
А Фёдор Дмитриевич и по
сегодня хранил карточку дружка Филиппа Миронова: „За автономию донских казаков
лягут наши головы!” Но сам — давно уже не был уверен, класть ли голову за то?
Вот с таким Голубовым и его шантрапой
— будет ли наш Дон краше?
А земля? Земля!!! Вся
донская земля — достояние казачества, добыта кровью предков, и много раз
оплачена тяготами казачьей службы. И все недра земли, вся соль в озёрах, и
леса, и промысловые рыбные ловли — Войску! И земли государственные, удельные,
монастырские, церковные — Войску! Однако вот беспокой: жили у
нас пришлые на Дону, кацапы и хохлы, как у Христа за пазухой, плодились,
хлебопашествовали, наполняли степи, гоняли быков, скупали овец, рыбу, — а вот
уже их наросло больше, чем нас, казаков, — и им тоже землю? Другое б какое время и место — отпожаловали
б им иначе, но после революции слишком круто не погуторишь. А вот что:
помещичьи земли, они бывшие казачьи, да раздарены царями, — выкупить на
средства государства, и раздавать по соглашению: и казакам (какие удобны
казачеству — в первую очередь ему), ну и крестьянам. И надельные
крестьянские за ними — чего им ещё?
И не будь в Ковынёве казачье сердце — возмутился бы: эй, слишком много
тянете, станичники! А на казачий погляд
— так вроде и справедливо.
А — казачья служба? А — нет
больше силов вытягивать нам такую!
Теперь — свобода пришла! Теперь — отменить поголовную казачью повинность, а —
наравне со всеми в России. (Но — только в кавалерии! и только под командой
казачьих офицеров!) И снаряжение казаков — за счёт казны. И при выходе казака
на службу — платить пособию. (А налоги — не нам бы платить, а с тех, кто побогаче.)
А теперь — по всему Войску
выбирать Круг! И казачкам нашим — выбирать с двадцати лет, как и казакам, наши
бабы того стоют! А Кругу собраться — в маю, на неделе по Троице,— и за
200 лет снова выберет Атамана донское народоправство! Волошинов — так и будет
временным атаманом до Круга, и Областному комитету, и Военному отделу — ему
подчиняться. А от казачьего населения оставим и свой Исполнительный комитет — и
он за всеми делами до Войскового Круга последит.
Пошёл гутор
весёлый! Распрямился от первого ошелома
Старый Дон!
— Нет, брешут
вашего отца дети! Море вброд перебредём, а не поддадимся!
— Прикоро́т вам даём! Стерягись!