ДОКУМЕНТЫ
- 9
(Германская листовка с аэроплана)
Р
У С С К И Е С О Л Д А
Т Ы !
ОТ
ВАС ВСЁ СКРЫВАЮТ.
В
Т О Р А Я Р У С С К А
Я А Р М И Я Р А З Б И Т А !
...
300 пушек, весь обоз, 93 тысячи человек взяты в плен...
Военнопленные
очень довольны обращением и не желают вернуться в Россию, им у нас очень хорошо
живётся.
Бельгия
разбита. Под Парижем стоят наши войска...
81
Так быстро сдвинулось в
осень — не верилось, что ещё третьего дня пылало лето и
тяготила плечи шинель. А сейчас в ней было как раз. По сосновому чищенному лесу свободно носился осенний ветер, с
переменно-хмурого неба порой срывался мелкий дождь. Хорошо, что ползать по болотам
досталось не в такую погоду.
Оба
полковника — Воротынцев и Свечин, приподняли воротники шинелей, засунули по
руке в карман, за полу и так ходили, полувольно,
между сосен, меж их безветвенных высоких голоменей, тревожимых ветром только в ветвистых вершинах.
— Нет! — проходящими полными
сутками, да уже четвёртые сутки от прорыва, не мог успокоиться, подвижно водил
здоровым плечом Воротынцев. — Высказать один раз, но всё, что думаешь, — это
наслаждение! Это — долг! Один раз высказаться от души, а там хоть помереть.
Голова Свечина вся
по-крупному была сделана, что уши, что нос, что рот. Глаза — яркие, чёрные, для
страсти. А сам — невозмутим, неубеждаем:
— Всего, что думаешь,
— всё равно не скажешь. Неужели ты не понимаешь, что Жилинский
не мог бы так отчаянно действовать сам? Вся операция была скомандована сверху —
и ты не можешь притвориться, что не знаешь...
— Могу и не знать!
— И если гнали так безумно,
ещё не готовых, и не давали днёвок, и не давали осмотреться, — то это гнал по меньшей мере великий князь. Но — и выше. Что ж ты
думаешь, весь этот спех и просчёты — только от тупости Жилинского
и Данилова? Да несомненно было высочайше одобрено: а
ну, швырните неготовые корпуса! Русская широта — помочь благородным союзникам,
не жалея самих себя. Париж стоит мессы. Да иначе о нас в Европе плохо подумают.
Так с чем же ты споришь?
— Нет! Этой мессы для
меня Париж не стоит! — вскидывались подвижные глаза Воротынцева
и выразительно горько подрагивали губы, открытые под усами. — Десятки тысяч
наших пленных поведут по немецким городам — и немецкие толпы будут ликовать.
Этой мессы я не даю, я так не служу! Никогда в истории такое не
вознаграждается. Как можно так класть своих без
расчёту?
Свечин чуть выпыхивал толстыми губами:
— Значит, все будут
понимать, о ком и о чём речь, а ты будешь громить Жилинского.
Тоже, конечно, фигура не малая. Но не далеко ты разгонишься. Великий князь
отлично поймёт намёк. Он-то и тянулся понравиться союзникам, он-то и восклицал,
что не оставит Францию.
— Гнал — великий князь,
понимаю. Но реальные ошибки делал не он, а Жилинский.
Ни ума, ни сочувствия к войскам! Положим все животы, кроме собственных.
Мне нужно разгромить саму идею, для этого достаточно Жилинского.
И Артамонова. Оттого что этот баран продвинулся от женитьбы
на Бобриковой — так пусть ложится 40 тысяч русских?
— Но приказ великого князя
был, если ты помнишь, — хладнокровно отводил Свечин, — переступать границу 1
августа. А Жилинский просил отсрочить. Он и сам
считал наступление обречённым.
— Так нельзя вести такое! — взгорелись светло-серые глаза Воротынцева.
— Так надо иметь мужество — доложить! отказаться!
— Ну, много ты... ну, много
ты... — едва не смеялся Свечин.
Вчера к вечеру, после
Верховного, Воротынцев сделал доклад Янушкевичу и
Данилову, но самый поверхностный, да они подробного и не добивались, им бы
желательно и совсем никакого: мёртвые и пленные не докладывают. А потом уже до
ночи выговаривался Свечину, и Свечин ему тоже добавлял, что видно из Ставки. И
сегодня с утра, в последние минуты перед совещанием, шло у них опять о том же.
