637
По желаниям, выраженным из
Петрограда, генерал Алексеев понял, что Гучкову
сегодня не надо устраивать никакой торжественной встречи, а министрам завтра —
напротив, надо. И он отдал распоряжение собрать завтра на вокзал штабных
офицеров и публику, а сегодня поехал к полудню встречать Гучкова
лишь с Лукомским и Клембовским.
Это и лучше, что Гучков приезжал прежде остальных министров, отдельно.
Наперёд выступал не политический разговор, очень неприятный, но
профессиональный военный.
На перрон всё же стянулось
немного публики, кто узнал. Поезд остановился — из гучковского
вагона вышло двое юнкеров-павлонов и стали часовыми у
входа, отлично держась. В окнах виднелись полковники, сопровождавшие министра.
Алексеев вошёл в вагон,
волнуясь: ещё живо было в памяти, как Гучков едва не
погубил его прошлой осенью перед императором своими необузданными письмами, так
что на некоторое время даже само звучание его фамилии становилось генералу
неприятно. Не виделись больше года — и вот он приехал в Ставку не скромным краснокрестным представителем — а в полной власти. Да он и
раньше казался Алексееву человеком необыкновенным — своею всероссийской славой,
отвагой, своею противотронной дерзостью. Поэтому и
сейчас не было ревнивого чувства, что это — штатский выскочка, занявший пост
военного министра. Алексеев с тревогой ожидал, как на него Гучков
посмотрит и что первое скажет.
Гучков сидел над бумагами в
салоне-канцелярии, образовавшемся от разгородки двух
купе. В полувоенном френче, а вид усталый. Поднялся без всякой военной
подтяжки.
Алексеев отрапортовал с
рукой при козырьке. Пожали руки запросто. Немного полегчало:
вид у Гучкова был не для разноса.
Сказали по несколько слов.
Несколько слов после таких событий! Всё ничтожно, невыразимо, неперечислимо, а сколько уже отпечатано на текущих лентах
аппаратов...
А поздравление с занятием
министерского поста — как-то не выговорилось.
Но и, встречно, никакого
сочувствия уязвленному Советом положению Алексеева Гучков
не высказал. И унизительно было бы жаловаться ему на Совет? А может быть, это и
значило, что не надо обращать внимания на газетные статьи?
Гучков представил несколько своих
чинов. И — корреспондента «Таймс», зачем-то сопровождавшего его вместо
русского.
Фельдфебель павлонов выстроил свою чёткую четвёрку у выхода — и это был
весь караул. Проминаясь, Гучков вышел на перрон,
пожал руки Лукомскому, Клембовскому,
не добавил ничего — и все пошли, сели в моторы.
Этот путь по Днепровскому
проспекту за последние недели с разным настроением проезжал Алексеев — то в
темноте, то днём, встречая, провожая царя, и всегда с душевным грузом. А кроме
этих немногих проездок, он все три недели просидел и пролежал в своём кабинете.
В офицерском собрании был
сервирован торжественный завтрак, и все старшие чины штаба ожидали (только
оставшимся великим князьям было советано не
приходить). Гучков, здороваясь со всеми, иногда и
улыбался, а был рассеян. Разговор за завтраком свёлся к пустякам, вполне как
бывало за царским столом.
После завтрака закрылись
вдвоём в небольшой «государевой» комнате, Гучков сел
в единственное здесь кресло, в котором неделю назад томился, не помещался долгоскладный Николай Николаевич. А Алексеев — сбоку,
разложив на зелёном сукне стола пачку заготовленных бумаг.
И пять карт фронтов висели
на стойках позади их спин, но не пригодились, не дошло до направлений и
стрелок.
Алексеев начинал переговоры
с правительством — неравным партнёром: и от передвижки всех событий и властей,
и от улюлюкающей травли Совета, и от ослабления армии, и ещё не утверждённый в
своём посту, — начинал гораздо неуверенней, чем бывало раньше рядом с
расположенным, всегда доверчивым императором.
Раньше военный министр
совсем и никак не командовал Ставкой. А сейчас — не могло возникнуть и мысли о
неподчинении Ставки министру.
Однако в последние дни и
даже часы, проведя важные консультации с главнокомандующими, обменявшись
подробными телеграммами, Алексеев пришёл к неожиданному выводу, который
укреплял его по отношению к правительству.
