К содержанию книги

 

 

 

72

 

Первого сентября Аликс была нездорова, и Алексей тоже, и она на весь день осталась во дворце и вечером не поехала в театр. А Государь днём на ипподроме с удовольствием смотрел своё любимое зрелище — церемониальный марш потешных; четыре полковых колонны из гимназистов, реалистов, городского и ремесленного училищ, приютов и школы призрения, и благодарил их всех. Малый отдых — и надо было ехать на долгий генерал-губернаторский обед. Ещё малый отдых — и в оперу, на парадно-народный спектакль, с двумя старшими дочерьми.

Во втором антракте вышли из ложи в аванложу, Государь курил, Оля и Таня пили прохладительное, а из должностных лиц зашли посетить их, узнать впечатления, пожелания, приказания.

В этот момент из зала послышались два выстрела. Они все вбежали в ложу и сверху, через бархатный барьер, увидели совсем близко, под собою, ещё стоявшего вприслон к оркестровому барьеру Столыпина.

И Столыпин медленно-ранено повернул голову сюда, увидел Государя, поднял руку, почему-то левую, и благословил носителя российской короны.

Государю видно было, из ложи, тут всего сажени четыре, что Столыпин сильно побледнел, а на белом сюртуке у него — большое кровяное пятно. Сразу за тем он шагнул к креслу и стал расстёгивать сюртук. Профессор Рейн и седовласый граф Фредерикс помогали, склонясь к нему.

Из глубины зала, от выхода, доносился шум: это поймали, били и ругали убийцу, и весь зал, кто был там, гудел встревоженно. А вскоре сюда подбежал отважный Спиридович с обнажённой саблей, протолкнулся перед первым рядом — и так, с саблей, пружинно-преданно стал и стоял, как часовой, под самой царскою ложей.

Вот тебе раз! Уж как великолепно была поставлена охрана! Нет, против этого бесовского отродья не убережёшься. Бедный Столыпин. И как омрачительно, что это — в дни таких прекрасных торжеств.

Печальное это событие теперь удлинило антракт. Около Столыпина собрались врачи, какие были в зале. Приподняв его под руки — медленно повели. Праздничный зал снова наполнялся, гудел, но и сдерживался в присутствии Государя. И вновь заполнились все места, кроме столыпинского в первом ряду, близ прохода. И воинственный Спиридович вложил саблю, сел на своё место в третьем.

Публика потребовала, чтобы в ответ на злодейский выстрел был бы теперь непременно исполнен гимн. Вышла на сцену вся оперная труппа в костюмах салтанского царства и с тамошним царём, стала на колени и запела “Боже, царя храни”. И поднялась вся публика. И Государь с великими княжнами стоял у барьера ложи, чтобы всем было удобно видеть.

И повторили гимн ещё два раза.

Потом сыграли-спели 3-й акт, и Государь с дочерьми уехал. Предосторожности охраны были ещё повышены, если они допускали повышение. Очень старался преданный генерал Курлов.

Государь возвращался во дворец в очень грустном состоянии. Он понимал, что произошло событие трагическое.

Бедный Столыпин.

Но сам удивлялся себе и досадовал, что не испытывал уж такого сокрушения и горя. И искал причину.

А всё потому, что Столыпин — передержался в должности. Зачем он не подал в отставку раньше? Ведь это уже так созрело, и он понимал. Зачем ожидал увольнения?

Подал бы в отставку — и был бы теперь цел.

Сейчас пока исполняющим обязанности назначить Коковцова, он уже не раз заменял Столыпина при отлучках.

Во дворце Аликс ещё ничего не знала о покушении. Она лежала с сильной головкой болью и невралгией в спине, а наследник у себя в комнате, в постельке, но, слава Богу, за часы театра никому тут не стало хуже.

Николай сказал о случившемся, форсируя горькие выражения голоса. Тут ворвались Таня и Оля и в слезах рассказывали матери, как это всё было.

Но Аликс отнеслась спокойно. И Николай уже не так упрекал себя за бесчувствие. Какое-то возвращалось равновесие.

