К содержанию книги

 

 

 

60

 

Невыносимо было дальше наблюдать, как Вероника уходит от святых традиций семьи. Племянница такого дяди не смела расти индифферентной к общественным вопросам, это выглядело как предательство. Даже перед Сашей не будет оправдания в упущенном. Все эти девчёнки — пусть они как хотят, и эта Еликонида, они из купцов или барышников, мы их традиций не знаем, но наша Вероня должна быть выхвачена из этого болота — и ведь сердце её открыто к благородным чувствам, её можно спасти внушеньем, напоминанием, светлыми примерами.

Светлый пример — это решающее. В наше время благословляли девушек — да тебя же, Неса! — портретом Веры Фигнер как образом. И ведь это определило твою жизнь, правда? Вера Фигнер постоянно горела перед глазами и вела!

Но нужно действительно набрать примеров — героических! Мы сами их видели, многих, о других слышали, а перед девчёнками теряемся, не можем назвать, рассказать, говорим в общих словах. Сколько молодостей, богатых надеждами, сгноено в казематах! Сколько юных сил подорвано в климатах отдалённых мест! И сколько характеров менее сильных дало сломить свои убеждения и поплелось по общей тропе, увы... Как же не хотеть видеть свою родину свободной и просвещённой! Как не отдать ей всех своих сил, а если дойдёт до тюрьмы — то с трепетом коснуться этой желанной чаши?

Нет, не может Вероня быть так глуха! А знаешь, она тянется к красоте — с красоты и начать!

Тёти долго готовились к разговору, вспоминали имена, события, подбирали аргументы. Терпеливо дождались, когда Вероня осталась одна дома на весь вечер наверняка. И, конечно, не объявили торжественно — вот, сейчас будет решающее объяснение. И не налетели вихрем обе. А — подстроили такой самозацепляющийся, как будто случайный разговор.

— Вот ты, Веронечка, повторяешь: “красота”, красота. И мы в наше время тоже стремились к красоте, это естественно для человека. Но для нашего поколения красота была едина с правдой, так и говорили: Правда-Красота. И не отрывали от неё Истины и Справедливости, это всё заедино. И перед нами всегда маячила Грядущая Красота: в Царстве Будущего будут царить только Благородство и Справедливость.

Вероника слушала как бы в полудрёме, но благожелательной.

— Но эта светлая умная красивая будущая жизнь пока таится в темноте, только зреет, — и нашу задачу мы понимали: возжечь её ярким пламенем. И нам, Вероника, нам, — Адалия всегда говорила мягче, у неё было материнское в голосе, — непонятно, как можете вы пренебречь великой священной традицией от самих декабристов?! Как вы могли отшатнуться от революционерства?

Вероника пошевелила добрыми мягкими губами, она тоже от всей души хотела сделать тётям приятное:

— Но те, кого по́шло называют декадентами, и кто представляет наше сегодняшнее искусство, — они и есть революционеры, тётеньки! Они — революционеры чувства! От этого тоже нельзя отталкиваться презрительно.

— Девочка! — закусила папиросу тётя Агнесса, она и почти никогда не выпускала её. — Искусства — у тебя никто не отнимает. Искусство тоже служит украшению жизни, но — на десятом месте. Самое прекрасное таится в борьбе за идею, самое радостное — в связи Доброго с Прекрасным. Неужели ты не слышишь: повсюду торжествует насилие, вопиет неотмщённое русское горе. Как же вы можете оставаться бесчувственны к этому призыву? Пора и вам вернуться к народу и отдать ему свою любовь. Да ты скажи, да ты хоть одно дело когда-нибудь знала, помнишь, хоть дело Веры Засулич? Помнишь имя, а дело выветрилось? Так это просто недобросовестно!

Да собственный их и был это промах! То — рано, успеет, то — сама наберётся из семейного воздуха, не внедряли систематически, не уследили — и вот ускользнула.

