Четырнадцатое марта

 

 

 

602

 

И вот наступил великий день — день оглашения Манифеста «К народам всего мира». Пленум Совета намечался в самом большом зале Петрограда, какой только обнаружили: в Морском кадетском корпусе на Васильевском острове, думали вместить туда тысячи, может быть, четыре.

Гиммер не ожидал, что будет так волноваться. Представить себя сразу перед столькими тысячами, а слова бросать сразу ко всей Европе — это чем ближе, тем казалось грандиознее, и даже в груди пересыхало. Хватит ли голоса? Ну, в закрытом помещении легче, чем на улице. Да ведь не просто же прочесть готовый Манифест — он должен будет сделать распространённый доклад, найти ещё новые аргументы и построения и при этом не слишком рассердить оборонцев и не потеснить интернационалистов. Гиммер думал, доклад такой у него в голове готов, — нет, не готов, с утра понял. Но и удалиться готовить его — он тоже уже не мог, какая-то взволнованная потерянность рассеивала.

Итак, он пошёл на обычное заседание Исполнительного Комитета и полуприсутствовал тут, полуслышал, хотя ни в чём не участвовал, а заглядывал в свои хаотические листки и ещё дописывал сбоку. Переписать начисто и потом заучить или запомнить — уже и времени не оставалось, и усидчивости.

Заседание ИК началось с заявления какого-то шофёра, что ему известно, будто Горемыкин освобождён из Петропавловки. С подобными донесениями теперь многие пробивались в Исполком, они вызывали волнение, но большей частью оказывались ложными. Однако сопоставляя с рапортом георгиевских кавалеров из Могилёва, что вся Ставка — контрреволюционное гнездо? В «Известиях» уже появилась сегодня предупреждающая статья самого Стеклова — сильные статьи «Известий» выдвигались как вооружённые полки. А теперь ещё и освобождение Горемыкина? Да не готовят ли реставраторы этого старца в премьер-министры? Запросить Керенского.

В который раз возмутились Керенским: обязанный отчётом Совету, он никогда не отчитывался, не сказывался, не появлялся, совершенно обуржуазился. Даже на сегодняшнем пленуме, где он обязан быть, он конечно не будет.

Затем энергично докладывал Богданов, что Совет Рабочих и Солдатских Депутатов стал уже чрезмерен, неуправляем, нигде не помещается и работать не способен: там уже скоро две тысячи солдат, тысяча рабочих, это становится абсурд, а не законодательный орган. И нестерпимо такое соотношение: перевес мужицкого большинства, деревенской солдатчины, поглотившей революционный пролетариат. Надо изменить норму представительства, уменьшить общее число хотя бы тысяч до двух, и хотя бы уравнять рабочих с солдатами.

Но — как же это сделать? Изменённую норму — как же провести через сам Совет? Как заставить депутатов самих отказываться от своих мандатов? Навыдавали мандатов без оглядки, навыпускали джинов из бутылки — а как теперь их заткнуть назад? Задача!..

Сметливый Богданов предлагал так: нынешний непомерно-громоздкий Совет оставить как он есть, но только для торжественно-исторических заседаний, как сегодня. А для сколько-нибудь деловой работы выделить из Совета или избрать отдельно — «малый Совет», человек на 500, а лучше на 200.

Но что ж толковать о Совете, когда нерабочим и громоздким стал сам Исполнительный Комитет? Уже и здесь набралось чуть не 40 человек, да сколько-то с совещательными голосами. Раньше Совета надо преобразовать сам Исполком. Уменьшить его нельзя, — но не избрать ли из него бюро, которое и будет решать все текущие вопросы?

Приходилось согласиться. Человек семь?

Тут же стали выбирать бюро. Соколов — опять опоздал, опять его не было, — будет жалеть, что не попал. А Гиммер — не стал уже ввязываться в бой, добиваться туда попасть, — да и зачем ему эти текущие дела. Он был — теоретик, он был — мозг. Незаметный, но вдохновенный, — он был истинный направитель всей российской революции. Достаточно было, что он состоял в Контактной комиссии и мог всегда проверять Временное правительство, это — главное.

Выбрали в бюро — Чхеидзе, Стеклова, Гвоздева, Богданова, Красикова, Капелинского и — не Шляпникова, а Муранова: появился теперь Муранов, он был как бы равен Чхеидзе по своему прежнему думскому положению, и все охотно приняли его.