Девочки ушли, он присел к Аликс, и она, через боль, морща лоб, сказала задумчиво:

— Знаешь... может быть это и не самый плохой выход. Даст Бог он поправится — а отставлять его так или иначе было необходимо. Но неприятны были бы все эти толки, пересуды в газетах, в гостиных. И сопротивление матушки.

Фактически верно, но и какая-то моральная неправда в этом.

— Это я виноват, — сказал обескураженный Николай. — Не решился. Уволил бы вовремя — и был бы Столыпин цел.

Аликс лучисто смотрела со своим глубоким пониманием. Но и сожалением:

— Моему супругу всегда ведь немного не хватает твёрдости. А на самом деле твёрдость монарха — это благо для подданных. Твёрдостью — все вопросы решаются милосердней.

Николай понуро сидел, локти на коленях, голову в чашку ладоней:

— А сам бы он — не подал, не дождаться.

С весны Николай как освобождения ждал этой отставки. Как жалел, что в марте уступил Мама́! Никогда за всё время Дум не жгли его так думские прения, как весной по западному земству, особенно речь Маклакова: Государь увидел себя осмеянным, игрушкой Столыпина в неверном деле.

— Поставил такие жёсткие условия. Так грубо обошёлся с Государственным Советом.

— Да никогда, Ники, он не был по-настоящему наш. Укреплял возмутительную Думу. Держался за злосчастный Манифест. Сколько раз тебе все об этом говорили.

— Нет, в тяжёлое время он помог.

— Но и не так был твёрд, как Думбадзе.

Но то тяжёлое время уже никогда не повторится. Войска, преданные Государю, уже никогда больше не могут так заколебаться. Народ не может второй раз поддаться такому агитаторскому одурманиванию. Трёхсотлетняя династия простояла кризис — и теперь ещё, может быть, простоит три тысячи лет.

— Манифест он никак не хотел вернуть, ослабить, да. Все правые осуждают его.

— И никогда он не уважал нашего Друга! Даже был бессердечен к нему.

— Да, он не облегчал жизни, — должен был согласиться Николай. — Утомительный.

О, какой утомительный! И почему, за что самодержавный Государь должен был находиться под таким угнетением?

Полноглухая тишина стояла в покоях — не слышен был ни дворец, ни город.

И Аликс сказала:

— Он был бы рад занять твоё место.

— Ну, как это? — запротестовал Николай, не только по невозможности дикой мысли, но и тон их разговора вызывал протест. — Это нелепо.

— Ну, я хочу сказать: он добивался чрезмерной славы, и не опасался заслонить тебя. Увы, об этом говорили не раз.

— Будем молиться! — настоятельно, как возражал, Николай. — Будем молиться, чтобы он выздоровел. А потом, конечно, отпустим на покой.

А Таня долго ещё и много плакала в ночь. Обе старших плохо спали.

О раненом сообщили утром, что он ночью сильно страдал, ему часто впрыскивали морфий. Но посетить его никак не выкраивалось времени: на этот день, 2 сентября, был назначен обширный парад войск, по окончании манёвров, и далеко, в 55 верстах от Киева, много времени взяла поездка на моторах туда и обратно, да сам парад! (Все великие княжны были на молебнах во Владимирском соборе и в Андреевской церкви).

Но как удался парад! Гигантский неохватный четырёхугольник войск представляли ему Иванов с Алексеевым, такие славные генералы. В воздухе реяло 6 аэропланов. Четыре армейских корпуса проходили мимо Государя, казалось бесконечно: пехота, артиллерия, драгуны, уланы, гусары, казаки — донцы, кубанцы, терцы, оренбуржцы, рысью и шагом. Потом конная артиллерия, военные тяжеловозы, автомобили, мотоциклеты, — и все ниточка в ниточку. Наконец, церемониальным маршем прошла и воздухоплавательная команда — и перед Государем выпустили из строя вверх шар с двумя офицерами, до тех пор удерживаемый. Всего было войск до 90 тысяч, и каждая часть услышала царское спасибо.

Этот парад достойно завершил чудесные киевские дни — из самых счастливых дней во всей жизни Николая: тут, в сердце русской земли, и в месте крещения её, испытать такие восторженные встречи! Так воочью увидеть неистребимую любовь народа к себе!