 

... Вера пострадала молоденькой девушкой ещё за Нечаева, помогала ему получать конспиративные письма, отсидела два года по тюрьмам, потом ссылалась, жила под надзором. Прошло десять тяжёлых лет, из акушерки она хотела выбиться в учительницы, не могла. Казалось бы: можно устать, ото всего отстать, да? Но летом 1877 в Саратове она читает в газетах, что в петербургском доме предварительного заключения за нарушение тюремных правил наказан розгами студент Боголюбов — студент! — и 25 розог! и так, что вся переполошенная тюрьма видела приготовления, слышала стоны! Вера Засулич ждёт — будет же месть этому градоначальнику Трепову, кто распорядился о розгах? Но месяцы проходят — никто не мстит. Тогда она едет в Петербург, просит купить ей пистолет самого большого калибра, почти тот, с каким ходят на медведей, ей надо не промахнуться, идёт к градоначальнику с прошением поступить в домашние учительницы, и из-под тальмы стреляет в него — в упор, хоть и не насмерть. По-настоящему русский террор и открылся со славной Веры Ивановны.

Но для истории русской революции ещё славней, чем сам выстрел Засулич, — судебный процесс над ней. Вера объявила, что ценой своей гибели хотела доказать: ругаясь над человеческой личностью, нельзя быть уверенным в безнаказанности. Адвокат произнёс одну из лучших речей русского судопроизводства: Россия достигла своего величия едва ли не благодаря розгам! государственное преступление — только рановременно высказанное учение о преобразовании! нельзя не видеть в мотивах этого выстрела — честного благородного порыва! это — нерасчётливое самопожертвование, ей нужна была не смерть Трепова, а своё появление на скамье подсудимых! не много страданий может добавить ваш приговор к этой надломленной жизни! были женщины, мстившие своим изменщикам — и выходившие отсюда оправданными! Адвокату аплодировали даже судьи со звёздами на груди — и присяжные вынесли “не виновна” — вообще не виновна! Светлый миг русской истории! И на углу Шпалерной и Литейного тысячная толпа несла освобождённую на руках!

А Вера от приговора сперва испытала полное удивление, потом — чувство грусти. Раз она свободна — в тот же миг её воля нагружается обязанностью делать что-то новое. Такой лёгкий исход подвига не удовлетворил её, теперь она готова была на новые жертвы! А несчастный удел её стал — многолетняя эмиграция и чёрная хандра у Женевского озера.

Но и звезда Засулич не долго в одиночестве на русском небе. Звёзды теснятся, идёт и идёт в революцию светлая череда народоволок, Софья Перовская, Галина Чернявская, Ольга Любатович, Геся Гельфман, Вера Фигнер. Каждая жизнь — захватывающий и высокий подвиг. Каждую из этих жизней постичь — надо отдать год своей. Но едва ли не всех затмевает Железная Софья.

Из высокого рода Разумовских-Перовских, племянница оренбургского генерал-губернатора и дочь петербургского вице-, пропустившего Каракозова. Последняя служебная неудача отца — первый намёк на будущее дочери, ничто не сладко ей в этом кругу, будто чувствует девочка, что товарищ её детских игр будет прокурором по делy её и друзей-первомартовцев. Сама эта среда ненавистна ей, Софья отталкивается, ни гимназии, и не твердила закона Божьего, ушла из семьи. Зачитывалась Писаревым, училась на фельдшерицу, а в народные учительницы — помешала жизнь. Девушка росла как в сознании своего необычного жребия, нерядовых задач (одно из детских мечтаний — стать королевой). Всегда ставила женщин выше, к мужчинам относилась сдержанно, бронированное сердце, и не было у неё презрительнее слова, чем “бабник”. Увлекалась бессмертным Рахметовым, спала и на голых досках. Всю жизнь замкнутая, как созданная для конспирации, холодного склада ума и не прощала эмоциональных срывов товарищам. Она — в первых петербургских студенческих коммунах, в 17 лет уже в кружке Марка Натансона, где не принимали такого, кто сил не имел отказаться от крахмальной сорочки, любил бы выпить или легко относился к женщинам. Кружок мечтал о социалистическом восстании, в котором монархия и династия погибнут, как в буре. Первые аресты, оправдана по процессу 193-х, как большинство там женщин. Не избежала романтического жребия ходить поддельной невестой на свидание с узником-героем, конечно же не предугадывая, что этот узник Тихомиров станет ренегатом социализма. Помогала Кропоткину бежать. В 23 года — в натансоновской “Земле и Воле”.

