К содержанию книги

 

 

 

79

 

Что наибольшее семейное счастье бывает не с красавицами, что с красавицами, да ещё темпераментными, очень неудобно жить, — знал Илья Исакович, внушали ему разумные люди, и всё-таки он не удержался от соблазна жениться на золотоволосой Зое с её перекидчивыми настроениями, с её “всё или ничего!” — или воротник под самые уши или самое открытое декольте, не понравилось своё лицо на фотографии — зачеркнула, с её несостоявшейся сценой (родные не пустили), с её неоконченной варшавской консерваторией, в доме то чтением из Шиллера в лицах, то музыкальными вечерами, с её страстью к вазам, кольцам, брошам, презрением к игле и пыльной тряпке. Очень, правда, ей шли драгоценности — и заплётом в волосы, и на шею, и на грудь и на руки, но Илья Исакович при замужестве предварял и потом повторял: “я — инженер, а не купец”. (Тем же мельничным строительством занимаясь, он мог изменить направление деятельности, покупать и дома и землю, но чистое инженерство ушло бы от него). Зато уж образ поведения жены давал мужу полный отход и отдых от его дневных занятий, хотя по квартире среди многих драпировок, занавесей и атласной обивки постороннему как будто чего-то не хватало: то ли света от окон и ламп, то ли тепла от радиаторов, то ли из углов не совсем хорошо выметено или из буфета не чисто смахнуты крошки.

С опозданием, а всё-таки обед поспел. Белей и богаче повседневного накрыт был стол в темноватой, но очень просторной столовой, где можно было и сорок человек рассадить, а сейчас к семи приборам докладывала последнее из огромного старинного буфета статная красивая горничная. (Любя всё красивое, Зоя Львовна держала только красивых горничных, хотя сама ж и ревновала мужа к ним).

Уже сняв передник, Зоя Львовна обходила комнаты и звала к столу. Да кроме главного гостя все были свои или почти: сына дома не было, но дочь Соня, её гимназическая подруга Ксенья, ещё молодой человек Наум Гальперин, сын известного в Ростове социал-демократа, которого Архангородские в 1905 году прятали у себя, с тех пор и близкое знакомство, наконец — Мадмуазель, Сонина гувернантка с малых лет, вполне член семьи.

Наум и Соня не были, не могли быть схожи, но в чём-то и были: густотой обильных чёрных волос (у Наума — не очень расчёсанных), тёмными яркими глазами и боевой живостью в спорах. У них уже раньше было сговорено принципиально и воспитательно поговорить с отцом по поводу его участия в позорной так называемой патриотической манифестации ростовских евреев. Манифестация эта произошла ещё в конце июля и началась в хоральной синагоге, где Илья Исакович показывался лишь по праздникам, по традиции, имел там почётное место на восточной стороне, но верующим не был, и уж на манифестацию легко мог бы не пойти, а — пошёл. Синагогу убрали трёхцветными флагами и портретом царя, началось с богослужения о победе русскому оружию в присутствии военных, держал речь раввин, потом полицеймейстер, пели “Боже, царя”, потом тысяч двадцать евреев с флагами и плакатами “да здравствует великая единая Россия” и с отдельным отрядом записавшихся добровольцев ещё пошла по улицам, митинговала у памятника Александру Второму, ещё приветствовала градоначальника, слала всеподданнейшую телеграмму царю, и это ещё не все мерзости. Но вскоре после того уезжала Соня, потом уезжал отец, теперь собрались, а вчера ещё поддали жару тем, что в двух кинематографах стали показывать хронику об этой манифестации, и так это было слащаво, лживо, невыносимо, что нагорело тотчас объясниться с отцом!

С опозданием узнали молодые люди, что за обедом будет гость — известный бывший революционер, теперь отступник. Сперва это сбило их, не отложить ли нападение, но решили, что так и лучше: если в этом анархисте сохранилась капля революционной совести, то он поддержит их, а если он до конца изменник, то тем жарче и интереснее будет бой. Так они сели за стол, ища первейшего повода, чтобы вцепиться, не откладывая позже супа.

Закуски уже были передержаны опозданием, и по телефону (от столовой до кухни по дальности коридора действовал телефон) Зоя Львовна вызвала суп-не суп, а как бы борщ, чисто бурачный, в пикантном сочетании с творожными ватрушками полупесочного теста. Хозяйка сидела во главе стола, а гость — рядом с ней, он похвалил её изобретательность, затем осведомил, откуда едет и куда, вот выбирает себе круг обязанностей, — и чем же был не повод? вполне удобный повод! Направив на отступника пристально-угрожающий взгляд, кудлатый Наум напряжённо спросил:

— Но какое производство вы будете развивать? Капиталистическое?

