Первое марта

 

 

 

261

 

Тут же, в начале Остоженки, был и штаб Московского военного округа, и Воротынцев сразу отправился туда: там должны были всю ситуацию знать, и оттуда всё станет ясно. Правда, состав штаба сильно изменился от 14-го года, приятелей у него тут не осталось, но — знакомцы среди офицеров, да и толковые старшие писари.

Пошёл — лишь узнать, но пробыл там часа три — быстрей нельзя было собрать и осознать всю картину, да она всё время и менялась.

Впечатление было — ошеломляющее. Происходило нечто просто недостоверное — и в такие короткие сроки, что Воротынцеву не верилось вдвойне: как же он черезо всё это прошёл — и ни обломком не был задет. В воскресенье, когда из Петрограда уезжал — совсем тихо. В понедельник в Москве — как будто покойно, ничего не заметил. А вторник...

Узнавая от штабных, что происходило в Москве вчера и что сегодня, Воротынцев, конечно, не открыл им, что сам-то здесь уже третий день, и что сам из Петрограда. Невозможно было признаться, что и там, и здесь он всё пропустил.

Да в Москве вчера своих событий никаких особенных: ни столкновений, ни стрельбы, ни захватов зданий, ни арестов должностных лиц. И сегодня — работает водопровод, освещение, телефон, банки, торговые и присутственные места, всё обычным порядком, нет только трамваев и газет. Всё — только отзвук Петрограда и волнение ожидания. Но нетерпеливые студенты и курсистки начали стекаться на Воскресенскую площадь. Члены городской думы выходили к ним с речами. А потом потянулись и рабочие, обыватели, гуще толпа, потом и другие сходки по городу. Однако в самой думе кипели речи всё законной публики, не революционеров, а благомысленной части населения, — как ей запретить? Если где и требовалось какое вмешательство, то только полицейское. Но ни полиция, ни конная жандармерия нигде ничему не препятствовали, на всех заставах пропускали шествия с красными флагами. Близ думы топтался на конях жандармский эскадрон и не знал, что предпринять. Тогда почему же должны были действовать военные власти? А войска — были заведены в казармы, и сидели там. Как будто правильно.

Но вот что, студенты перелезли через забор Александровских казарм, прорвались в запасный пехотный полк, в школы прапорщиков — уговаривать солдат и юнкеров поддержать великие петроградские события, — и никто им не воспрепятствовал? И так же врывались агитаторы в Спасские казармы. Но и это не побудило штаб Округа ни к каким действиям! А поздно вечером и прямо уже пришла сбродная команда приветствовать бунтующую думу — и всего-то измыслил за ночь Мрозовский свой приказ об осадном положении? — уже сегодня утром всем на смех, без военной силы его не установить.

От Мрозовского, невылазно сидевшего дома, всё же сведенья перетекали к его помощнику генералу Протопопову, и дальше через полковников — по штабу. Мрозовский — не хотел кровопролития. И поэтому отказывался вообще от каких-либо действий войск! Начальник московского охранного отделения Мартынов предлагал Мрозовскому объявить блокаду Петрограда как захваченного врагами отечества и из надёжных частей создать заслоны между столицами — но Мрозовский не мог на это решиться без указаний Верховного Главнокомандующего.

И вдруг ночью узналось, что Государь сам поехал в мятежную столицу — так вот, всё и решено, замечательно, он сам там и примет меры, зачем же блокировать Петроград? А тут пришёл слух, что Эверт движется с войсками на Москву, — так и замечательно, Эверт придёт — и порядок сам восстановится. И этой же ночью пришла телеграмма из Петрограда в городскую думу, что Челноков теперь будет не городской голова, но назначается комиссаром Москвы — страшное слово, оно парализует, а Мрозовский не хотел ссориться с новым начальством? А сегодня с утра пришла грозная телеграмма от Родзянки самому Мрозовскому: что никакая старая власть вообще больше не существует! — перешла к Комитету Государственной Думы под родзянковским председательством, и все петроградские войска признали новую власть, и Мрозовскому также приказано подчиниться, иначе на его голову возлагается вся ответственность за кровопролитие.

И действительно ополоумеешь.

И Мрозовский, видимо, затрепетал. И стал звонить новому комиссару Челнокову, умоляя его приехать поговорить. Однако Челноков не ехал.