До этого склада жизни можно возвыситься только концентрацией воли и богатством жертвы. Это надо представить и перечувствовать: революционер — человек обречённый, у него нет своих интересов, своих привязанностей, не бывает имущества, а иногда он лишён даже имени. Всё в нём поглощено одной мыслью, одной страстью — революцией. Революционер — презирает господствующую нравственность, и что кажется в обществе важным или неважным, благим или дурным.

С 24 лет Софья — только на нелегальном положении. Ей 26, когда на Липецком и Воронежском съездах “Земля и Воля” раскалывается — на безнадёжных деревенщиков, не принимающих террора, ни даже борьбы с правительством как главной цели, — и “Народную Волю”. Софья — за террор как средство агитации масс, за убийство Александра II как агитационный сигнал к массовому движению, и даже если террор не добьётся политических свобод, то за террор как за месть. И она — в Исполнительном Комитете “Народной Воли”, и в августе того же 1879 на петербургской окраине Исполнительный Комитет выносит царствующему императору смертный приговор! И на глазах у всей России начинается одно из великих свершений, где все движения мстителей скрыты, и только неудавшиеся выстрелы и взрывы, один за другим шесть, отмечают для России положение участников. Тотчас после приговора Перовская с девяткой кидаются на подкоп Курской железной дороги за Рогожской заставой, Софья с гордостью и умением играет роль простонародной хозяйки дома, что ей особенно всегда удаётся, и выскочив с иконой, разыгрывает перед раскольниками религиозную сцену, спасающую подкоп. При виде царского поезда Перовская же и даёт сигнал на взрыв — но растяпа опаздывает замкнуть цепь, и полтора пуда динамита непродуктивно взрываются за хвостом поезда. Что ж, Перовская и Фигнер бросаются в Одессу, и через три месяца у них готов уже другой подкоп, из лавки под улицу. А царь — в ту весну не едет на юг.

Темп усиляется, царь спешит с обманной конституцией, народовольцы спешат с казнью царя. Их всё меньше, Гартман бежит за границу, Зунделевич, Гольденберг и Квятковский арестованы, затем — ещё, ещё аресты, по пятеро, по одному, прорежая ряды перед последним седьмым покушением.

Нет, это не так, что у революционера нет чувств, — сердце революционера даже нежно, но чувствам своим он даёт развиться лишь тогда, когда их направление совпадает с революцией. (Оттого насколько ж и выше, и ярче любовь революционера!) Мужененавистница Перовская в двадцать семь лет отдаётся любви к Желябову — в их последние нервные месяцы закружившейся охоты. В эти безумные месяцы втискивается всё — и сношенья с Нечаевым в Петропавловке, подготовка его побега (уже охрана распропагандирована им и адреса солдатских любовниц зашифрованы у Софьи), и разметка осады, чтоб медведь уж не вырвался никак: взрыв подкопом из сырной лавки, четыре переходящих бомбометателя, а если всё не сработает — то сам Желябов с кинжалом. Чем ближе к покушению — их затягивало, и хотя никто из них уже не рассчитывал убийством царя добиться перемены политического строя, они не могли расслабиться в замысле — они готовили покушение.

Это неравное единоборство, это перенапряжение нервов — надо уметь оценить потомкам.