Илья Исакович потемнел, угадывая, что молодые готовят скандал, и хотел тут же загасить дерзость.

Догадался и Ободовский. Ему сегодня после обеда предстояло ещё десять дел, а за обедом он хотел бы поесть спокойно. И самоварные краны его словоизвержений были приготовлены для единомышленников, чтобы дело делать скорей, — а переспаривать малосмыслящую молодёжь ему казалось и старо, и скучно. Но по положению гостя он сделал над собой усилие, не такое уж и большое при безъякорной лёгкости его речи, и ответил подробно, дружелюбно:

— Узнаю этот вопрос, ему уже лет двадцать! На студенческих вечеринках в конце девяностых годов вот это самое мы друг у друга и спрашивали. Тогда в студентах уже прозначился этот раскол — на революционеров и инженеров, разрушать или строить. Казалось и мне, что строить невозможно. Надо было побывать на Западе, чтоб удивиться: как там анархисты чинно живут, аккуратно работают. Кто касался дела, кто сам что-нибудь руками делал, тот знает: не капиталистическое, не социалистическое, производство только одно: то, которое создаёт национальное богатство, общую материальную основу, без чего не может жить ни один народ.

Ну, ласковым многословием не замазать было чёрных горящих глаз Наума:

— Этого “национального богатства” народ при капитализме не видит и не увидит! Оно мимо его рук плывёт — и всё эксплуататорам!

Ободовский легко усмехнулся:

— А — кто такой эксплуататор?

Наум дёрнул плечом:

— По-моему слишком ясно. Вам стыдно задавать такой вопрос.

— Тому, кто вертится в деле, — не стыдно, молодой человек. Стыдно тому, кто издали судит, руки сложа. Вот сегодня смотрели мы элеватор, где недавно рос один бурьян, и современную мельницу. Мне не передать вам, какие там вложены ум, образование, предусмотрительность, опыт, организация. Это всё вместе — знаете, почём сто́ит? — девяносто процентов будущей прибыли! А труд рабочих, которые камни клали и кирпичи подтаскивали, — десять процентов, и то можно бы кранами заменить. Они свои десять и получили. Но ходят молодые люди, гуманитаристы... вы ведь гуманитарист?

— Какое это имеет значение? Вообще — да.

— Ходят гуманитаристы и разъясняют рабочим, что они получили мало, а вот инженеришка там в очках ни одной железки сам не передвинул, неизвестно, за что ему платят, подкуп! А умы и натуры неразвитые легко верят, возбуждаются: свой труд они ценят, а чужой им понять недоступно. Непросвещённый наш народ очень легко возбудить и соблазнить.

— А — Парамонову за что прибыль? — крикнула Соня.

— Не вся и зря, поверьте, я сказал: организация. Не вся зря. А ту, что зря, — ту надо разумными общественными мерами постепенно переключать на другие каналы. А не бомбами отнимать, как мы делали.

Нельзя было откровенней выразить своего ренегатства и капитулянтства. Наум улыбнулся криво-презрительно, переглянулся с Соней.

— Значит, вы навсегда отшатнулись от революционных методов?

Наум и Соня от напряжения и презрения забыли есть. А между тем статная горничная принесла второе, и хозяйка заставила гостя признаться, что он отказывается понять, что это и из чего. Она ждала похвал, от похвал светилась, и Ободовский обязан был их высказать, но ещё дожигали отступника четыре черно-огненных глаза через стол. И он досказывал им:

— Я бы это иначе назвал. Раньше меня больше всего беспокоило, как распределять всё, что без меня готово. А теперь меня больше беспокоит, как создавать. Лучшие головы и руки страны должны идти на это, а распределят головы и послабей. Когда много создано, то даже при ошибках распределения без куска никто не останется.

Наум и Соня сидели рядом, на удлинённой стороне стола, прямо против инженеров. Они переглянулись, фыркнули:

— Создавать!.. Создавать — вам царизм помешает! — и решили этот вопрос покинуть для запасённого главного. Но теперь и Ободовский пожелал знать:

— А вы — какого направления, простите?

Науму пришлось ответить, но скромно, тихо, потому что об этом не кричат:

— Я — социалист-революционер.

Он не пошёл по пути своего отца-меньшевика, находя, что слишком миролюбиво, кисло-квашено.

А Илья Исакович и самые важные вещи и при самом важном подчёркивании никогда не произносил громко. Он и выговоры детям делал лёгким постукиванием ногтя по столу, всегда было слышно. Теперь, смотря на Наума почти ласково, тоже из-под бровей густо-чёрных:

— А спросить: на какие средства ваша партия живёт? Всё-таки явки, квартиры, маскировки, бомбы, переезды, побеги, литература — откуда деньги?

