К содержанию книги

 

 

 

34

 

Русский комендант Найденбурга полковник Доватур только случайно, от телеграфиста, узнал, что армейский штаб из города уехал, последние уезжают сейчас, телеграф снят. А ему — никто не оставил распоряжений. За делами стратегическими о нём забыли. Он кинулся к оставшимся штабным, но те только плечами пожимали, они свои последние ящики торопились укладывать на подводы в Янув.

А тут хорунжий из 6-го Донского привёз командующему донесение от командира сводной конной бригады — и комендант не знал, куда его посылать, а принять донесение тоже не мог. Он слышал ночью краем уха, что бригаду подчинили генералу Кондратовичу, но где этот Кондратович, где его штаб — и вовсе никто не знал. Тут же вынырнул и другой курьер: всю ночь скакал из Млавы, вёз варшавскую почту и в том числе, настаивал, письмо генералу Самсонову от его жены. И обоим этим курьерам, не отнесенным к коменданту, он так же мало мог посоветовать, как ему самому — штабные, к которым он не был отнесен.

Только вчера к вечеру дотушили все пожары, хорошо убрали улицы, только бы сейчас, на шестые сутки, начать городу нормально выглядеть, магазинам торговать, — но уехал штаб и, словно того дожидавшись, с севера на юг потянулись по улицам обозы, и пехота, да не строем, а малыми группами, разбродом, даже и в одиночку, и все спрашивали “дорогу в Россию”.

А улицы Найденбурга — две подводы в ряд, и вот уже забита; останови передних на ратушной площади — и вот уже весь городок забит; и нижние чины без офицеров друг другу кричат осадить, подводы сцепляются барками, рвут упряжь, солдаты дерутся, а подошедшему вежливому офицеру дерзят. А в окна со внимательным злорадством поглядывают немки. И надо выдержать в городе порядок силами комендантской неполной роты, расставленной ещё и на караулы, да любезным содействием вальяжного бургомистра.

Своими малыми силами комендант заставил два северных въезда в город и велел направлять все части в объезд. И это б ещё пошло, но сбегав в дивизионный лазарет и в госпиталь, комендант изменил своё распоряжение так: подъезжающие обозы просматривать, все маловажные грузы выбрасывать, а телеги подавать под эвакуацию раненых. И сам отправился на заставу, подготовляя взвод к возможному применению оружия против непокорных.

А в госпитале врачи совещались. За час-другой после отъезда штаба армии в воздухе города уже потянуло сдачей. Война только начиналась, и ещё нельзя было точно знать, как твёрдо будет соблюдаться женевская конвенция о раненых 1864 года: что госпитали считаются нейтральными, не могут быть ни обстреляны, ни взяты в плен и обязаны принимать раненых от обеих сторон; что персонал их неприкосновенен и во всякое время волен хоть остаться, хоть уйти; что после оправки от ран отпускают на родину и самих раненых под честное слово больше не касаться оружия; что частный дом, принявший раненого, тоже попадает под охрану конвенции. Нельзя было предположить, почему бы через полвека после подписания конвенции, война могла бы ожесточиться, но газеты уверяли о немцах так, а сами врачи тоже заметили, что при обилии раненых и недостатке коек невозможно совсем равно относиться к своим и чужим. Итак, готовя госпиталь к эвакуации, нельзя было предсказать, что ждёт остающихся. Разделили врачей, кто едет, кто остаётся. Делили сестёр. Оставляли пожилых из общин Красного Креста, с хорошим опытом ухода. Молодых же доброволок, прошмыгнувших на передовую в суматохе мобилизации, отправляли в тыл. При разной степени переимчивости, ничего путного они ещё не умели, только хихикали, одна забавница в коридоре на велосипеде сбила провизора. А вот Таню Белобрагину, всегда безрадостную, Федонин просил старшего врача непременно оставить: хотя не было у неё настоящей подготовки, но очень серьёзно она взялась и кроме общих дежурств сосредоточилась на лицевых и шейных ранениях. Она и не попросится уехать.

Вообще, работа вся скашивалась: ожидая команды на снятие и при многих сотнях уже лежащих раненых, нельзя было оперировать, а только перевязывать. Шли начинать отбор для эвакуации. Но как делить? Даже в неподвижном госпитале не было верных средств борьбы с гангреной, а в тяжёлом пути?