Вечером 27 февраля был арестован и Желябов. Над отважными навис разгром — и тут Перовская, спасая дело общее и дело своего любимого, забрала руководство маленькими руками — с мужской суровостью к товарищам, с беспощадностью к врагам. (Сказал Кибальчич: “наши женщины жесточе нас”). Без Перовской не состоялось бы Первое марта. Теперь, когда отпал кинжал Желябова, Софья и сама хотела метать, но не было пятой бомбы, успели приготовить только четыре. Она следила за каретой царя и знаком переводила метальщиков на верный путь. От лихорадки этих дней отказали нервы мужчин: Тимофей Михайлов вообще ушёл с поста, отказался метать, Емельянов так растерялся, что с бомбою под мышкой кинулся помогать раненому императору, через час Рысаков расквасился на следствии, Тыркова душили слезы, — одна Перовская подбежала оценить результат Гриневицкого и мягкими шагами пошла на свидание с уцелевшими. Все следующие дни она продиралась между арестами, спешила с прокламацией к русскому народу, с письмом к Александру III, сколачивала, кто бы освободил Желябова. Только узнав, что Желябов будет казнён, — задрожала, упала, в слезах просила оставшихся друзей спасти вожака. Тут она потеряла благоразумие, губила других, губила себя, пошатнулась с революционного уровня, — и арестована, со списком петропавловских солдатских подруг. Но снова — непроницаемая, железная, ехала на казнь в чёрном халате, с доской на груди — “цареубийца”.

... Ты восстала, ты убила,

Потому что ты любила

Свято родину свою.

Злая сила, вражья сила

Раздавила грудь твою...

Софья — Вера — Любовь...

Вера Фигнер — отдельная поэма. Как после 1 марта она пыталась воссоздать Народную Волю.

Что за женщины! — слава России! Пробрало же старого Тургенева: Святая, войди!

Увы, как горько предчувствовали казнённые, — Первое марта не преобразило России, не вызвало всенародного восстания. Россия вплыла в полосу густого серого безнадёжного мрака, чеховское время... Наша с Адалией юность... И молодость, Неса... Какую веру надо было иметь, чтобы понять: это не тупик, не подвал — это долгий тоннель, но он вынырнет в свет!

Фигнер — в Шлиссельбурге. И сроки — по 25 лет. И кто же мог думать, что их реально придется отбыть. Что человеческое сердце может их выдержать.

А вспомни Ивановскую? По делу Народной Воли отбыла больше 20 лет. Вернулась в Петербург уже совсем не молодая — и опять примкнула к террору. Вот сердце!

Тут тоже были имена, была своя твёрдость, она не легче, хотя не так захватывает чувства. Несгибаемые поборницы женского равноправия — Философова... Конради... Стасова...

А — Цебрикова? Сейчас уже мало кто вспоминает это имя, но в 90-х годах мы произносили его благоговейно, как в 70-х шепталось имя Чернышевского: её знаменитое письмо Александру III, с такой пламенной силой она клеймила самодержавный режим! — не побоялась расправы... — и вышвырнута в Смоленскую губернию! Её письмо обращалось среди молодёжи, переписанное чернилами... Новые руки держали это письмо, новые глаза читали.

Как мы ярко встречали XX век, не просто как новый год, с каким факелом надежды! — и факел нас не обманул. История как будто ждала этого человеческого отсчёта — и в первом же году XX века выпустила студенческие толпы к Казанскому собору, — и тут же на арену выпрыгнул террор, броском Гершуни, и скоро — месяца не проходило без превосходных актов, и прежние народники обновлённо возродились эсерами.

Перед славными предшественниками трудно верится в достоинства молодых, а между тем — какая блистательная новая плеяда, и если о женщинах — то какие женщины! и это уже для тебя не седая быль — они все в твоём детстве, тебе было уже семь, десять, двенадцать, когда они просверкнули, и кто из них не казнён и не сошёл с ума — те и сегодня на каторге или за границей.