Но ещё бы — кандидатов в бюро? Троих? Выбрали двух инициативников — Шехтера и Соколовского, да большевика Стучку.

Ещё поступило заявление от каких-то правоэсеровских интеллигентов, что пришла пора выбирать по волостям Советы крестьянских депутатов, а по одному депутату от пяти волостей присылать в Петроград для Всероссийского Крестьянского Совета. Только ещё этого не хватало, как конкурента или как бревно на дороге? Традиционное увлечение российских интеллигентов мужитчиной уже просто било в нос. Но одно виднелось утешение: что такой громоздкой организации да в нынешних условиях — они и за три месяца не прокрутят.

Ещё возобновили существенный вопрос: об оплате труда членов Исполнительного Комитета. Невозможно держаться бесконечно на энтузиазме первых революционных дней: откуда же брать средства к существованию, заседая тут по 7 часов ежедневно? Да вообще, состоя членами реального как бы правительства России, неужели же мы не имеем права на достаточное вознаграждение?

Однако — сколько себе назначить? Слишком мало — обидно, слишком много — может вызвать рабочее неудовольствие, да ещё и — из каких средств платить? А Временное правительство насчёт 10 миллионов тянет, не отвечает. Поручили пока Брамсону изучить вопрос вознаграждения членам, и доложить Исполкому.

А заседание всё шло, шло. Долго подробно докладывала похоронная комиссия о плане похоронной процессии по городу. Марсово поле было всё не готово, только сегодня там начинали копку, а почва утолочена битым кирпичом и проморожена, теперь костры палить или взрывать. Жертвы революции всё не хоронятся, теперь откладывали ещё на неделю. Ожидали миллиона участников — и боялись Ходынки.

Ещё — проект создать союз чиновников с целью уничтожения бюрократизма.

Так — затянулось и затянулось заседание, пока уже не пригласили членов Исполкома к горячему обеду. И уже надо было собираться ехать в Морской корпус.

А Гиммер — так и не доделал своего доклада, не дописал, не переписал своих тезисов!

Теперь всему Исполнительному Комитету предстояло автомобилями переехать на Васильевский остров — целой вереницей автомобильной по Литейному и Невскому.

Но хотя автомобили Петрограда были, по сути, в распоряжении Совета — стали подсчитывать наличные, и что-то как будто не хватало, плохо распорядились.

Тут Флаксерман, жена Гиммера, она работала в аппарате Исполкома, — возьми и сбей на несчастье:

— Коля! А поедем со мной. Меня — особый автомобиль ждёт.

— Какой? Зачем тебя ждёт?

— Вот тут, в гараже, на Таврической улице. А ждёт — чтобы на Лиговку заехать в типографию, взять пачку «Известий», раздавать в Морском корпусе.

— Так это крюк какой!

— Да на моторе — одна минута, какая разница! Там — всё готово, нам только вынесут, и мы ещё раньше других будем.

Ну что ж, пошли в тот гараж. Оттуда выбегали автомобили, но всё не те. Стали искать. Нашли шофёра, но у него ещё не было ордера. Пошёл подписать ордер. Ждали. Пришёл с ордером, стал мотор заводить — а мотор не заводится. Гиммер занервничал: пойти назад в Исполком? — но уже, наверно, все места разобрали. Да ничего, заседания Совета всё равно никогда вовремя не начинаются, подождём уж.

Наконец, мотор завёлся. Погнали на Лиговку.

В типографии не только не оказалось собранных «Известий», но даже тех людей, кто бы знал, сколько и где их надо собрать. Пришлось самим лазить по этажам, спрашивать, искать. Наконец — нашли, но теперь надо было искать, кто бы имел право всё это выдать и кто бы это перетащил и погрузил в автомобиль.

Ещё искали по тёмным коридорам, хлопали комнатными дверьми, пока нашлись люди, кто увязал кипы и донёс их.

Шофёр ждал супругов Гиммеров с негодованием: он и сам был член Совета и хотел присутствовать на пленуме, а вот из-за них... Не слушая оправданий, кинулся крутить ручку завода.

Но машина не заводилась.

Не заводилась, не заводилась — и куда ж было кидаться? Извозчика не найти, в трамвай не влезешь, а пешком — всё равно несравнимо дольше. Да каждую минуту, каждую секунду, с каждым поворотом ручки может завестись!

Гиммер искусал все губы, стараясь только не думать, не думать об идиотской глупости своего положения! Не умереть от бешенства, от разрыва сердца, от умоисступления, — что там думает Чхеидзе? Уже, наверно, начали! Но — как же начать без главного докладчика?