С парада вернулся поздно, а ещё же был большой приём для офицеров, и вечеров во дворце — обед для начальников частей. А назавтра рано-прерано надо было ехать в Овруч, где восстановлен был и ждал освящения древний собор Святого Василия, XII века.

А эта поездка была — ещё по-новому чудесной! До Коростеня — железной дорогой, оттуда, почти в 8 утра, — автомобилями в Овруч. Утро — пасмурное, но без дождя и обещало распогодиться. При выезде из Коростеня — хлеб-соль от крестьян. Дальше по дороге крестьяне настроили приветственных арок, украшенных цветами и иконами, — и много раз по пути ещё была хлеб-соль под восторги народа, и встречали крестные ходы.

А сам Овруч, оказывается, всю ночь не спал. Пришло из волостей 36 крестных ходов и 30 тысяч крестьян, перед самым городом толпа стояла в 3 версты длиной. На площади был выстроен почётный караул местного полка и потешные городского училища. Сыграли гимн, Государь обошёл караул и потешных. У собора его встречали депутации дворян, земств, города, и все подносили хлеб-соль. И духовенство во главе с архиепископом. Главная святыня — икона Святого Василия с мощами. Началась служба освящения храма и литургия. Потом Государь посетил архиепископа в его покоях.

Только вечером вернулись в Киев. По пути с вокзала во дворец Государь заехал в лечебницу, видел приехавшую жену Столыпина, но сам раненый был плох, и врачи не посоветовали заходить к нему.

Государь испытал и облегчение. В данную минуту и не хотелось бы разговаривать со Столыпиным.

А у себя во дворце нашёл горку сочувственных телеграмм — от английского и сербского королей, от французского президента, от султана, от имперского канцлера, от австрийского и других правительств. Все выражали сочувствие русскому императору в его глубоком горе и возмущение злодейством.

Потоком этих телеграмм создавалось тоже невольное преувеличение роли министра. Николай вспомнил, как Вильгельм и Эдуард всегда жарко расспрашивали о Столыпине. Они не испытали, как несладко работать с таким своехарактерным министром, у которого все идеи уверенно настойчивы, и монарх ощущает, что не может сохранить самостоятельности. Так и в газетах этих лет установился к Столыпину нездоровый тон повышенно-подробных сообщений: что он делает в данную минуту, что он собирается делать, как если б это был единственный центр государственной жизни.

В воскресенье 4 сентября после литургии в домовой церкви генерал-губернатора Государь посетил 1-ю киевскую гимназию: она праздновала свой столетний юбилей, открыта была как раз перед наполеоновской войной. Очень было парадно, чинно, все гимназисты и много приглашённых. В гимназической церкви отслужили молебен. В актовом зале — государевы портрет и вензеля, на эстраде хор, исполнявший “Славу”. Государь поклонился всем, рассматривал выложенные реликвии. Кассо прочёл государев указ о пожаловании гимназии звания императорской. “Ура”, и весь зал запел “Боже, царя храни”. И ещё были хорошие речи. Государь расписался в гимназической золотой книге, сказал несколько фраз ближайшим студентам, обошёл некоторые классы. (Кстати, оказалось, что убийца — как раз выпускник этой гимназии).

Ещё присутствовал на открытии памятника Святой Ольге — дар Киеву от Государя. В тот же день успел осмотреть военно-исторический музей и кустарный музей, давались очень интересные пояснения. И принимал во дворце профессоров университета.

А вечером уже надо было садиться на пароход и плыть в Чернигов от иллюминованных киевских гор — давно задуманная речная поездка, а чтобы проплыть по Десне — специально для царя переоборудованная из захудалого пароходика милая яхточка, какой не бывало в здешней флотилии. Против течения плыли медленно, хотя фарватер готовили специально, пришлось посидеть и на мели — Десна песчаная, извилистая, судоходство по ней трудное. (Вся Августейшая Семья выходила на палубу, смотрела, как снимались с мели). Но и какие же девственные, а порой уютные виды берегов!