Тут из первых конечно — Дора Бриллиант, она на десять лет моложе тебя, Даля. Киевская студентка, большие чёрные глаза, завороженные террором. И готова принести себя, мечтала о смерти, и лишить жизни — мучало её, и умоляла товарищей дать ей бросить бомбу самой. А досталось — только готовить бомбы. И в Петропавловке сошла с ума.

Нет, из первых — Мария Спиридонова! — никакая не революционерка, ни к чему не готовилась, не член никакой партии, но — носится в воздухе священная месть — и молодые сердца отзываются, не могут не отозваться! Гимназистка, вышла на борисоглебский перрон, в муфточке — револьвер, встречать генерала, усмирителя крестьян, и — за поротых мужиков — ухлопала наповал! И прежде всякого суда — казачья казнь ей, изнасиловали взводом, в очередь.

Ты изведала, Мария,

Всю свирепость палачей.

Я молюсь тебе, Мария,

В тишине моих ночей.

Нет, у Волошина ещё лучше:

— На чистом теле — след нагайки,

И кровь на мраморном челе.

И крылья вольной белой чайки

Едва влачатся по земле.

А Биценко-Камеристая? Из замечательных актов, проведенных женщиною самой, в одиночку. И как драматично придумано! — она не просто пришла к Сахарову с прошением, как Засулич, но в прошении написала Сахарову смертный приговор — и дала ему время прочесть несколько строк, дала осознать, поднять удивлённые глаза — и только тогда выстрелила! Подлинно: приговор — и исполнение! Её адвокат начал с того, что послал ей в камеру большой букет цветов.

Глубокая вера в святое дело — вот что вело их всех! Как Баранников написал, ожидая казнь: “Ещё одно усилие — и правительство перестанет существовать. Живите и торжествуйте! Мы торжествуем — и умираем”.

Красоту и философию террора хорошо понимала Женя Григорович. И ведь опять: дочь генерала, и генерал-то — почти единомышленник! тоже знак времени! — помогал ей спасать революционеров от ареста, прятал у себя в доме заговорщиц, узнавал часы проезда и приёма намеченных к удару лиц. А друг отца помог Жене, когда готовила покушение на Трепова, устроиться в Петергофе, рядом с царём, нелёгкая задача. И вот в трёх шагах от неё проезжают в коляске Николай с Алисой! — а у Жени нет оружия при себе, и плана такого не было, — и она вспоминает, что следила за царственной четой, как кошка за рыбами через стену аквариума. Для показа — светская жизнь, баловство живописью, — а при себе всегда капсула синильной кислоты, хотя партия и запрещает самоубийство. Она шла на акт, как на торжество, резвилась с подругой, упражнялась в лесу в стрельбе, в бумажку с надписью “Трепов”. В день покушения хорошо выспалась, хорошо пообедала, получила от портнихи специально заказанное театральное платье, и веселилась, смеялась — и в задоре пошла на спектакль Кшесинской. Вот так идут подлинные революционерки на жертву и смерть! К несчастью, Трепов почему-то в театр не приехал, — и сразу стало ей скучно и гадко от глупых плясок на сцене, от гладких затылков в партере, от бессмысленной болтовни в ложе. Сразу — и невозможность победы и невозможность пострадать. Ей пришлось уехать в Италию.

Или Каляев! — ведь это был великий человек, и прирождённый Поэт, его так и звали. Но он пожертвовал своим даром — и весь его обратил на художественное выполнение актов. Чего ему только не досталось, пока он выслеживал Плеве! Как он играл! Сам элегантный, изящный, — в засаленном заплатанном пиджаке, рыжих битых сапогах, картуз набекрень, грыз подсолнух, отругивался на площади, заводил знакомства с дворниками, извозчиками, — а по воскресеньям вместе с квартирным хозяином шёл в церковь в красной рубахе, крестился истово, а на херувимской пластался ничком. Чтобы легче дежурить на улицах, играл роль разносчика, таскал тяжёлый ящик, продавал папиросы, разную дребедень, и картинки “героев” японской войны. Говорил — “ненавижу эти картинки, во мне страдает художественное чувство! А иной дурень платит за них последний пятак. Герои “Варяга”, Чемульпо — грудь колесом, нахальные рожи, слава отечества! Патриотизм — повальная эпидемия глупости. Погодите, дурачьё, собьёт с вас спесь японец!”