Вдруг — машина затряслась, крупными неровными дёргами. Шофёр поспешно вскочил, нажал — и машина понеслась бешено, прыгая по ухабам, по лужам и далеко на прохожих разбрасывая серый снег и грязную воду.

Завернули на Невский, глянула его дальняя прямота, ещё погудели рожком на проворно разбегавшихся прохожих — и вдруг опять остановились. Тряхнуло седоков вперёд.

В этой двухминутной скачке по Невскому Гиммер ещё не успел отойти от муки — как впал теперь в новую, безысходную. Опустил голову на свои бессильные руки и готов был завыть. Но и опять не было смысла срываться: редкие извозчики ехали — занятые, трамвайная остановка не рядом, вагоны обвешаны людьми — а эта чёртова рухлядь всё-таки способна завестись?

В таком корёженьи и с ненавистью глядя на жену, Гиммер произвивался эту остановку. А машина завелась! — и он своим давлением ещё поддавал передней стенке ехать вперёд! А когда опять заглохла резким толчком — стал впадать в транс равнодушия, уже начинали ему быть безразличны и свой провал, и что произойдёт на пленуме, — и не было энергии искать другой способ добираться.

Так, дрыгая, то кидаясь вдоль проспекта, то резко останавливаясь, чёртова машина ещё промучила, промучила их сколько-то, — и всё ж перебралась через Дворцовый мост и дотянула до набережной к Морскому корпусу — с опозданием больше часа. Гиммер бросил жену, «Известия» — и полоумно побежал внутрь.

Пусты были лестницы, переходы, — началось!

В одну из раскрытых и затолпленных дверей зала он всё же втиснулся, проюлил ещё немного — но вот заперся, маленький, слабый, никому не нужный, за спинами, за спинами — и видел только вверх: огромный лепной потолок, на хорах — морской духовой оркестр, на возвышении — крупная модель парусного корабля и на неё взобравшихся отнюдь не модельных матросов, да какие-то морские эмблемы высоко по стенам, да кой-где развешанные флаги, драпировка кусками красной материи, это всё уже при электричестве, дневного света не хватало на зал, — и хотя слышал зычный голос Нахамкиса, а долго не мог понять, где же расположился президиум. Оказался он не поперек зала, а — вдоль, на помосте, на уровне живота огромной бронзово-чёрной статуи Петра Великого в треуголке, — и ступеньки помоста тоже все облепила публика, солдаты и рабочие, — их как выпирало вверх из зала, набитого до отказу, — и как бы тут Гиммер мог пробиться?

А слышно было — прекрасно. И с ревностью слушал он Нахамкиса. С ревностью — и страшной тревогой, не возьмётся ли тот грубо комментировать Манифест, эти тонкие нюансы войны и мира, проводимые через подводные рифы, а это дело не его, какой же он теоретик, он слаб, он грубый эмпирик. И даже не мог Гиммер понять, уже читался ли Манифест? Обидно как! без автора! да как же они могут?! Или это ещё впереди?

Густо, напористо Нахамкис оповещал:

— Русская революция является не только русской. Ещё 150 лет назад Франция сделала революцию. Была объявлена война хижин против замков, народа против короля.

О-о, да он касался великих теней! великих тем!

— Но тогда русские войска пошли в Париж и восстановили монархию. Потом наш проклятой памяти Николай I... Сами рабы, продаваемые как вещи, мы помогали укреплять тиранов. Имя русского стало ненавистно европейскому свободному гражданину. У нас была тёмная ночь. Но революционный петух пропел — и наступила заря новой жизни — русский крепостной из жандарма превратился в революционера. И каждый с гордостью скажет: я жил в это славное время. И это чувствуют все оставшиеся на престолах тираны. Вот почему Вильгельм дрожит за своё существование. Вашей власти ждут страждущие других государств. Гром радости разнесётся по всему свету...

Ничего, это ничего...

— Царь наш казался великий, потому что вы стояли перед ним на коленях. Но стоило вам храбро встать на ноги — он стал маленьким, глиняным, и вы его легко свергли. Однако дело революции не закреплено. Злодей Иванов арестован — а георгиевские кавалеры просили у нас прощения за недоразумение. В Могилёве собираются контрреволюционеры. Я надеюсь, они будут все переловлены, привезены сюда в кандалах, а тут судимы беспощадно!

