614
В минской газете прочитал
Саня манифест «К народам всего мира». Нет, войны уже не будет. Прокликав такие слова, вряд ли можно воевать. Читали ведь и
солдаты.
Это
звучало, действительно, фантастически и патетически: через железные фронты,
или, как там писали, — через горы братских трупов, через реки невинной крови и
слёз, через дымящиеся развалины городов и деревень, — вдруг звучал какой-то
новый, не государственный, голос, — от рабочих к рабочим других стран, от
солдат — к солдатам чужих армий, — и могла ли после этого голоса по-прежнему
продолжаться война?
И — не Сане было эту войну
жалеть. Он сам себе удивлялся теперь, что мог два года с таким старанием и
интересом служить. Что мог — добровольно на эту войну пойти.
Он пошёл — потому что тогда
Россия нуждалась в защите. А теперь она нуждалась: как благополучно армиям
расцепиться да всем разойтись по прежним занятиям.
А Сане, значит, опять в
Москву и кончать университет? Мог ли он ещё вместиться на студенческую скамью?
Да пожалуй ещё мог.
Всякая мысль о Москве приходилась ему особенно сладка — и хотелось именно туда
скорей.
Надоели газеты, столько
дребедени и пошлости было в них, распухала голова. Бросил, пошёл пройтись. По
задней опушке Дряговца, мимо всех землянок, в сторону
2-й батареи.
Стоял податливый пасмурный
денёк. Подтаивал снег, рыхлел повсюду — а на наезженной дороге зеркалили лужи. Близко кричали грачи, в перелётах и суетне.
На берёзках набухали почки.
Тут Саня встретил прапорщика
Фокина, идущего в штаб бригады, очень мрачного. Повернул с ним.
По пути Фокин рассказал о
своих злоключениях. Желая повеселить солдат — он поигрывал им на скрипке по вечерам.
«А барыню можете?» «А комаринскую можете?» Подбирал,
иногда и плясали. И быстро прошёл об этом слух — и стали его уже вызывать
каждый вечер, — сперва своя батарея и на передки,
потом уже и соседние в Дряговце части: «Прийдить, господин прапорщик, а то весь коленкор без музыки
линяет.» Наконец, это ему надоело, уже не осталось ни
одного вечера свободного, он стал отказывать. Стали обижаться и даже смотреть
по-волчьи. Тут нашли какого-то парня со стороны: «Дай ему скрипку, раз сам не
подыгрываешь!» — «Да как же я дам в неумелые руки?» — «А он по ярмаркам играл.» Отказал — ещё хуже стало. Вот: как с ними правильно себя
вести? и — можно ли по-доброму?
Саня в душе уверен был, что
— можно. Но и с Фокиным не видел: где тот ошибся?
Что его самого соединяло с солдатами
— это то, что он знал мужицкий труд и был из мужиков же. А без этого — легко
было совсем потеряться. Выходило так, что всякий надевший погон со звёздочкой —
уже был обречён на отъединение. Все офицеры до единого — и
надменные гвардейские служаки, но и молодые недавние интеллигенты, — все своими
погонами отъединялись бесповоротно.
Вот, запрещены были всегда
карточные игры солдатам. Но офицеры, напротив, всегда играли, — зачем? Неужели
нельзя было воздержаться, отказаться? А теперь — из Петрограда разрешили и
солдатам. И они в землянках сидели и резались в карты. И — что можно возразить?
А при картах — уже не те солдаты.
Расстался с Фокиным — в расположеньи своей батареи уже слышал знакомый рогочущий, как жеребячий, голос. Чернега!
Саня обрадовался: неделю его не было, как уехал на противоаэропланные
курсы в штаб гренадерского корпуса.
Пошёл на голос.
Чернега с большим красным бантом на
груди шутил с группой солдат, те вдвое перегибались-смеялись. Вот что в нём
осталось — фельдфебельское, это да, Чернега был
всегда с солдатами заедино, ещё гораздо свободней, чем Саня.
— А, Санюха!
— прилопатил тяжёлой рукой. — Ну, как ты тут? Ты,
говорят, член батарейного комитета?
— Да выбрали вот, —
улыбнулся Саня.
— И председатель батарейного
суда? — уже всё выспросил Чернега.
— Да, — ещё улыбнулся,
неуверенно.
Уже влёк его Чернега под локоть в землянку и спросил:
— А Бейнаровича
— председателем выбрали? Как допустили?
— Да он выступал, кричал...
Конечно б, Дубровина.
— Зря, зря, — уже в землянке
отпыхивался Чернега, но не
очень заботно. — А у нас в корпусном
— тоже еврей, ефрейтор, но образованный, умный, зараза.
— В корпусном
— что? — не понял Саня.
— Комитете!
— хохотал Чернега. — Ты разве не знаешь? Я же теперь
в корпусном комитете, ты не знаешь?
— Всего корпуса? — так и сел
Саня на чурбак.
— Ну! А ты не знал?
Со своей купеческой койки
ноги спустя, Устимович сиял, он уже знал.
— Да как же ты попал? —
изумлялся Саня.
— А я ж там рядом был! Речь
им двинул — и выбрали.
Смеялся, очень доволен.