Акты — не всегда убить, бывали замыслы грандиозные, от которых вся Россия должна была онеметь: в том же Петергофе готовили захват полного состава Государственного Совета, прямо на заседании. Вот уж, затряслись бы заслуженные старички, представить! Это уже — наши, максималисты, под руководством Михаила Соколова: план был ворваться с бомбами на заседание, взять их всех заложниками, и чего-то потребовать от правительства, ещё не решили — чего. А если откажутся — то и взорвать весь Совет и себя вместе с ними! Это было бы неописуемо!

Соколова знала Агнесса хорошо, это был не человек — исполин! Это первый он и придумал: начать террор против рядовых помещиков, чтоб им жизни не стало в имениях, а ещё — террор фабричный, и экспроприацию денежных сумм. Началось московское восстание — он бросился на Пресню и был начальником боевой дружины. Это он создал и максимализм, откололся от эсеров за их бюрократизм, неповоротливость, осторожность. Дядя Антон пошёл на свой акт в согласии с ним. Это был план Соколова — ворваться к царю на автомобиле, полном динамита, — и так взорвать всю свору. Его же было — и знаменитое взятие кассы в Фонарном переулке, сразу 600 тысяч рублей. И при всей твёрдости — какая это была чувствующая душа! Составляли план акта — Соколов просил играть на рояле и напевал. На петербургской улице он обернулся подать нищему — тут его узнал сыщик, и арестовали. Через день его казнили. Он крикнул палачу — “руки прочь!” — и сам надел себе петлю на шею.

А Наташа Климова? — этот цветок среди максималистов. Она задыхалась в скучной пресыщенной жизни своей рязанской дворянской семьи, своего круга, жизнь казалась бессмысленной. Сперва она тоже, вот как и вы, искала правду в красоте, потом в служении людям — и так пошла в террор. Да без истинного яркого действия — разве может быть в жизни счастье, Вероня?.. Вместе с Соколовым они готовили захват Государственного Совета и взрыв на Аптекарском, Наташа и поехала “барыней в фаэтоне”. При прислуге они разыгрывали с Соколовым мужа и жену, Соколов был наряжен барином, старался смеяться по-дворянски, Наташа покупала поддельные украшения. А вдвоём оставались — неловко, и спали никогда не раздеваясь. И какая была богатая натура! Она говорила мне: ведь вся природа — чудо, закат — чудо, и каждая мелочь в природе. Близость смерти открывает перспективы, которых в обычной жизни не видишь. За недели вот такой сгущённой жизни можно отдать годы пресного благополучия!.. А красноречием и внушением — она была второй Нечаев. Сумела обратить в свою веру тюремных надзирательниц — и устроила знаменитый групповой побег из Новинской тюрьмы.

Да, был путь и через искусство: из богатых семей посылали девушек за границу изучать искусства, — а там они встречались с настоящей молодёжью, усовещивались — и шли в революцию.

Таню Леонтьеву, кстати — племянницу того самого Трепова, голубоглазую изящную аристократку, прочили во фрейлины императрицы. (Её лучший замысел и был — убить царя на придворном балу, поднося ему цветы). Дочь вице-губернатора, она тяготилась высшим светом, общеньем с неприятными людьми. В Петербурге вращалась в самых знатных кругах — и приносила революционерам ценнейшую информацию. И хранила у себя динамит. Генеральская родня не давала делать у неё обыска. Всё же с динамитом она и арестована, но родные подстроили признать её психически больной, освободили из Петропавловки, отправили в Швейцарию, там она примкнула к максималистам. Но исключительно ей не везло: как-то поручили ей в Лефортовской больнице дострелить уже раненого шпиона — ей не удалось. А в Швейцарии — приняла за Дурново какого-то пожилого швейцарца, был похож, и имя было Карл Мюллер, под каким и Дурново путешествовал. Застрелила — а оказался не он. Она так глубоко всё переживала, так рыдала после казни Каляева...