Что это, куда это он понёс? Ему не терпелось пересказать свою сегодняшнюю статью из «Известий». В такой великий момент — при чём тут Ставка? какое отношение к Манифесту?..

И электричество вдруг потухло. Но сразу и загорелось.

— Таких людей надо считать изменниками общему делу! — гремел Нахамкис, плохо видный за тесными высокими спинами. — Таких военачальников, поднявших оружие против нового режима, мы объявляем — вне закона!! Если найдётся генерал, который пожелает вести против нас солдат, — голос рокотал громом, — каждый обязан убить его!

Зал оживился, зашевелился, загудел, понравилось. Тем временем Гиммер, не имея сил расталкивать плечи, въюркивал между боков — и всё же пробирался. И вот ему стал виден грозный Нахамкис — как он махал убивающей дланью и пристукивал ею по доске перил, — и нельзя не признать, был революционно прекрасен, неожиданный вождь! Но при чём тут Манифест?

— А в России будет демократическая республика. Будет так называемое русское народоправство. Это в русском духе, вспомните Великий Новгород и Псков. Но в Москве появилась язва — князья. И вот теперь народом уничтожены.

От Французской революции — и к Новгороду. Это — слабость Нахамкиса, он не умеет держаться логической цепи.

— Но есть международная сторона...

Опомнился.

— Как Франция, где дипломатия — привилегия богачей. Дурачащая народ золочёная дипломатия вызывает войны. Если бы над нами не сидели эти паразиты... Народы давно и создали международное общение, Интернационал, но пришла Англия, заговорила о морях, и началась великая война... И мы призываем — «народы всего мира, возьмите судьбу в свои руки!» В начале войны я спрашивал у германцев, будут ли они давать кредиты на войну Вильгельму. И они ответили: у вас, у русских, нельзя свободно слова сказать на улице, вы угроза для нас со своим деспотизмом, и мы будем с вами бороться...

Ах, ещё вот эта ошибка наших интернационалистов: у них почему-то Германия всегда виновата меньше Англии и Франции! Вот Гиммер никогда не потерял бы теоретического равновесия!

А Нахамкис — всё разливался. И как — это немцы должны были выступить с воззванием к русским свергнуть тирана, но они не могли поверить в нас. И как — вот мы теперь выступаем. Это — он так медленно подводил к монументу Манифеста.

А электричество мигало, пугая и раздражая.

И — ещё долго, и ещё сколько лишних подводящих фраз. Нет, не талантливый он! Ах, какая злая неудача с этим опозданием! Какой великий доклад, какой великий момент испорчен!

Но — не имел Гиммер силы выбиться из затискивающей, залавливающей массы. Так и застрял зажатой щепочкой, упал духом. И только его острый аналитический ум, сопротивительно или насмешливо, отмечал, что происходит.

Ну, наконец-то! Наконец-то он стал читать и сам Манифест! Знал Гиммер этот экземпляр, оставшийся у Чхеидзе, перепечатанный на машинке, но и с исправлениями, — и теперь Нахамкис по нему спотыкался, не так расставлял логические ударения — и Гиммеру это больно отзывалось, как если бы от того погибал мировой интернационализм.

Но вдруг... но вдруг... он перестал замечать ошибки. Зычный голос Нахамкиса — над головами стольких тысяч — развернул Манифест как гигантское знамя — как Гиммер никогда и не смог бы, даже по слабости горла.

И он зачарованно прислушивался к этим периодам — «Мы, русские рабочие и солдаты... шлём вам наш пламенный привет и возвещаем... Нет больше главного устоя мировой реакции и 'жандарма Европы'... Уже сейчас с уверенностью предсказать, что в России восторжествует демократическая республика... Наступила пора народам взять в свои руки решение вопроса о войне и мире...»

И — дальше... и — дальше... Красоты сменялись глубинами — и Гиммер услышал свой Манифест ещё величественней, чем ожидал, — как уравновешен! как удался!

«... И мы обращаемся прежде всего к германскому пролетариату...»

И авторское самолюбие его смирилось, что читал не он сам.

И вот — кругом захлопали, захлопали тяжёлыми солдатскими и рабочими ладонями, — и сам Гиммер был перышком лёгким в этом вихре.