— А дурацкую
блокаду пустого Кенигсберга — кто придумал? Жилинский.
На что ушла Первая армия! Даже в этих пределах
насколько можно было успеть иначе! Про великого князя я понимаю, да. И Артамоновым
его не пронять. Но всё-таки он воин в душе. Не может он не возмутиться тем, что
наделали в подробностях.
В оперативном отделении да и во всей генерал-квартирмейстерской части, да
и во всей Ставке был Свечин для Воротынцева
единственный доверенный человек, как и он для Свечина. А дроблёное доверие — не
доверие, уж если доверять, то без перегородок.
— Августейший Дылда, — отпустил Свечин. — И откуда это у всех убеждение,
что он может всё понять, в руки взять и всё спасти? Оттого, что всю Россию объезжал
и строго установил конницу? Ну, конечно, рост, вид, голос... А в голове —
своего ничего, куда подует...
— Ну, Янушкевича,
бархатную тряпку! — ни на одной войне никогда, ни взводом! Ну, тупицу-гения Данилова, как их не промести? Кем Ставку
набили? — со страданием вскрикивал Воротынцев. — С кем начинаем войну?
Однако всею нетерпеливой,
больной горячностью Воротынцева Свечин был нисколько
не увлечён и не сбит.
— И никак великому князю не
выгодно такое разоблачение, потому что оно перекинется на него. И когда ты
видел у нас, чтобы кто-то кого-то снизу вверх переубедил горячей речью? По
частным поводам может иметь успех дельный аргумент, дельная бумажка, — но в
общем виде? Чтобы всё сразу перетрясти и всех пронять? Да ни за что. Это —
омут. Дегтярный. Даже круги не пойдут. Смотри, Егорий, через час делаешь
жизненный выбор. Неизбежно тебе выступить, конечно, но выступление может быть
разное.
— Наверно, ты прав, Андреич, — с той же больной улыбкой неуступки
на похудевшем, обострённо-оживлённом лице, с тёмно-багровым пятном сквозь
бороду, отвечал Воротынцев. — Да только если б ты сейчас всё испытал сам, то...
Со всем благоразумием, и твоим и моим вместе... Нет, это состояние бывает,
наверно, в жизни раз или два. Ничего не хочу, хочу только правду им вылепить! Я
на прорыве дал себе клятву, что если только выйду живым...
— Ну, и сам себя только
погубишь.
— А что — меня? — криво
усмехнулся Воротынцев. Ещё виделся ему так легко утешенный великий князь. — Претерпевый до конца — спасен будет!.. Дальше полка не сошлют.
А полком я неплохо командовал.
Свечин был на два года
моложе, но по характеру его, но по рассудительности никак бы этого не заметить:
— Да. Если б над каждым
твоим шагом не было главномешающих. А будут тебе
присылать дурацкие приказы — и ты будешь выполнять и
платить солдатами. И телеграммой полковнику Свечину будешь умолять: братец,
выручи, защити! Нет, Егорий, делают — делатели, а не мятежники. Незаметно, тихо
— а делают. Вот я за день исправлю хоть два глупых приказа в лучшую сторону, в
одном месте оправдаю храброго командира полка, в другом — отведу сапёрный
батальон от ненужной смерти, и я прожил день не зря. А сидишь рядом ты — ещё
два приказа исправишь, уже четыре! Бессмысленно с властями воевать, надо их
аккуратно направлять. Нигде ты не можешь быть полезней, чем здесь. Тебе так
невероятно повезло — один комментарий при разборе манёвров, великий князь
запомнил навсегда, и вот ты в Ставке, а выгонят — сюда уже больше не
подымешься.
Да, так устанавливается
личная симпатическая связь. Воротынцев со взгляда
запомнился, полюбился великому князю — но и сам не забывал теперь своей
благодарности к нему. Во всей этой истории он хотел бы отъединять великого
князя от дегтярного омута.
А трезвому насмешливому
Свечину всё было бессомненно ясно:
— Ну вот, напросился, ездил,
— и зачем ты ездил? Много исправил? Очень это было нужно?