Раненым старались прежде времени не объявлять, но они сами почувствовали необычность обхода, забеспокоились. Каждый, кто в сознании и малом движении, просился ехать. Потому ли что вместе лежали и на виду было, все ощущали как нечестность: остаться отдыхать, когда земляки воюют.

Санитар доложил, что какой-то полковник шибко добивается врачей.

— Валерьян Акимыч, сходите?

Федонин быстро пошёл к выходу. На треугольную площадь уже стягивались пустые подводы, почти забив её всю. На каменном крыльце, раскрыв планшетку с картой, допрашивал раненого ходячего унтера запалённый помятый полковник с надорванным кителем на приподнятом плече. Порывисто повернулся к Федонину:

— Вы врач? Здравствуйте. Полковник Воротынцев, из Ставки. — Как побыстрей, пожал руку. — Скажите, есть у вас свежие раненые с передовых позиций и в сознании? Разрешите расспросить их? Офицеры?

Кажется, и врачи не засиживались, но темп этого полковника, плотного, а очень подвижного, сильно превосходил. Федонин поддался ему, быстро вспоминал:

— Есть. Ночные. И утренние. Есть подпоручик из 13-го корпуса. Был изрядно контужен, но отошёл, сейчас в полном сознании.

— Из 13-го?? Интересно! — удивился, насторожился, ещё убыстрился полковник. И уже сам вёл Федонина за локоть сильной рукой. — Вы же — 15-го, откуда 13-го?

Лестницей, коридором, через две палаты — идти им было немного, и Федонин тоже заспешил:

— Скажите, что будет с городом?

Полковник метнул ясным взглядом на Федонина, только сейчас рассмотрел его не как дателя справок, покосился вправо, влево, и — тихо:

— Если удастся построить оборону — ещё подержимся.

— Построить? — сразу схватил Федонин. — Так неужели...? И штаб армии?..

Полковник только губами тпрукнул.

— Тут с западной стороны...

Но уже входили в палату — и полковника, со всей его готовностью, как ударило, откинуло, он омрачился, сморщился — на рубеже сгущённого запаха лекарств, крови и гноя.

В первой палате, у самого прохода, батюшка напутствовал отходившего, епитрахилью накрыв его лицо.

— Верую, Господи, и исповедую... — который, который, который раз за эти дни произносил он глуховато, заученным распевом, а как будто всвеже, не соскучась.

Во второй палате у окна нашли того подпоручика, и как раз Таня Белобрагина сидела на его кровати, поднялась при подходе их, в межоконьи стала к стене, руки опущенные за спиной, и в глубоком тёмном взгляде застыла.

А подпоручик, обмотанный по лобной полосе головы, но уже с возвратом мальчишески-быстрого зоркого взгляда ещё стараясь для пришедших, готовно встретил их.

Федонин попробовал его щёки, пульс:

— Вам легче намного, да?

— Да! да! — радостно уверял веснушчатый подпоручик, и подтягивался в кровати выше, не зная, как быть полезнее.

— Вам говорить, отвечать не трудно?

Таня покраснела:

— Мы — немного, он земляк оказался.

Её и не заподозрить, чтобы много.

— Вы какого полка? — уже сидел на кровати полковник и разворачивал карту. — Вы разве при 15-м корпусе?.. когда вы к нему пришли?.. Где вы стояли? Где ранило вас?.. А какие там части рядом?..

Подпоручик полусидел на подушках, светло-влюблённо смотрел на полковника и отвечал ему как радостный экзамен, гордый, что знает и все билеты и на дополнительные вразброс. Тем невидимым юношеским светом жертвы он был освещён, который зарождается ещё до женщины и без неё. Он слышал через шум, голова слабая, затруднялся в речи, но старался преодолеть и как можно чётче отвечать. Он уверенно показывал по карте, как из Хохенштейна их вчера вечером водили на запад в сторону близкого боя (а про себя: чего стоило всех собрать, дозваться, дослаться, из города вывести), и как опять отозвали (в который раз, никогда не доводя их полка до боя!) и по бездорожью петлёй вернули зачем-то снова в Хохенштейн (и ещё была вечером паника, стрельба по своим, но это не к делу), а из Хохенштейна (опять не без труда) вывели на окраину в боевой порядок и вот тут-то... (Дальше маме можно рассказывать, не полковнику: разрыв до того близкий, что выразить нельзя, и только успеваешь: смерть! — перекреститься! — мама, прости! — а следующего разрыва уже не слышишь...)

— Да, а что у вас с плечом? — вернулся Федонин.