А сразу за чтением великих слов на помосте оказался не интернационалист, ни даже социалист, — но служака-полковник, против кого и предупреждал Нахамкис, кто и сегодня честно нёс бы свою собачью службу трону. Но в переменившихся революционных обстоятельствах этот полковник теперь бодро представлялся как новоизбранный солдатами командир Измайловского запасного батальона:

— Я старый солдат, и я заявляю вам, сейчас очень опасный момент: быть или не быть России.

Нагонял монархического страху.

— В наших руках свобода, но я боюсь, как бы она не провалилась под землю! Я боюсь, чтоб деспотический Вильгельм не отнял нашу свободу! Чтоб сохранить свободу — нужны оружие, снаряды и порядок в войсках.

Как будто не прозвучали великие слова! Тут же, через 10 минут, вот как нагло выворачивали взрывную революционную идею в патриотическую пошлость!

— Я говорю вам: офицеры вам очень нужны как специалисты. Теперь мы служим — вам, и будем работать на укрепление сил. А вы — верьте нам.

Но давали только по 5 минут, а то б он ещё разлился.

И ещё вылез офицер — молоденький, но наглый:

— Мы не можем в пять минут решать мировые вопросы. Мы не подготовлены. Мы ещё час назад не знали того, что сказал докладчик. Почему нам проекта не показали раньше? Сейчас — несвоевременно обращаться к немцам простодушно. Докладчик неправильно говорил, что немцы воевали против деспотической России: их удар был — по свободной Бельгии и свободной Франции.

А потом — какой-то солдат, но с правильными мозгами:

— Неужели вечно будет вражда между народами? Вас будут призывать к победе, а тут, в тылу, восстанут тёмные силы! Окончим кровавую бойню, где бедняки схватили друг друга за горло. Неужели народы не поймут, о чём мы говорим? Да только поднимем клич — и все нас послушают.

А под конец вывихнулся:

— Но если нас не услышат — вот тогда мы не дадим себя поработить.

Потом — социал-демократ, но выказывая наружу всю бесконечную путаность вопроса:

— Мы, демократия, не можем идти за Милюковым, которому нужны Дарданеллы. Мы — за мир без аннексий и контрибуций, самоопределение народов. Враги у нас не на фронте, а в тылу. Но пусть немцы сперва свергнут Вильгельма. Что значит окончить войну? Это не значит побросать ружья. Надо прежде выработать условия.

Новые страдания. Так и знал Гиммер, что чем больше будет ораторов, тем больше запутают великий вопрос. Не надо бы и по пять минут им давать, — по две. (А тут уже кричали, что по пять — мало!)

И эта высшая формулировка об аннексиях и контрибуциях у всех на устах — а не дали вставить в Манифест, вот стыд, там только — против захватной политики.

Тут снова выпустили дурака:

— Мы завоевали свободу, но на этом флаге должно быть написано — победа! Кто ручается, что на наши шеи не возложат контрибуцию? Мы должны дать заявление германскому пролетариату — и посмотреть, свергнет ли он Вильгельма.

И ещё дурака:

— А не поймёт ли германец наш глас как показатель нашей слабости? Если будет удар по нашей свободе, то не с тыла, а в лицо. Нам надо бояться германца!

И Авилов, из «Известий», расхрабрился:

— Товарищи-братья, через штыки мы кликнем клич по Европе: настал конец владычества деспотов! Сбрасывайте свои правительства!

Наконец Чхеидзе кончил эту чехарду и взял слово сам. Но разве и он мог проникнуть в изгибистую структуру Манифеста? Он тоже мог только опошлять и огрублять: своими незаконными комментариями, не утверждёнными голосованием Исполнительного Комитета.

— Русский народ сделал Россию свободной и частью культурного мира. Все народы смотрят на нас. А раньше нас называли жандармом. Наше предложение — не прекраснодушие, не мечта. Ведь обращаясь к немцам, мы не выпускаем из рук винтовки. Мы предлагаем немцам подражать нам и свергнуть Вильгельма.

Каша какая-то, одна фраза противоречит другой, ничего за собой не слышит!

— А в ожидании что же нам — плевать в потолок? Если Вильгельм помазанник божий — так смазать его! — (Зароготали в зале.) — Немцам мы скажем — потрудитесь походить на нас! А если немцы не обратят внимания — мы будем бороться за нашу свободу до последней капли крови. Мы с оружием в руках будем продолжать войну, чтоб оборонять свободу!

Что лепит! Ну что лепит! Всё испортил!

Собачьей лапой развалили такую тончайшую конструкцию! Какое несчастье, что опоздал!

 

 

К главе 603