Генерал Протопопов, сидевший в штабе, сам очень склонялся — признать реальность и подчиниться ей, и даже побыстрей подчиниться, пока новая власть представлена уважаемыми именитыми гражданами, а не перешла в безответственные руки крайних левых. И вся тыловая бледнота, какая заседала тут, в штабе, — генерал Богат, полковник Вонсик, Котляревский, и дальше, и мельче, Вильмис, Бузри, Фишер, Руновский, — все ещё желательней подстраивались к этой успокоительной позиции. По начальному часу обязательных занятий все прибыли в штаб — и были настроены тем более ни во что не вмешиваться сегодня, когда в Петрограде ещё более определилась и укрепилась новая власть, — зачем же конфронтировать ей? Обстановка деликатная.

Сила и слабость военной иерархии! Непобедимая сила, когда сверху твёрдая команда. И — раскислое тесто, когда сверху команды нет.

Ещё эта поездка Государя в Петроград... Что двинуло его из Ставки в такую минуту? Неужели — сам поехал навести порядок? Поездка лишняя, но эффектно: самому войти в гущу бунта!

Но нет, но нет. Он слишком кроток. Не может быть, чтоб он на это решился. Он — наверно поехал со всеми мириться, то на него скорей похоже.

А уж сегодня — сегодня Москва и вовсе бурлила шествиями, час от часу — вот пока Воротынцев бродил по штабу, подсаживаясь там и здесь. Говорили: мятежниками занято градоначальство, градоначальник сбежал, губернатор объявлен под домашним арестом! Полиция вовсе исчезла с улиц, и будто городовых сажают под арест, неизвестно чьим распоряжением. А толпы — приветствуют новую власть, которую никто ещё не видел и не понимает, — и при неотменённой старой...

А Мрозовский прятался у себя на квартире, будто его не касались события в этом городе и в этой стране. (Боже! и ведь бывали на этом посту какие решительные генералы, Малахов! почему сейчас так несчастно оказался Мрозовский, решительный только в грубости к низшим по чину?) А когда иные командиры частей просили разрешения действовать — из обезглавленного штаба им отвечали: повременить, как-нибудь обойтись пока. И войска Округа распадались на осколки, отдельные казармы, каждая из которых управлялась своим отдельным разумением. А из каких уже текли и струйки солдат с красными флагами к думе.

Да действовать же! действовать быстро и круто! Надежды штаба, что кто-то одумается или Эверт придёт выручать Москву, — это не военное: нельзя ждать, чтобы твой участок держали другие. В разгар войны разлагается и гибнет центральный гарнизон страны, вторая столица и центр транспортных путей, — по отношению к Действующей армии это прямая измена!

Но — кому действовать и как? Тут никто не намеревался. А — как Воротынцев мог вмешаться? в каком качестве? Его никто не звал — и никому тут он не мог себя предложить. Здесь штаб насыщен собой и не вмещает постороннего полковника. В Спасских казармах или Манеже — там тоже везде свои командиры, при чём какой-то чужой полковник? Сила армии в том, что каждый на своём месте, а дартаньяновская шпага никому не нужна.

Ещё было своё родное Александровское училище, звонил туда знакомому преподавателю — тот отвечал, что училищем принята задача: сохранить своих юнкеров от касательства этих событий.

Вот оказался Воротынцев: как будто у самого места, в разгар событий — и никому не нужен.

Да и правда, раздуматься: как действовать? Как можно действовать войску против миролюбивой толпы, когда никто не стреляет, всё только радуется, и какая-то пехота тоже там радуется. Какими силами и средствами кто бы взялся сейчас разогнать эту радостную толпу по местам её жительства и работ? Никто не обнажает даже холодного оружия, никакого сражения нет.

А может быть всё и обойдётся спокойно само?

Тут — все кинулись к окнам на Пречистенку. И Воротынцев за ними. И увидел: с Волхонки на Пречистенку медленно переезжал большой отряд жандармов, чуть не дивизион? в полной парадной форме, в полном порядке, — но ничего не предпринимали, уезжали куда-то из центра прочь.

С тротуаров, с бульвара им улюлюкали — но не трогали.

Покинули Манеж? Так в центре вовсе не осталось полицейских сил.