Вспомнил и полковник:

— Вы посмотрите? Меня вчера, видимо, осколком зацепило.

— Трудно ворочать? — щупал хирург.

— С затруднением.

— Зайдёте ко мне, на этом этаже. Вот, сестра проведёт. — А Тане: — Старший врач согласен вас оставить. Не возражаете? Можно застрять надолго.

Уставленный грустный взгляд сестры нисколько не переменился, не тронулся даже интересом. Кивнула:

— А кому же? Конечно.

И ждала теперь провести полковника. Когда он быстро водил головой, вся его решительность, кажется, была в короткой, но широкой дуговой бороде. При ней усы и не замечались: они не торчали, не висели, не закручивались — лишь потому осеняли верхнюю губу, что без усов офицеру не полагается.

А у подпоручика — ни усов, ни бороды, и даже никакого ещё характера в губах, — самая ранняя юность и добрые чувства, такой чистенький и вежливый, какие бывают при женском воспитании. Нич-чего он ещё не знает о жизни. Всего на год была Таня старше его, а умудрённей себе казалась — на десять.

... Плен?.. На всё была согласна Таня. Нечувствительно было бы сейчас — пленение, ранение. Ещё бы лучше — убило её поскорей. С надеждою, что убьёт без греха, руки самой не накладывать, она и спешила на фронт. Всё равно не могло с ней произойти хуже того, что случилось. Легче в пучине, чем в кручине.

Под окном, внизу, на узкой улочке виделась толчея, сумятица. Сновали солдаты разбродными группами и в одиночку, не строем. В тени остановилось несколько, обтирали пот, выбрасывали лишнее из мешков, лопатки, топорики, ящички с патронами — и пошли быстро опять. Никто их не останавливал. А два казака, наоборот, торочили что-то к сёдлам.

... Вместе читали. Вместе гуляли, за руки держась. И постепенными разговорами проходили путь, где каждый вершок незаменим, неупустим, остаётся потом на всю жизнь. Росло как растение, всему своя пора: листочкам, завязи, расцвету. Разве Таня не могла бы ускорить? — но не женская это доля, так нельзя. А та — ничем не лучше, не красивее, не добрей, не верней — налетела, схватила и урвала. И нет того суда, где эту нечестность разбирают. А мужчины? — только разве и тверды на войне, больше нигде, ни в чём.

Каких толковых офицеров можно воспитать за два года — и как их умеют потом загубить за двадцать. Это движение всеготовности, эта боль за армейскую операцию на мальчишеском лбу!

— Господин полковник! — за рукав удерживал подпоручик, смотрел с надеждой и пересиливал затруднения речи, — я слышал, будет частичная эвакуация. А я — никак не могу остаться, это позор! Я не могу начинать жизнь с плена!! — заблесты слез смочили ему глаза. — Попросите, чтобы меня вывезли непременно!

— Хорошо! — и полковник с силой пожал ему руку. С быстротой: — Сестра!

Таня круто повернулась от окна, всё оставив окну, о чём думала там, а сюда — внимание, старание неизнеженного, некапризного лица, так частого среди русских девушек.

Что за тёмный пламень взгляда, и твёрдость какая в лице — ещё не сегодняшняя — возможная! Или это от глубокого обхвата косынкой, когда скрыты и лоб, и шея, и уши?

— Сестра, я очень попрошу доктора, а вы уж тогда проследите, чтобы подпоручика Харитонова не оставили. — И, вот уж не легкомыслие было в её лице, вот уж не нуждалась в угрозе! — почему-то пальцем ей погрозил, сам не ожидал, а губы улыбнулись: — Смотрите, везде вас найду! Вы — откуда родом?

— Из Новочеркасска.

— И там найду! — кивнул. Быстро пошёл между кроватями.

А на каждой — замкнутый мир, единственная борьба в единственном каждом теле: буду жив или не буду? оставят руку или не оставят? И вся война с операциями армий и корпусов отступает как ничтожная. Пожилой, но развитой мужичок, может быть запасной унтер, умно-подозрительно поглядывает на всех из-под простыни. Другой катается, катается по подушке головой и хрипло выкрикивает.

Из шибающего, густого смрада палаты — скорее выйти, вздохнуть! Сестра провожала.

Когда вернулась, не сразу к тому окну, подпоручик уже осел, ослабел, побледнел, но ещё нашёл улыбку для Тани:

— А вы остаётесь, землячка? А вы напишите письмо своим, я возьму, аккуратно отправлю. Кто у вас там?