И так всё время ушло на дорогу. Приехали в Чернигов уже после полудня 5 сентября, под звон колоколов. На специальной царской пристани встречал фронт почётного караула с гимном. Государь пропустил караул церемониальным маршем. Дальше встречали дети с цветами и лица свиты, приехавшие поездом, — Фредерикс, дворцовый комендант, начальник походной канцелярии, адмирал Нилов, и военные, среди них милейшие генералы Сухомлинов, Иванов, обязательный восторженный Курлов, и обер-прокурор Синода, и здешний губернатор Николай Маклаков, брат того язвительного кадета, а этот симпатичнейший, преданный — как это возможно, из одной семьи?

И этот губернатор устроил совершенно великолепную, незабываемую программу, хотя и на несколько всего часов. Хлеб-соль от городского головы, от мещанского общества, от евреев. В открытом экипаже — в кафедральный собор, а по сторонам — шпалеры, шпалеры жителей. Весь центр города утопал во флагах, зелени, цветах, балконы и витрины были завешаны коврами и малороссийскими тканями, бюсты и портреты Их Величеств и вензеля были выставлены во многих местах. Да и погода стояла изумительная! — здешняя осень солнечней северного лета. И какая дивность — собор! Прикладывался к святыням, к гробу Святого Феодосия. Затем на площади произвёл смотр пехотному полку и двум тысячам потешных. Потом посетили дворянское собрание, там был дан завтрак. Осмотрел музей. Обошёл делегации крестьян Черниговской губернии — старост и выборных, всего больше 3 тысяч, — повторяло это, как в Полтаве два года назад. Какое сильное светлое чувство — непосредственно перед собой видеть вживе, в натуре, свой бородатый, доверчивый, благодарный народ! — ничто так благотворно не действует, какое восстановление сил. К вечеру — опять на пароход, в Киев. И по берегу вослед пароходу бежали толпы, пели гимн, кричали “ура”.

Правда, и сюда достигло известие об ухудшении здоровья Столыпина. А на другой день утром на киевской пристани после салюта ждал Коковцов и сообщил о кончине Столыпина накануне. Так-таки не спасли! Ах, бедный, бедный, и такой молодой, и оставил сирот. Как жалко их! Надо будет вдове назначить пенсию в размере жалования, какое получал покойный.

А времени оставалось в обрез, через несколько часов отходил севастопольский поезд. Государь съездил в лечебницу, на панихиду, а у Аликс совсем не оставалось времени, царская семья спешила во дворец, собираться.

Столыпин лежал под простынями на столе. Бедная вдова стояла как истукан и не могла плакать. Сказала: “Вы видите, Ваше Величество, что Сусанины ещё не перевелись на Руси”. Искренно жалея несчастную, Государь не возразил ей, конечно. Фраза — простительная для вдовы, но сопоставление с Сусаниным уж чересчур натянуто. Там была — жертва за царя, здесь — правительственная служба, и не всегда уравновешенная.

А во дворце ждали новые телеграммы глав государств — теперь с сочувствием о смерти премьер-министра.

Но нет, что-то мешало Николаю слишком отдаться горю. Ещё и сейчас как будто оставалось с весны стеснение в груди, от насилия над своей волей. Ещё и сейчас не мог без боли вспомнить, как со слезами вышел от матери.

На киевских улицах порядок был до конца изумительный, трудно вспомнить, где ещё бывал такой. И в центре — по Александровской улице, по Бибиковскому бульвару снова шпалерами стояли гимназисты. Киевляне, южане, не похожи на скованных петербуржан, и от их несдержанных приветствий у Аликс навернулись слезы, и Николай тоже был глубоко растроган.

На вокзал провожать съехались гражданские и военные власти, много дам. В царском зале обходили присутствующих. Там же объявил Коковцову, что его назначение министром-председателем уже не временное, но постоянное. Никто другой в правительстве не подходил больше, Кривошеин был слишком столыпинский, а Коковцов станет успокоительным контрастом к покойному, с ним легче будет дышаться, он будет руководить кабинетом, но не империей. А министром внутренних дел вместо покойного? Государь предложил, не слишком уверенно, нижегородского губернатора Хвостова-племянника (Аликс хотела, Григорий так просил), но Коковцов неожиданно отказался. Ну хорошо, пока не замещать, пусть исполняет обязанности Курлов, обсудим при вашем приезде в Крым.