Иногда отказывали нервы. Тамара Принц, тоже генеральская дочь, никак не могла решиться убить назначенного генерала, друга её отца. В классическом мундире террористки — чёрном шёлковом платьи, она трижды ходила его убивать. Один раз — не решилась, в другой — истерика её взяла, она всё прокричала и была арестована. Выпустили, третий раз пошла — уже с браунингом и с бомбой, — но обронила бомбу на улице, маленький взрыв зажигателя — нервы Тамары сдали окончательно, она бегом вернулась в гостиницу и покончила с собой.

Нет, не жаль тех, кто погиб или попался после успешного акта: он — свершил! Безумно жаль тех, кто не дошёл до победы. Зильберберг и Сулятицкий с их смелым планом застрелить Столыпина во время молебна при открытии медицинского института. И так же — в петропавловской часовне, на панихиде по Александру II, должен был взорвать бомбу Макс Швейцер, да в день 1 марта, да сразу грохнуть и Булыгина, и Трепова, и Дурново, — и, несчастный, взорвался в гостинице, на приготовлении. И Синявский, Наумов и Никитенко — повешены, не дотянувшись взорвать царя в его петергофском дворце! И Соломон Рысс повешен, так и не дотянувшись...

Многие женщины — не сами стреляли и взрывали, но готовили бомбы. Марии Беневской так руку оторвало — и всё равно не пощадили, дали каторгу. Её товарищ поехал за безрукой в Сибирь и женился. Тоже была из дворянской военной семьи, а о том, что насилие есть способ борьбы за добро, — заключила из Евангелия. Она очень искала морального оправдания террора.

Маня Школьник, портниха из местечка, рвалась непременно метать сама, хотя по темпераменту скорей пропагандистка, очень страстно говорила. Муж Арон всё не пускал её в террор, но не мужа, а её бомба ранила черниговского генерал-губернатора.

Все героини и были — народоволки, анархистки, эсерки, максималистки. А если нужно маскироваться — одевались под социал-демократок, безвкусные цвета, “Капитал” под мышку, — и иди хоть сквозь полицию, безопасно. Эсдечкам не надо было ни нарядно одеться, ни понравиться, ни — проникнуть, ни — даже зеркальца на цепочке, проверять следят ли сзади.

А ещё, а ещё из королев террора — Евлалия Рогозинникова. Она всё предприняла, чтоб увести с собой побольше. Из браунинга застрелила начальника тюремного управления — и должна была выбросить браунинг в форточку как знак успеха и сигнал товарищам идти убивать Щегловитова и других. Она рассчитывала, когда возникнет схватка, взорвать с собой ещё несколько крупных чинов, и весь дом, где было тюремное управление, и несколько этажей их квартир. Но так не повезло, что её не допрашивали крупные, а прислали на обыск жён тюремщиков, потом вызвали полковника артиллерии — и у Евлалии, распластанной на полу, он обезвредил шнуры от батарейки к лифчику, полному тринадцати фунтов динамита.

Какое же отчаяние борьбы, какое же исступление справедливости надо испытать, чтобы так себя зарядить — и пойти как человек-динамит!..

 

— Как Женя Емельянова говорила, помнишь: началось бы всюду! добиться бы правды! — а там на всё остальное — наплевать!

Какая же правая ненависть вела этих девушек, этих несбывшихся невест!

Как же можно жить лёгкой ничтожной жизнью — выставки, лекции, спектакли — и забыть об этих героинях? и не ощущать пылающей ответственности перед их святыми жертвами?

— Да что эти великие далёкие примеры! — перед дядей, перед дядей родным, Вероника!?!

 

 

К главе 61