Консультации были: на что
способны, что могут планировать наши фронты в ближайшие недели и месяцы? И, кроме Кавказского, из четырёх спрошенных главнокомандующих один
только Рузский — три дня назад просивший четыре корпуса в подкрепление, имеющий
двукратное численное превосходство над противником, а желающий трёхкратного, —
только он ответил пессимистически: вековые устои сброшены, новые не созданы,
отношения налаживаются с трудом, в запасных частях крайнее расстройство, новых
комплектований нет и не будет, дезертирства даже подсчитать нельзя, в одном 171
запасном полку не досчитывают 4 тысяч человек, — для нас возможна только
оборона! — на подготовку наступления нет сил. Перед союзниками же следует
объяснять поздней весной и распутицей.
И Алексеев, тоже мрачно видя
армейское положение, был с тем согласен. Да от Рузского он и не хотел бы
наступления, трудно добыть линию лучше, чем Двина.
Но тут же вослед, с
Западного фронта, где временно главнокомандовал
старик генерал Смирнов (с которым Алексеев как раз хорошо действовал в августе
1915 при окончательной остановке немцев), — пришёл бодрый ответ совершенно
противоположного смысла. Он уверенно писал, что если наше
политическое расстройство отнимет у нас способность наступать — то тем более
оно отнимет у нас способность обороняться: на оборону надо никак не меньше сил
и средств, но их придётся рассредоточить на фронте в 1650 вёрст, не зная, где
немцы нанесут удар, а при наступлении мы сами концентрируем их в назначенном
месте, и при нашем нынешнем недостатке
притекающего снаряжения и пополнений — именно это и легче. Лучше наступать,
даже без полной уверенности в успехе, чем обречь себя затыкать угрожаемые
места. При неудачном наступлении мы в худшем случае останемся на том же месте,
а при неудачной обороне мы будем отступать хуже, чем в 1915 году, — по чисто
русской земле и ближе к жизненным центрам страны. Напротив: чем скорей мы
втянем войска в боевую работу, тем скорей они отвлекутся от политических
увлечений. Да обязаны же мы и помогать союзникам, они вправе ждать нашей
помощи.
Михаил Васильич
был поражён не самими этими простыми доводами, а — насколько же его в памороки отшибло за эти недели, что подчинённый должен ему
объяснять прекрасно ему самому известные принципы стратегии. Так он был
травмирован революцией, что потерял ясность взгляда. Да больше всего
приходилось общаться с Рузским, а Рузский-то и нагонял паники. Да и правда же
Балтийский флот развалился, — и едва освободятся ото льда Финский и Рижский
заливы — какой может быть удар по нашему правому флангу?
Но и тем более, значит, чем
этого ждать — лучше самим избрать наступление в центре.
А если Гурко примет Западный
фронт — то, зная его: он ещё резче будет требовать того, что сейчас Смирнов.
А ответил Брусилов — и
пришлось Алексееву покраснеть ещё больше. Когда две недели назад решался вопрос об устоянии армии против
революционной заразы и ещё можно было всё спасти — именно Брусилов (с
Рузским) мешал собраться совещанию главнокомандующих. А теперь он собрал своих
четырёх командующих армиями, и их военный совет решил даже единогласно: армии
желают и могут наступать! Наступление вполне возможно! Революционное движение
не отразилось пока на нравственной упругости и духе вверенного мне фронта,
тлетворное влияние пропаганды скажется лишь при долгом бездействии. Мы перешли
к новому порядку в полном спокойствии, вопрос внутренней политики для армии
должен считаться законченным, и никаких больше партийных влияний. Пассивный
образ действий убьёт настроение, подорвёт веру в высших начальников, войска
будут возмущены их бездействием и исчезнет дисциплина. Так же уверен Брусилов,
что и военный министр преувеличивает падение нравственного уровня запасных
частей: вливаясь в боевые части, они тотчас укрепятся. А первая даже небольшая
победа вызовет воодушевление всей России, патриотизм поднимется
и напрягутся все силы государства. Да победа нужна нам и для того, чтобы не
подорвать веру союзников в нас, иначе они поставят нас в изолированное
положение и лишат денежных кредитов. Да победа нужна нам по самым общим
соображениям: 1917 — несомненно последний год войны, и
как же можем мы закончить бесславно? Конечно, риск есть, — но по ограниченности
ресурсов мы вынуждены сузить фронт прорыва и масштаб наступления. И просит
Брусилов не предпринимать никаких шагов в смысле отказа перед союзниками от
выполнения наших обязательств. Наступление наше возможно начать в первых числах
мая.
Да так же недавно думал и
Алексеев! Именно так он и писал 9 марта французам: наше наступление начнётся в
первых числах мая. Но потом подрезал его первый же Гучков,
что правительство ничего не значит без Совета, ничем не распоряжается, не будет
ни пополнений, ни снаряжения. И затменной головой
Алексеев написал союзникам 13 марта, что наступление не может начаться раньше
июня-июля. И в какое же глупое положение, оказывается, он поставил не только
себя, но всю армию и всю Россию?