А между тем подошло время перерыва занятий — и штаб спокойно расходился на полуденный завтрак. Надо было и Воротынцеву уходить.

Но — куда же?

Да куда же, к себе, в Девятую армию?..

Ему нужно было ещё время для соображения. Он не мог ничего предпринять — но и уехать теперь уже не мог.

Вышел — и просто пошёл в недоумении, как будто тоже хотел присоединиться ко всеобщему ошалелому ликованию. Пошёл — по Волхонке.

И погода была, как для всеобщего гуляния, наилучшая: солнечный день, лёгкий морозец (в тени зданий и покрепче).

На крышах трамвайных станций — красные флаги.

Но не было ни трамваев, ни извозчиков. Иногда тянул ломовой на санях, а на нём — компания в складчину, кто и стоя. А то ехал перегруженный грузовой автомобиль, а в нём — натолпленные солдаты с винтовками, студенты, реалисты, гимназисты, и машут публике красным. И они — «ура!», и им с улицы — «ура!».

Но — народом! народом были залиты улицы, и по мостовым, да больше всего по ним! Зимой тротуары дворниками чистятся, а мостовые нет, оттого они намащиваются выше тротуаров, и блестяще накатаны санями, белые, когда не порчены грузовиками. И теперь-то все валили по этой мостовой полосе, оттапливая снег и измешивая с грязью. То разрозненная, то густая толпа, будто весело расходясь после какого-то сборища. Вся Москва на улицах! — и барыньки в мехах, и прислуга в платках, и мастеровые, и солдаты, и офицеры. Так дико видеть солдат с винтовками, а без строя, прогулочной розвалью, а кто и с красным на груди. Большинство отдавали офицерам честь, а иные как бы забыли. Но неуместно было остановить и призвать. Хотя каждый, не отдавший честь, — как будто ударил, такое чувство.

А то идут: солдат и студент обнявшись, у солдата — красный флаг, у студента — ружьё.

А какой-то штатский — ошалело нараспашку, болтается шарф.

И на всех лицах — радость пасхальная, умилённые улыбки — и ни у кого угрозы. Если действовать вооружённой частью — то против кого?..

Воротынцев, с малым чемоданчиком в левой руке, держался больше тротуара.

Всего странней было встречаться с офицерами: они так безупречно отдавали честь и так спокойно миновали, как будто ничего особенного не происходило вокруг. И оттого выглядело, будто офицеры — соучастники происходящего.

И от этого офицерского равнодушия при нагуленной радости толпы Воротынцев испытал ещё новый толчок проснуться: да что ж это происходит? Что за всеобщий морок, обаяние, измена? Почему никто не противодействует, никто не беспокоится?

Но — и мятежа ведь нет никакого! Никто никому не перегораживает дороги, а просто гуляет вся Москва!? А — после чего веселье? Никакой скорби не было заметно накануне.

Все обыватели и прислуга — просто валили поглазеть, что деется. Там — мальчишка лезет на чугунный трамвайный столб. Тут на заборчике детвора поменьше уселась рядком и лупится.

А еще заметно, что заговаривают, знакомятся — незнакомые, и что-то радостное друг другу, и поздравляют? и даже обнимаются, даже целуются. (Это — публика, получше одетая, она больше всех и рада).

Не понимая ни пути, ни задачи, пошёл Воротынцев по Моховой. Тут публика густилась ещё тесней, появилось много студентов, курсисток. Эти были особенно оживлены, сверкали зубами, хохотали, и около университета строились в колонну.

На стене висел лист, отпечатанный на ремингтоне. Около него — кучка, читали. Подошёл и Воротынцев, достоялся, прочёл. Арестован Щегловитов. Арестами врагов отечества заведует Керенский. (Такого не слышал). Военное ведомство поручено полковнику Энгельгардту. (Это ещё кто такой? что за чушь?)

А из Манежа свободно выходили и входили бездельные солдаты, офицеров не видно, и понятно стало, что Манеж уже не сопротивляется.

Конечно, если из Ставки пошлют войска на обе столицы — всё это московское гулянье и петроградское самозваное правительство сдует как ветром. Да может уже и посланы? Но Государь зачем-то поехал в Петроград? — бросил мощную Ставку и поехал в плен к родзянковскому правительству?