Лицо Тани стянуло как яичным белком. Суровой головой качнула вправо, влево. Не напишет она. Никому.

Никого.

После войны — куда угодно, только не в Новочеркасск.

 

Воротынцев успел бы рано утром в Найденбург и мог бы ещё захватить Самсонова, да сворачивал смотреть по пути, кто же держит фронт, — и не нашёл никого. Ещё гонялся за беглым Кондратовичем — и не нашёл. И к Самсонову опоздал.

Во фронте слева сквозил свищ, боля как в собственном боку, но никто не посылал войск туда, и войск-то не было, кроме Кексгольмского полка, заменившего Эстляндский и Ревельский, а распоряжался им генерал Сирелиус, но тоже кружил где-то непонятно, ни разу не доехав до фронта.

Изумленье вызвал и отъезд Самсонова: почему не велел укреплять Найденбург с северо-запада? почему не стягивал фронта, а уехал вдоль растянутого?

Остатки Эстляндского и Ревельского полков и их обозы едва не бесчинствовали в Найденбурге, но не ими мог заниматься Воротынцев. Он оставил Арсению коней и за полтора часа здесь, в нескольких кварталах мечась, выяснил, что произошло с армейским штабом; и убедил курьера-хорунжего познакомить его с донесением конной бригады, самому же подождать, пока не ехать; и от разных людей, а больше от раненых, неплохо прочертил положение армейского центра; от Харитонова понял, как идёт у Хохенштейна, но что с остальным 13-м корпусом — тёмная молчаливая была загадка; ещё меньше можно было понять, есть ли надежда на вспомогающий удар Благовещенского и Ренненкампфа. И сам бы туда полетел-поскакал, да близкая левая дыра сквозила, звала. И из госпиталя выскакивая, кажется Воротынцев уже имел план.

Ещё и вчерашнее отступление к Сольдау не было последней катастрофой, если исправить его в этих часах.

У приметной скалы Бисмарка условился он встретиться с хорунжим.

Был при Бисмарке союз трёх императоров, и полвека жила спокойно Восточная Европа. Русско-германский мир полезней был этих манифестаций с парижскими циркачами.

Кони стояли там, привязанные к дереву. А в холодке за скалою, за клумбой, Арсений сидел. Он поднялся поспешно, но в полроста, и приглушённо, приклонённо, заветно:

— Ваше выскродие, перекусить надо!

Что-то было в котелке.

— Ты мне и вчера сухарём чуть дело не испортил... А коней покормил?

— А ка-ак же! — обиделся Арсений. И без того большой рот ещё распялил: — На кладбище попас, ха-рошая травка.

Позади скалы стояли два камешка скамеечкой и торчал под руку черенок ложки.

— А ты?

— А я после вас, — отсказался Арсений быстрым заученным почтением.

— Нет уж, давай сразу.

— Ну, ин сразу, — легко согласился Благодарёв, бухнулся перед котелком на колени и стал таскать себе.

Таскал левой рукой и Воротынцев, то жадно, то рассеянно, так и не вникнув, что там. А правой тут же на приподнятом колене, на твёрдой гладкой коже планшетки, торопился писать, чтобы хорунжего не задерживать:

 

“Ваше высокопревосходительство!

На левом фланге, потеснённом, но нисколько не разбитом (выиграли бой и отступили по глупому недоразумению!), находится треть вашей армии. Но там сейчас три командира корпуса (Артамонов-Масальский-Душкевич) и никакой единой воли. Если бы Вы сами сочли возможным приехать туда (6-й Донской полк сопроводит Вас в безопасности за 2-3 часа), Вы бы энергичным наступлением могли бы выправить всё положение армии: Вы бы связали и опрокинули генерала Франсуа, намеренного сейчас отрезать Вас.

Мы вместе с Крымовым настоятельно просим Вас избрать этот шаг. Полковник Крымов сейчас заменил начальника штаба 1-го корпуса.

Я буду западнее Найденбурга, здесь почти никакой обороны, дыра.

Полковник Воротынцев”.

 

А ещё надо было советовать: отступать центральными корпусами. Но прямо так он не смел, должен был догадаться Самсонов.

Подъехал и хорунжий. Воротынцев предупредил: донесение сжечь, съесть, только не противнику в руки.

А варшавский курьер потерялся куда-то. И письмо жены получить командующему была не судьба.

 

 

К главе 35