— Затем и ездил. Чтоб не
пропало, — смутно отговаривался Воротынцев.
Действительно, рвался ехать
— казалось так верно, а сейчас отсюда оправдать поездку было совершенно нечем.
— Ты б убедил меня, Андреич, и я бы смолчал, если б это был чисто военный
вопрос, ошибки тактики. Да, можно было бы подправить в других местах, на других
делах. Но это — уже не военный вопрос, понимаешь? Это — чувствие у них такое, —
и его терпеть нельзя. Я потому и кинулся в операцию, что думал — судьба армии и
победа решается в низах, на деле. Но когда на верхах так чувствуют — это уже за
пределами тактики и стратегии. Претерпевый до конца!
Они берутся претерпеть все наши страдания — и до конца! — и даже не выезжая на
передовые позиции. Они готовы претерпеть ещё три-четыре-пять таких окружений, и
тогда Господь их спасёт!
Он — не выговаривал до
последнего. Ни для Свечина, ни даже для себя. Но не прощал он — самому царю,
да! Вот этого лёгкого самоутешения — не прощал.
— Всё равно ничему не
поможешь, — как сквозь зубы насвистывал неуклонный Свечин. — Всё останется так
же, а ты голову разобьёшь. Вообще, мятеж, погорячу,
часто кажется самым прямым и правдивым выходом. А проходит время — и
оказывается, что терпеливая линия была верней. Я тебе дело говорю. Сиди не
лихо, работай тихо.
— Нет, уже не могу я тихо
сидеть! — нисколько не охлаждался Воротынцев. — Вот — стрела в груди, как её не
вытянуть?..
Остановился, приобернулся, придержал Свечина за грудь, за портупею на
груди:
— И даже знаешь... Вот
знаешь?.. Тебе дико покажется, скажу. Я там ночью ходил на полянке часовым, под
звёздами, моя команда спала. И вдруг стал — как не понимать: а почему мы здесь?
Не на полянке этой, не в окружении здесь, а... вообще на этой войне?..
— Как это?
— Вот, вдруг тоскливое
ощущение всех нас — не на месте... Заблудились. Не то делаем.
Подвышенное под кителем
раненое плечо его поднялось как для жалобы.
— Я сам себя понять не мог:
какое такое голове... разломье? Потом думал так: мы всю
жизнь учимся как будто только воевать, а на самом деле
не просто же воевать, а как верней послужить России? Приходит война — мы
принимаем её как жребий, только б знания применить, кидаемся. Но выгода России
может не совпадать с честью нашего мундира. Ну
подумай, ведь последняя неизбежная и всем понятная война была — Крымская. А с
тех пор... У тебя никогда так?
— Как же мы можем послужить,
если не войной?
— Вот я и задумался! Одной
силой стоящей армии! — вот как. И я вспомнил Столыпина...
Ну, это уже до бессвязности.
Свечин поморщил выкатистый лоб и возвратил друга на
землю:
— Втянули бы нас. Напали бы,
как сейчас напали. Да и напали за мобилизацию. Это надо бы уступать и уступать,
и всё равно Германии не насытишь.
— Нисколько не уступать!
— Ну да!.. Это ты забредил.
Тебя просто самсоновская битва трахнула.
Но вся она в истории этой войны будет, поверь, не больше чем эпизод. А у них —
уже и сейчас не твоей Пруссией и не твоим Самсоновым головы заняты. Они все
сейчас только ждут телеграммы о взятии Львова. Хотя, — вёл и вёл с безулыбчивой рассудительностью, и черно-яркие глаза его
глядели жутковато, — знают, что Рузский, растяпа,
пошёл безопасно южней города, выпуская из клещей 600 тысяч австрийцев, две
армии, Ауфенберга и Данкля,
не уничтожает, а вежливо выталкивает, тоже доктрина... И этим Львовом прикроют
всю твою самсоновскую, и будут ордена получать. И
зазвонят по всей Руси колокола в праздник нашей глупости, что схватили пустой
город.
Но никакого австрийского
фронта, ничего кроме кольца под Найденбургом не
доступен был понять Воротынцев и только накалялся:
— Так тем
более! Я им сейчас сказану!