А теперь предстояло — несмотря на весь киевский блеск — нечто ещё более радостное: путешествие в Крым. (Да ведь Крым и соединил нас окончательно, вспомни!) И притом — в новостроенный, ещё ими самими не виданный дворец!

Тронулись. Вот уж где для Николая наступил полный отдых, даже и от торжеств. Как ни радостны эти приёмы, депутации, приветствия, цветы и возгласы — но отдыхать в одиночестве ещё лучше. Ничто так не успокаивает, как долгая равномерная поездка в поезде, — это понял Николай в свои многие поездки в японскую войну. А после вынужденного замкнутого унизительного сиденья в революционные годы, подлинного царского заточенья, — ни садить верхом, ни выезжать за ворота куда бы то ни было, и это у себя дома! стыд за нашу родину и негодование! — после этого ещё больше оценишь мелькание, мелькание своей страны за окном. Долгая поездка из Петербурга в Крым и назад — всегда наслаждение.

А уж сам-то Крым!..

7 сентября приехали в Севастополь ко времени дневного чая — и сразу в Южную бухту. Стоял дивный тёплый день. Какая радость в такой день гребным катером снова попасть на свою любимую яхту, в каюту, где всё висит на прежних местах, прилечь на койку, подумать, встать, пройтись по палубе. Очень полное чувство возврата к себе, всё внутри устанавливается на свои места. В годы смуты “Штандарт” и был единственной их свободой, и так любили его, и так по нему скучали.

Но и — сразу же нельзя было Государю не поехать к черноморской эскадре. Осмотрел броненосцы и другие корабли. Блестящий отполированный вид судов и весёлые молодецкие лица команд привели Николая просто в восторг. Какая разница с недавней революционной пакостью! Слава Богу, всё наладилось.

А вечером иллюминирован оказался и город, и корабли. Светились транспаранты с вензелями Их Величеств, взлетали фейерверки. Рейд соперничал с городом световыми эффектами, суда ударили прожекторами.

Однако, как ни рвалось сердце, в Севастополе пришлось простоять на “Штандарте” почти неделю. Задержка была в том, что архитектор, построивший новый ливадийский дворец, умолял дать ему ещё несколько дней, чтобы всё было готово, как надо. И стоило прислушаться к его желанию, чтобы первое впечатление было полным и без изъяна. Да и Аликс лучше отдохнёт на привычной освоенной яхте, чем в новом дворце, с ещё не совсем устроенными комнатами.

А пока стояли в Севастополе, Государь устроил смотр войскам гарнизона на Северной стороне — в субботу 10-го, и потом ещё раз в понедельник, и потом, после дождей, ещё раз во вторник — для тех частей, которые не были в понедельник. А в воскресенье после обедни и панихиды по усопшим государям и Столыпину — представлялись ветераны севастопольской обороны. Потом пропустил церемониальным маршем юных гимнастов. И ещё саму яхту посещали потешные, показывали ружейные приёмы, соколиную гимнастику. И кончили шлюпочной гребной гонкой учащихся.

В эти дни на яхте Николай много отдохнул и очень много спал — здоровым, крепким сном, при открытом иллюминаторе, морской воздух, поплескивание воды. Написал большое письмо Мама́ — обо всём путешествии от Белгорода до Севастополя, так излелеянном в семейных мечтах ещё с весны, обо всех впечатлениях, чаще радостных, иногда грустных, — методически и с аккуратностью обо всех событиях подряд, манёврах, парадах, приёмах, убийстве Столыпина, не забывая и погоду каждого дня (он записывал её отдельно и потом вставлял в письма), рассказал Мама́ и о придворных церемониях и свадьбах, о которых она ещё не была извещена.

