Одиннадцатое марта

 

 

 

554

 

Ни нашей стрельбы, ни немецкой уже не было который день, и не ждалось. Уже и обвыкли жить потиху.

А солнышко светило ровно, что ни день, — и даже утоптанный на батарее снег под каждою стопой ещё чуть подавался. Сильно он везде поёжился. А округ каждого стволика вытаивала воронка, на большем пригреве аж и до земли.

И по этой тиши, и по этому солнышку, и по разомлённости нутряной — хотелось чего-то делать весеннее. Плуг ладить не приходится, семян готовить не приходится, — а хоть что-то бы по хозяйству.

Но какое ж у солдата хозяйство? Орудие хоть и славно выручает, а не своё, да и карабин обрыдл — никогда в нём той души не будет, что хоть в цепу.

А вот дело, один догадался и все тянутся: из земляночной сыри вынести под солнце своё барахлишко — разобрать, подсушить, сложить понову, может что и выкинуть, только нечего солдату выкидывать, всё жаль.

Какое у солдата хозяйство? Всё в одном заспинном мешке и всё тряпичное; потвёрже, углом давит — только если консервы в походе. Но тряпичное — оно и самое дорогое: промочил ноги, если портянки нет запасной, а к ночи морозец прихватит на позиции, вот и пальцы отморозил. И холщовые портянки дороги, а уж байковые! — как женина ласка. А ежели подштанники тёплые, а ежели фуфайка,— ну!

Но и без этого самого нуждяного — откуда-то набирается у солдата чуть не полный мешок добра. Уж не говоря, у кого балалайка — ту в руках неси или на двуколку пристраивай, у иного — шашки. У счастливца — и нож перочинный складной (бывает с двумя лезами, бывает и с шилом и со штопором), его на самом дне мешка берегут, да гляди чтобы в дыру не ускочил. А у кого — бритва со принадлежностями (у фейерверкеров больше). Зеркальце малое. Иголка с нитками. Мыло. И у каждого ж — чайная кружка жестяная, редко у кого малярованная. Ложка! — первый друг солдата. А потом же ещё, время от времени, к Рождеству, к Пасхе, или так середи года, без причины, присылают подарки из тыла. Пряники, орехи — эти тут же и съедаются, в два присеста. Махорка или даже папиросы — это покуриваешь, неделю-другую-третью. А курительная бумага тонкая, нежная, как городские курят, — она от махорки и прорывается, газетке не соперница, на неё и смотреть чудно — а и выкинуть жаль. И в землянке сыреет — вот ее теперь сушить. А то присылают ещё по книжечке совсем махонькой — записывать, а чего записывать? А листики малые — и на письмо не выдерешь. Ну, ин всё равно сохранить, может до детишек. А химический карандаш — этот у каждого в деле, слюнявить, чтобы поярче, да письмо писать.

И незадачливое добро, а всё солдату пригоживается, уж будто и природнено, жаль потерять.

А ещё чего более всего насылают — это крестиков да иконок, уж на себя их вешать некуда и поставить негде, так в мешке и лежат. Теперь — тоже им сушиться. От них, выставленных, вся солдатская разборка на поляне уже больше не на базар похожа, а как будто, в облог церкви, ко крестному ходу приуготовляются.

Повылезали, каждый каку-ни-то рядинку по снегу иль по лапнику простелил, и разложил сушиться, а сам рядом, чтоб не застить — да от времени переворачивать.

Ещё не столько в солнце силы, сколь света, — глаза зажмуривает и душу располагает — не переругиваться, не перешучиваться. Кто о ствол ослонясь, кто на корточках, — неподвижны, сами будто просушиваются, от сырости зимней. Уже троезимной.

А в душе только и клубится: да сколь же можно? Неуж столько прожить, перетерпеть — и до конца не дожить? Да уж вдосталь, кончать бы скорей! Замирялись бы. На что ж она тогда — и лево-руция?

Вот, говорят, и в Венгрии — то ж она. И Вильгельма со дня на день скинут. Да вот и кончится всё.

Терпели — и дальше б терпели, ничего такого не ждали. Но коли уже так приключилось, что царя не стало, — так теперь-то чего ж не кончать?