Наум резко отмотнулся головой:

— По-моему, об этом не принято спрашивать... И, по-моему, общественности это известно.

— Вот то-то и оно, — гладко ноготь полировал о скатерть Илья Исакович. — Вас — тысячи. И никто давно не работает. И спрашивать не принято. И вы — не эксплуататоры. А национальный продукт потребляете да потребляете. Мол, в революцию всё окупится.

— Папа!! — воскликнула дочь с призвоном возмущения. — Ты можешь ничего для революции не делать, — (она, впрочем, тоже ничего не делала), — но так говорить о ней — оскорбительно! недостойно!

Она наискосок сидела от отца, как и Наум от Ободовского. Возмущённые взгляды молодых так и стреляли вперекрест.

А между тем по телефону вызвали рыбу, запеченную кусками в больших ракушках, и гость опять должен был удивиться, и Зоя Львовна весело объясняла ему что-то, поигрывая пальцем с платино-алмазным ромбиком на кольце. Политика душила её, вот уж что она ненавидела — это политику!

А через весь стол, на другом коротком конце против хозяйки, от той же политики нудилась и Мадмуазель, ещё безнадёжнее, потому что ей и вовсе не с кем было слова сказать, только горничную благодарить. Пятнадцать лет назад, когда в парижском свободном кафе с ней познакомился председатель харьковской судебной палаты и повёз в Россию, — она русского совсем не знала, а в первых русских воспитанницах не предполагала французского и укачивала их песенками о том, как кто-то к кому-то забрался в кровать. С тех пор достаточно она узнала и здешний язык и здешние обычаи, чтоб эти бесконечные разговоры о политике и понимать и ненавидеть. С тех пор устарел альбом её поклонников, она устоялась в добродетели, последний год ходила во дворе к одинокому лотошнику давать ему уроки французского, и уже знала Зоя Львовна о предстоящей их женитьбе, — да вот брали лотошника на войну.

Неподалеку от Мадмуазель и рядом с разгневанной Соней скромно сидела и поблескивала глазками Ксенья. В гимназии они с Соней были украшением своего класса: всегда вместе за первой партой, вместе руки поднимали и не уступали друг другу в пятёрках. Но там очень ясно было, что отвечать: всё, что необходимо знать теперь и навсегда, там прежде сообщалось или в учебнике прочитывалось как несомненное. Сейчас же Ксенье и не хотелось ничего сказать и страшно было произнести глупость, оплошность. Все за столом умные люди говорили по-разному, и не выбиралось одно правильное из их слов. Но на такие случаи в семье Харитоновых давно приучили степнячку Ксенью не показывать таращеньем глаз или зевотою, что застольный разговор ей непонятен, скучен, а умело изображать свою заинтересованность и понимание спорностей всего-то весьма малыми средствами: поворотом головы к говорящему; иногда кивком одобрения; улыбкою интереса; удивлённым вскидом бровей. Всё это, не вслушиваясь, Ксенья теперь старательно проделывала, ещё следя, чтобы правильно оперировать видами ложек, вилок и ножей. А думала — о своём.

Её жизнь была упоена более важным, чем можно выразить словами. Каждый день и каждый шаг невидимо, неуклонимо приближал её к тому высшему счастью, для которого только и рождаются на свет. И это ожидаемое счастье её не могло зависеть ни от войны, ни от революции, ни от революционеров, ни от инженеров, — а просто должно было неминуемо наступить.

Илья Исакович как бы не спорил, а размышлял над тарелкой:

— Как вам не терпится этой революции. Конечно, легче кричать и занятней делать революцию, чем устраивать Россию, чёрная работа... Были бы постарше, повидали бы Пятый год, и как это всё выглядело...

Нет, так мягко сегодня отец не вывернется, готовился ему разнос:

— Стыдно, папа! Вся интеллигенция — за революцию!

Отец так же рассудительно, тихо:

— А мы — не интеллигенция? Вот мы, инженеры, кто всё главное делает и строит, — мы не интеллигенция? Но разумный человек не может быть за революцию, потому что революция есть длительное и безумное разрушение. Всякая революция прежде всего не обновляет страну, а разоряет её, и надолго. И чем кровавей, чем затяжней, чем больше стране за неё платить — тем ближе она к титулу Великой.

— Но и дальше так тоже жить нельзя! — со страданием вскричала Соня. — С этой вонючей монархией — тоже жить нельзя, а она — ни за что доброй волей не уйдёт! Пойди ей объясни, что революции разоряют страну, пусть она уйдёт добровольно!