— Ну, боюсь за тебя, —
крутил большой головой Свечин. — Ты на совещании хоть на меня поглядывай — и
оседай. Пойми: сегодня решается вся твоя служба, сведёшь её в
ничто и сам будешь не рад.
Они уже возвращались,
выходили на край леса, к посёлку и поездам. (Ставка была поставлена на колёса и
в лес, чтоб соответствовать серьёзности военной обстановки, жили в вагонах,
работали в сарайных домиках). Было без пяти десять, сходились и другие офицеры
к домику генерал-квартирмейстерской части.
А тут, по крайней тропке,
обходя места высокого начальства, спешил писарь, хлопотливый селезень, а за
ним, с прямизною не военной, не воспитанной, прирождённой, на два шага писаря
делая свой один, шагал Арсений Благодарёв. Как все ноши с плеч покидав, с грудью опять выставленной, свободно
он на ходу помахивал руками, свободно оборачивался направо и налево, сколько
ему нужно, не стеснён высокою Ставкою, ни близостью великих князей.
И напряжение, и раздражение Воротынцева вдруг как смыло. Он выставил пальцы, задерживая
писаря.
Озабоченный сообразительный
писарь, козыряя не до самого виска и не вполне отброшенным локтем (тут-то, в
Ставке, они знали, кто почём), сам первый, не дожидаясь вопроса, доложил:
— Вот, всё выписываем, ваше выкбродие, направление, довольствие.
— У-гм, — отпустил его Воротынцев, а сам с любовью
смотрел на Арсения.
Двух полковников, своего и
чужого, приветствовал Благодарёв хорошо отведенным
локтем, хорошо поставленной головой, — но не едя
глазами, не выслуживаясь, а как бы в игру.
— Так что, Арсений, значит,
в антилерию?
— Да уж в артиллерию, —
снисходительно улыбался Арсений.
— Ну, разве не гренадер? —
пятернёй сильно ударяя Арсения в грудь и любуясь, спросил Воротынцев у Свечина.
— Поедешь в гренадерскую артиллерийскую бригаду, я уговорился.
— Ну-к,
что ж, — хмыкнул Благодарёв, перекатил языком под
щекою. Да спохватился, не так же надо, это не там. — Премного благодарны! — лишний раз отдал честь и опять чуть
посмеивался, отвисая большой нижней губой.
Таким не окружение его
сделало, таким застал его Воротынцев и под Уздау, он
и тогда не к своему полковнику, но и ко всякому офицеру так умел: безошибочно
употреблял все военные выражения, уверенно чувствовалось, что за их черту не
перейдёт, а тон — переходил, из службы отчасти в игру. Ничему не ученый,
Арсений держался, будто знал больше всех военных наук.
— А то смотри, у меня вот
будет полк — ко мне в полк не хочешь?
— Пя-хота?
— опустил губу Арсений.
— Пехота.
Благодарён сделал вид, что думает.
— Не-е-е,
— пропел, — всё ж не хочу. — Но тут же деланно спохватился: — А как прикажете!
Воротынцев засмеялся, как
смеются на детей. Положил здоровую руку ему на плечо, это высоковато получилось
— на его погон, уже не мятый, подглаженный, с подложенной картонкой:
— Никак я тебе больше
никогда не прикажу, Арсений. Не сердишься, что я тебя из Выборгского узвал? В мешок таскал?
— Да не, — тихо, просто, как
своему деревенскому, сказал Арсений. Носом шмыгнул.
То из окружения вырывались,
некогда было. То отсыпались. А теперь каждому надо было спешить по своей
службе, да и погоны слишком разные для разговора. А — миновалось что-то.
И горло Воротынцева
сжало, надо было проглотнуть.
И Арсений с расшлёпанным картошистым носом перекатывал во рту языком, как если б тот
был большой слишком.
— Ну, знаешь... гора с
горой... Ещё может когда... Служи хорошо... До полковника дослуживайся...
Обоим смешно.
— ... И домой возвращайся
целым.
— Так же и вам!
Воротынцев снял фуражку.
Спохватился и Арсений сорвать свою. Холодный ветер
обвевал их. Мелко моросило.
Поцеловались. В губы
пришлось.
Крепкие лапы были у Арсения.
И Воротынцев быстро пошёл
нагонять Свечина.
А Благодарёв
— недовольного писаря-селезня.