В Перновском полку, уже все знают, давеча не пошли две роты на ночную работу, передовку укреплять, на что мол нам теперь это? Мы дальше не пойдём — дослужит и та укрепления, что есть.

И — ничего им. Приезжало начальство уговаривать, кой-как склонило идти работать, — а никого не арестовали.

В пехоте — больше нашего теперь отмах: хватит, теперя домой пойдём! На Пасху будем дома.

А другие говорят: никуда не распустят, так и будем довоёвывать, но питанию сильно улучшат.

А иные булгачат: еще всё назад повернется, и царь воротится, и всё будет, как было.

А кто: там, без нас,— землю не почнут ли делить?..

Только темью души застлут: может, и правда там уже делят? Письма — когда обернутся, когда узнаешь?

Но и солдату из строя никуда не податься, хоть и под пули прямые погонят: в армии всё на сраме держится. И кандалов на тебе нет — и не денешься никуда, а пойдёшь, как направят.

Принесли ребята с наблюдательного листовку, с эроплана немцы разбрасывали, но по-русски. Прочли (офицерам не говоря). Там написано: всё англичане затеяли, они царя обманули, на войну подтолкнули, они ж его и скинули. Только англичанам эта война и нужна, — а русский молодец-мужик за Англию умирает. А ваши матери, жены и дети живут в нужде, оттого что Англия вместе с богатыми торговцами задерживает съестные припасы.

Може и так, кто это разберёт. Съестное-то, впрочем, у нас без Англии.

А перед строем читали приказ по армии. Начинает снег сходить с полей. Солдаты! не езди без дорог, не сокращай хождением напрямки по вспаханным полям. Вспомни, что ты и сам хлебопашец, сколько труда и забот стоила тебе каждая полоска.

Это — поверней за сердце забрало. И правда, смотрим на эту землю как на бабу пьяную, поруганную, ничью, как только в ней ни копаемся, как только её ни полосуем. А она ведь — чья-то же родная, да вот Улезьки и Гормотуна. Им-то каково смотреть? С нашей бы вот так, под Каменкой!? — вот так бы лес валили, да так бы окопами изрывали, да так бы ездили наискосок — да разве это стерпно перенесть?

Эх, вся земля — чья-то, везде своё родное, — да приведи Бог к нашему вернуться. И — куда мы запёрлись? И чего третий год сидим, из пушек рыгаем?

Перешёл к Арсению Шутяков, на корточки присел.

Слушь, Сеня, а не больно мы разомлели? А не рано? И ежели мы так — то гляди бабы же наши сполохнутся, как эта свобода до них дохлынет? Ведь бабам-то свободу нельзя давать, баб от неё разорвёт.

Прищурился Арсений. Не ли́чит мужику на такое возражать.

— Разорвет, — согласился. — Нельзя.

А про себя подумал: Катёне-то можно. Катёне свобода не пошкодит. Уж до того разумница. До того прилежница.

И так это сердце занялось: что там сейчас Катёна? Как там Савоська? Как там Проська?

Ох, разняло-разняло, потянуло.

Так вот, зажмурясь в тишине, и не знаешь: где ты, кто ты? Одно и то же солнце всем светит, — и немцам тоже.

А може — вся война — приснилась? А може, ты в Каменке и сидишь, сожмурясь? Вот сейчас глаза раскроешь — увидишь родной двор, сарай, избу, Доманю на крылечке?

 

 

ДОКУМЕНТЫ — 25

Лондон, 11 марта

СТАТС-СЕКРЕТАРЬ ПО ИНОСТРАННЫМ ДЕЛАМ БАЛЬФУР —

ПОСЛУ БЬЮКЕНЕНУ. Петроград

 

Выясните, можно ли предполагать, что нынешнее русское правительство не будет придерживаться политики своих предшественников в отношении вывоза пшеницы из России в Великобританию и Францию? Может быть, было бы хорошо указать, что всякое изменение этой политики, неблагоприятное для союзников, неминуемо отразилось бы на экспорте военного снаряжения в Россию.

 

 

К главе 555