Кругленько, а твёрденько всё на том же месте скатерти гладил ногтем Илья Исакович:

— Не думайте, что без монархии вам сразу наступит так хорошо. Ещё такое наступит!.. Ваш социализм для такой страны, как Россия, ещё долго не пригодится. И пока достаточно б нам либеральной конституции. Не думайте, что республика — это пирог, объядение. Соберутся сто честолюбивых адвокатов — а кто ж ещё говоруны? — и будут друг друга переговаривать. Сам собою народ управлять всё равно никогда не будет.

Горничная, всеми называемая на “вы”, разносила сладкое в виде корзиночек. Зоя Львовна рассказывала Ободовскому, как прошлым летом ездила с детьми и с мадмуазель путешествовать по южной Европе.

— Будет! Будет!! — в два голоса крикнули, в два кулака пристукнули уверенные молодые. И с последней черно-огненной надеждой ещё глянули на бывшего анархиста: неужели можно так низко и необратимо пасть?

Нет, несогласие в нём всё-таки было, он кажется хотел хозяину возразить, да слушал хозяйку.

Илья же Исакович стал говорить настойчивее, начиная уже волноваться, это сказывалось в малых движениях его бровей и усов:

— “Пусть сильнее грянет буря”, да? Это — безответственно! Я вот поставил на юге России двести мельниц, паровых и электрических, а если сильнее грянет буря — сколько из них останутся молоть?.. И что жевать будем? — даже и за этим столом?

Ну, он сам подвёл и время и место для удара! Едва удерживая слезы обиды, слезы позора, Соня крикнула с надрывом:

— Оттого ты и манифестировал вместе с раввином свою преданность монархии и градоначальнику, да? Как ты мог? Как тебя хватило? Желаешь, чтоб самодержавие укрепилось?..

Илья Исакович погладил грудь, покрытую салфеткой. Он не давал голосу повыситься или сорваться:

— Пути истории — сложней, чем вам хочется руки приложить. Страна, где ты живёшь, попала в беду. Так что́ правильно: пропадай, чёрт с тобой? Или: я тоже хочу тебе помочь, я — твой? Живя в этой стране, надо для себя решить однажды и уже придерживаться: ты действительно ей принадлежишь душой? Или нет? Если нет — можно её разваливать, можно из неё уехать, не имеет разницы... Но если да — надо включиться в терпеливый процесс истории: работать, убеждать и понемножечку сдвигать...

Прислушалась и Зоя Львовна. Она-то для себя решала этот вопрос так: на еврейскую Пасху ели мацу, а следом, на православную, пекли куличи и красили яйца. Широкая душа должна всё принимать, понимать.

Наум отрезал бы резко, но из уважения, из семейной благодарности не решался. Зато Соня кричала всё, что накопилось:

Живя в этой стране!.. Живя в Ростове из той милости, что ты — личный почётный гражданин, а кто к образованию не пробился — пусть гниёт в черте оседлости! Назвал дочку Софьей, сына Владимиром, и думаешь, тебя в русские приняли? Смешное, унизительное, рабское положение! — но хотя бы не подчёркивать своего преданного рабства! Гласный городской думы!.. Какую ты Россию поддерживаешь в “беде”? Какую ты Россию собираешься строить?.. Патриотизм? В этой стране — патриотизм? Он сразу становится погромщиной! Вон, читай, на курсы сестёр милосердия принимают — только христианского вероисповедания! Как будто еврейские девушки будут раненым яд подсыпать! А в ростовском госпитале объявлено: персональная койка “имени Столыпина”! персональная койка “имени градоначальника Зворыкина”! Что за идиотизм? Где же граница смешного? Колоссальный Ростов, с такой образованностью, с твоими мельницами и с твоей думой, одним росчерком пера подчинён наказному атаману тех самых казаков, которые нас нагайками?.. А вы у царского памятника поёте “Боже, царя”?

Илья Исакович даже губы закусил, салфетка вывалилась из-под тугого воротника.

— И всё равно... и всё равно... Надо возвыситься... И уметь видеть в России не только “Союз русского народа”, а...

Воздуха не хватало или кольнуло, но в паузу легко поддал Ободовский:

— ... а “Союз русских инженеров”, например.

И повёл живыми глазами на молодых.

— Да! — ухватился и упёрся рукою в стол Архангородский. — Союз русских инженеров — это менее важно?

— Чёрная сотня! — кричала Соня, цепляя рукавом неначатую корзинку сладкого, — вот что важно! Чёрной сотне ты кланяться ходил, а не родине! Мне стыдно!!

Всё-таки вывела из себя! Дрожа голосом, двумя ладонями, на рёбра поставленными, Илья Исакович показал:

— С этой стороны — чёрная сотня! С этой стороны — красная сотня! А посредине... — килем корабля ладони сложил, — десяток работников хотят пробиться — нельзя! — Раздвинул и схлопнул ладони: — Раздавят! Расплющат!

 

 

К главе 80