И даже, вот, нерешительный
Сахаров, ещё перепутанный всеми румынскими расслаблениями, — и тот ответил, что
склоняется к небольшим активным ударам!
И: все главнокомандующие
подтверждали, что гурковская зимняя переформировка
дивизий была успешна, новые дивизии не уступают старым и увеличилась наша
мобильность.
И всё это сложилось у Алексеева
— буквально за несколько часов до приезда военного министра. И когда теперь они
с Гучковым уселись в государевой комнате для
разговора — Алексеев, очнувшийся в своём прежнем убеждении, мог уверенно
докладывать. Что морально неустойчивые войска лучше применимы в наступлении,
нежели в обороне. А патронов, снарядов и укомплектований для обороны требуется
никак не меньше, чем для наступления. По нынешнему нравственному настроению
войск и по глубине театра действий наше отступление теперь было бы губительно,
грозней, чем в Пятнадцатом году. Мы не смеем обречь
себя на оборону или отложить наступление до июня-июля. А от первых успехов
будет всеобщее воодушевление, и — надеется Алексеев — исправится нынешнее
недобросовестное поведение рабочих Петроградского района.
А Гучков,
по мере того как всё это слышал, — поднимался плечами, выравнивал спину,
поблескивал пенсне с растущим удовольствием, и возвращался к нему прежний задористый вскид головы. И даже охотно принял брусиловский
упрёк, что военный министр преувеличивает нравственное падение запасных частей.
И легко согласился с бурчанием Алексеева — не давать просимых четырёх корпусов
Рузскому. Им-то двоим, здесь, было хорошо понятно, что все те шумные заявления
их об угрозе германского наступления на Петроград были дуты, лишь для
вразумления столицы и подтяжки дисциплины в ней.
Но теперь, укрепись против
министра, Алексеев не мог не спросить: а как же — сам министр? само Временное
правительство, если, писал Гучков, оно располагает
властью лишь в пределах, допускаемых Советом?
Однако, вот, повеселевший Гучков ответил совсем
другое: то было написано в мрачную минуту. Обстоятельства нестабильны, да, но
не так страшен чёрт. Постепенно улаживается.
Можно было это понять и так,
что правительство защитит Алексеева от травли Совета?.. Гучков
не сказал прямо. И генерал постеснялся спросить прямо. А так:
— Значит, Ставка в своих
действиях может реально учитывать только директивы правительства?
Да, конечно.
И есть надежда, что
правительство обеспечит высылку маршевых рот из петроградского
гарнизона?
Да. Да.
Пободревший Гучков
объяснял имеющее ныне быть соотношение между ними. Английская система: за
Ставкой — только техническое выполнение чисто военных задач, а общие директивы
— от Временного правительства. Некоторые прежние высшие функции Ставки теперь
перейдут к военному министерству. Генерал Алексеев останется в качестве
Верховного Главнокомандующего. Лукомского придётся
убрать, да и Клембовского оставить только на
переходный период.
Не в силах был Алексеев тут
спорить, да и не сжился он ни с тем ни с другим. Да не
всё ли равно, с кем работать, если делаешь всё сам? По своей постоянной форме
работы он и не нуждался ни в ком.
А начальником штаба
Верховного предполагается назначить генерала Деникина, отличный боевой генерал,
Гучков надеется — Михаил Васильич
не будет возражать?
В такой форме и так поздно
спрашивали — что ж теперь спорить?.. (Отличный боевой генерал? — так и место бы
ему на своём корпусе...)
Сахарова — в отставку, после
его рыданий над падающим императором, заменим Лечицким.
Но Лечицкий
уже отказался принять Западный фронт.
Ну а Румынский,
свой, примет.
Да переставлять,
переставлять — владело Гучковым неутолимое желание.
Командующих армиями из четырнадцати хотел снять чуть ли не пятерых! да
командиров корпусов — полтора десятка! да начальников дивизий десятка четыре! И
верил, что от этого наступит бодрящее настроение среди воинов.
Сидел штатский хромуля — и рвался пройтись ураганом по командному составу.
Как будто есть лучшее соответствие, чем когда человек привык к своему посту и к
нему привыкли.
Для постоянной связи
предполагается держать при Ставке представителей от военного министра.
Когда бывал такой
представитель? Зачем?..
Но выбора не было. Разве
Алексеев — условно оставляемый, как быть не назначенный, да при арестах ставочных офицеров, тень на всю Ставку, да яростно
атакованный Советом и не защищённый правительством, — разве он был в позиции
возражать против этих или даже удвоенных реформ? Он должен был проглатывать и
своё унижение, и дикие постановления позорной поливановской
комиссии, да ещё узнавая их готовыми из газет.