Дел в эти дни, собственно, не было никаких, предстояло только назначить, кем же заменить убитого на министерстве внутренних дел. Дворцовый комендант Дедюлин каждый день приступал и советовал — Курлова. И действительно, Курлов вполне заслуживал этого поста и был замечательный специалист полицейского дела — кому же и обязан был Государь своими чудесными безопасными путешествиями последних лет? И с какой искренней готовностью он всегда говорил, что скорее сам погибнет, но не допустит до беды с Государем! — впрочем, все опасности он предвидит и знает. По всему служебному расположению надо было назначить, конечно, Курлова. Но эта киевская история, по несчастью, легла на него как бы несколько порочащим отблеском: что, всё-таки, и он не усмотрел. И так, несмотря на настояния дворцового коменданта, Государь не решался. Аликс же хотела назначать Хвостова, весёлого и талантливого человека, по убеждениям правого, и дружественного к Григорию. А Коковцов в письмах настоятельно предлагал — Макарова, бывшего тоже столыпинского заместителя, которого Аликс не любила.

Но как ни хорошо текли эти дни в Севастополе, а самое замечательное было — предвкушение переезда в новый ливадийский дворец. Придворные, кто уже съездил в Ливадию за эти дни, привозили самые заманчивые известия: ослепителен снаружи! невероятно уютен внутри!

Это из самых больших радостей, доступных человеку: со своей любимой семьёй переезжать в новый дом, который тебе по сердцу.

Государь отклонял уже не первый проект железной дороги по южному берегу Крыма — чтоб она не нарушала тишины Ливадии. Да невозможно дать вторгнуться железу и дыму в эти заповедные, как будто от сотворения мира нетронутые места.

И каждый раз притягательно посмотреть на эти утёсы, эти выси, эту поднебесную дикость — ещё и с корабля, подъезжая. Чередование синевато-зелёных кудрявых и голо-скалистых мысов с глубоко запавшими голубыми бухтами.

В Ялте уже усиленно приготовились к прибытию высочайших особ (из-за постройки в прошлом году не приезжали сюда совсем). Был устроен особый помост для причала “Штандарта”, на молу заново отделана царская беседка. Встречали местные власти и радостная публика. Мост на ливадийскую дорогу был украшен триумфальной аркой.

Шоссе поднималось — и бились сердца: что сейчас увидим? На архитектора Краснова надеялись — очень способный, и Николаше уже отстроил отличный дворец. Но когда вдруг возникла перед царской семьёй вся эта ослепительно-белая, радостная, изящная итальянская стройность — они все ахнули. Вышли из автомобилей, стали обходить, потом входить, не погоняя удовольствие, но для его, — Аликс не выдержала и ещё далеко до середины осмотра сказала:

— С детства мечтала о таком дворце!

Действительно: стены, которые сразу любишь. Ступеньки, которые так и зовут всходить и сходить. А кабинет Аликс, очаровательный, светлый, на втором этаже угловой, с балконом на Ялту! А большой кабинет самого Государя! Все спальни какие светлые, милые, весёлые, соединённые общим балконом. Угловая игральная Алексея. А мавританский дворик! А столовая к нему!

— Теперь мы будем здесь каждую весну!

— Иногда и осень?..

С более важными докладами министры будут приезжать, им тоже приятно.

Зиму в Царском, лето в Петергофе, а здесь — весну и осень. Каково здесь в начале марта, когда в Петербурге слякоти, туманы, метели, — а здесь глицинии, акации “золотой дождь”, итальянские анемоны, тюльпаны, ирисы!

Теперь — на сколько дней увлекательное освоение новых комнат, устройство в них!

Предстоит 16-летие Ольги, устроим бал — здесь?!

Какое чудесное будет отдохновение, какая желанная жизнь. Тут, в любимом семейном кругу, в соединении с близкой, любовно-дружественной душой, за прогулками, завтраками, чаем, чтением друг другу вслух, иногда небольшими дружескими parties[1] с милыми любезными друзьями, — так можно было бы провести и всю жизнь, если б не иметь на себе груза обязанностей.

У Аликс блистали её дивные гордые глаза:

— Это всё — надо показать нашему Другу! Я хочу, чтобы наш Друг увидел и благословил этот новый дворец! Ведь мы — поживём теперь здесь долго? Декабрь здесь — изумительный! Пригласим его сюда на твои именины?.. И он расскажет нам ещё о Палестине.

Минувшей весной Григорий ездил в Палестину, куда императорской чете положение и обязанности не позволяли так просто поехать. А Аликс очень хотелось.