— Тут ещё мою койку не
заняли? Сейчас меня Цыж обещал кормить. За всю
неделю, что я не добрал тут.
И руки тыкал под умывальник
наскоро.
— Всего Гренадерского
корпуса? — продолжал изумляться Саня.
— Всего, всего! — бодро
хохотал Чернега, руками в полотенце. — А скоро будет
армейский съезд — и туда уже выбран, поеду.
— Так ты у нас что? И в
батарее не будешь? И служить не будешь?
— Вот, скажи, Санька, и сам
не знаю, — посерьёзнел Чернега. Пошёл сел на Санину
койку. — Никто меня, конечно, с должности не высвободил, но исполнять
её мне никакой возможности нет. Вот, как теперь с
комитетскими будет — никто не знает. Сегодня ж опять в корпус назад надо
гнать. — Посмотрел: — Да вы тут с Устимовичем — неужели не справитесь?
Устимович улыбался — с
надеждой ли на Чернегу или почтительно, как на героя.
Устимович от всегдашней мрачности повернул последние дни к весёлости, то и дело
улыбался. Шёл один тот конец, которого он и хотел.
— Ну и койка у тебя
неудобная! Как тебе жердь в подколенку не давит? —
пошёл, пересел к столу. И по столу хлопнул толстой ладошкой, как прибил: — Всё,
Санюха, начинается житуха —
ещё такой солдат не видал. Долой баронов, фонов и шпионов! Стоять в окопах
будем — а вперёд ни шагу!
И — попыхал,
полыхал задыхательным смехом, нельзя понять: и сам
так думает или это он про других.
Увидел Санин недоверчивый
взгляд, и:
— А что? Плохой привал лучше
доброго похода. Не я придумал: вон, в газетах пишут: все уставы будем ломать!
Наверно и правила стрельбы! Зря ты, Санька, учил! — и смеялся, трясся.
Ещё заново подивовался Саня на своего неиссякаемого приятеля. На всё
встречное в жизни был у него избыток силы и веселья. Так и теперь. Зная Чернегу, можно было предсказать, что его и революция с ног
не собьёт. Но ещё новой силы он за эти дни нахватался.
— Так ты же мне... Ты — что?
Эти дни — где?..
Ещё колесей
грудь выкатил Чернега, кашлянул для приосанки:
— Я, Санюха,
полки объезжал.
— Полки?
— Перновский,
Несвижский, Киевский, Самогитский.
Объезжал, знакомился, на передовке везде побывал,
комитет должен всех знать! Теперь, Санюха, эти
звёздочки, — себя по погону пошлёпал, — ничего не стоют.
А вся власть будет у комитетов, привыкай. И имей в виду: не верят солдаты, что
офицеры революции рады. «Ещё куда господа потянут!» Закоренело, понятно. Офицер мол и хороший-хороший, а кровь чужая. И не без этого.
Езжу, убеждаю: рады мы! вот, на рыло мне смотрите! В пехоте, знаешь, не как у
нас, меж собой ворчат: везде начальство поснимать, а чтоб свой брат стал. А
другие уже домой бегут: боятся, без надела останутся. А на кой ляд эта война,
правда? Фу-у-у!.. Да что ж Цыж
не идёт, не несёт?
Всем своим чёрным
долго-усталым лицом Устимович передавал согласие и восторг.
Да и Саня смотрел на Чернегу едва ли не с восхищением — на эту жизненную силу
прущую, безмерную.
— И думаешь, справишься,
Терентий? В корпусном?
Важно провёл Чернега большим пальцем по натопыренным
коротким усам:
— Мордой
в грязь не ткнёмся!
В который раз, подавленный
его опытом, Саня спросил:
— И — что же ты думаешь,
Терентий? Как же это пойдёт?..
— А что? — бесстрашно
примеривался Терентий крепким шаром головы. — У народа мышцы затекли, надо и
размяться. Туда их всех, Санюха, — Николашку, Алексашку. И Родзянке народ тоже не доверился.
Не управили Россией, руки у них слабые. Да ею
управлять, знаешь каки жилисты
надо?
Как руки мыл — у самого по
локоть закачены остались — вот она, жила!
— А революцию — её тоже, как
лошадь без вожжей, пускать на произвол не надо. Надо её, Санька, поднаправливать! Потому я и в комитеты пошёл.
Не спросил уж Саня о
батарее, но пошутил:
— А как же — Беата? Эт'ты до неё теперь
добираться не будешь?
Ещё подприосанился
Чернега, надувом:
— Теперь, Санька, — не до
баб! Всё! Перерыв! Теперь — надо революцию высматривать. Шоб
не завалилась.
Толкнув дверь ногой, шёл за
тем Цыж и нёс перед собой двумя руками духовитый чугунок.
— А, денщичья
сила! — заорал Чернега. — Что несёшь?
— Так что — чебанскую кубанскую кашу, господин прапорщик! — весело
отозвался и старый Цыж.
— А, молодец! А, угодил! А
ну, — двумя руками, — стол расчистить! А ну, где моя ложка на четыре вершка!
И правда, с человеком этим
всегда забывались горе, сомнения, а возвращалась здоровая охота к еде.