Как будто — место же не изменилось, то самое, и вот он рядом отцовский деревянный темноватый и сыроватый дворец, — но этот белый, праздничный, ещё более выдвинутый к морю, к обрыву — всё меняет! И — чудная беломраморная цельная скамья при беломраморном цельном столике — сесть лицом к морю и замереть. Дорогое Чёрное море! — есть ли что на свете благословеннее тебя? Смотреть отсюда, из-под сени олеандров, — часами. Набегание мощных морских валов (их слитный шум достигает и сюда). Вдали — пароходы, паруса. С этой высоты — безлюдное, прямое единение с морем.

Человек с чувствительной душой не может не впечатляться ежедневным ходом природы черезо всех нас. И глубже всего воспринимается природа в отьединённости от людского множества. Что может сравниться с дивными ливадийскими и ореандскими высотами над морем? Отсюда смотреть, замерев, на эту обворожительную необъятную переменчивую, рябчатую то синюю, то зелёную, то лиловую водяную скатерть. Или гулять с кем-нибудь в тихой беседе по горной тропе, так особо проложенной к Ореанде, чтобы не подниматься и не опускаться, не шире и не уже, а всегда на двоих, — отступают все эти петербургские неприятности, настойчивости, домогательства, дрязги, все эти головоломные государственные вопросы, которым нельзя отдавать всю страсть и сердце, потому что лопнет всякое нормальное сердце и не выдержит никакой ум, — а спасенье от них только и есть: на несколько недель или месяцев отодвинуться, забыть, как не было, и отдыхать в этом уголке, подобии Божьего рая, вдыхать магнолии, щуриться на море меж ветвей.

Нигде больше не чувствуешь себя так в раю и так отдельно.

А всё же, как ни стараться забыть, — нет окончательной лёгкости: от уютнейших крымских гор накинута и далеко на север и на восток легла распространная мантия России, — и эта мантия нечеловечески оттягивает плечи, никогда от неё не забыться вполне.

Через немногие дни приехал Коковцов, только входящий в дело и, значит, много вопросов.

И среди них: весьма неприятно проходит следствие по убийству, ложится тень на Курлова и Спиридовича — не только плохая распорядительность, но как бы даже косвенное соучастие.

Это ужасно.

Но таким образом Курлов не может воспринять от убитого — поста министра внутренних дел?

Но этим самым он уже и жестоко наказан.

И кого же теперь? Пришлось принять кандидатуру Коковцова: Макаров.

Ну, пусть пока.

Однако Коковцов считал, что надо наказывать или даже судить Курлова и других.

Но ведь нет такого точного закона, который бы они нарушили!

Государь находился в смущении и затруднении.

Но вот что: под влиянием упоительного крымского воздуха как раз в эти сентябрьские дни приспело выздоровление наследника. И Государь, в тёплой волне благодарности, которая уже и не помещалась в нём, хотел и других одарить милостью.

И он выразил Коковцову, что хочет ознаменовать выздоровление наследника добрым делом: прекратить следственное дело Курлова-Спиридовича-Веригина-Кулябки.

А Коковцов убеждал, что нельзя заглушать естественный ход следствия. И всё общество следит пристально.

Ну, так тем более нельзя поднимать меча так высоко.

Да ведь Государь прощал и за себя: ведь и его самого могли убить — и в театре, и в Купеческом саду.

А он — прощал.

 

По новизне ли после пяти лет, было свежо и удобно с Коковцовым. Смена министров всегда освежает. И Государь сказал ему напрямоту:

— Я рад, что вы не ведёте себя, как покойный Столыпин.

— Ваше Величество, — возразил Коковцов: — Столыпин умер за вас.

Ну, далеко не совсем так.

А государыня, не стоявшая долго на ногах, усадила Коковцова рядом, беседовала милостиво и сказала:

— Мне кажется, вы придаёте слишком много значения деятельности и личности Столыпина. Верьте мне, не надо так жалеть тех, кого не стало. Я уверена, что каждый исполняет свою роль, и если кого нет среди нас — то это потому, что он уже окончил свою роль, ему нечего больше исполнять. Я уверена, что Столыпин умер, чтоб уступить вам место, и что это — для блага России.

 

 

К главе 73



[1] вечеринками (анг.)