Нет, в голове что-то недорабатывало. Мимо Манежа толпа густо текла к Воскресенской площади. Воротынцев знал, что там — центр и все туда собираются. И тоже свернул, тротуаром, еле пробираясь в тесноте. А спереди сюда, к Александровскому скверу, доносилось особенное гудение площади. Отсюда, начиналась едва не сплошная масса. А тут ещё, позади Манежа, подвалило большое чёрное шествие рабочих, тоже конечно с красными флагами. Они шли, взявшись в шеренгах об руку — это производило впечатление силы. И через толпу они проникали уверенно. И — длинно, какой-то целый завод.

И что-то не захотелось Воротынцеву идти к городской думе.

По Моховой прошёл до Тверской — и здесь не миновало его увидеть шествие пехоты, батальон: спускались по Тверской с оркестром, с полковым флагом и с большим красным полотнищем на древке, — гонко спускались, строй разляпистый, но держали ногу, и вот что: на своих местах шли и младшие офицеры — по счёту не все, а бодро, уверенно, даже весело выглядели.

Шествие этой оформленной воинской части более всего потрясло Воротынцева: армейская часть шла в строю приветствовать самозваную власть, когда и старая ведь никуда не делась!

Нет, это они без хозяина рассудили...

Но — как же назвать то, что делалось?

На Тверской на тротуарах толпилось столько зевак — и не пройдёшь. Поднимался Воротынцев по Тверской, выходя и на мостовую, с измешанным бурым снегом. Валила густо публика и вверх, и вниз.

Вдруг послышалось сильное странное тарахтенье и гул. Публика шарахнулась. Потом догадалась смотреть вверх. Вдоль Тверской летел аэроплан! Все запрокидывали головы, всё останавливалось.

Летел низко, саженей сто, хорошо виден, то ещё снижаясь, то повышаясь. Ничего не разбрасывал, а на крыле нёс красный флажок...

И — туда же, к Воскресенской.

И ему с улицы кричали «ура» и шапки подбрасывали.

Зато следом ехал опять грузовик — с солдатами, рабочими, студентами — и разбрасывали направо и налево какие-то листовки. Прохожие хватали. Воротынцеву любопытно было бы прочесть, но не мог полковник нагнуться и поднять. Или просить у кого-нибудь.

И ещё прокатили вниз две трёхдюймовые пушки — этим толпа кричала особенно восторженно. Номера ходко шли рядом и помахивали.

Несколько штатских провели арестованного городового — рослого, с полицейским самоуверенным лицом.

С генерал-губернаторского дома тоже свисал красный флаг. Вот так-так. Суета подле него, автомобильная и санная, показывала, что новая власть занимала места.

А по ту сторону: на поднятой шашке Скобелева — торчала красная тряпка. У памятника возвышался оратор, на чём-то поставленный. Он не говорил, а выкрикивал — и сотни две любопытных густилось вокруг, и кричали ему одобрительно. (Разглядел Воротынцев, что кричит он с грузовика).

А в Гнездиковский сворачивали — там было разгромлено охранное отделение, любые заходили туда, оттуда выносили бумаги, читали, смеялись.

Пока дошёл Воротынцев до бульвара — встретил ещё новое: два студента на двух палках несли какой-то фанерный щит, а на нём наспех, неровными буквами, с подтекшей краснотой: «Да здравствует демократическая республика!»

И после этого показалось Воротынцеву, что он уже перевидал сегодня всё мыслимое. И больше нечего ему ходить, смотреть, больше нечего делать в Москве.

Но он ошибся.

Памятник Пушкину у начала Тверского бульвара был приметно ощетинен. Одна палка с красным долгим вымпелом торчала от плеча его — и вверх, высоко. Другая — по согнутому правому локтю — и вперёд. Ещё два флага выдвигались из низа постамента. Сам поэт был перепоясан по плечу наискось красной лентой. А на постамент спереди прикреплена сплошная красная бязь, и на ней довольно тщательно выведено белыми буквами:

Товарищ, верь, взойдёт она,

Заря пленительного счастья!

 Вокруг цепной обвески памятника стояли где дамы, где купеческого вида старики, старушки с обвязью платков поверх меховых шапок. Несколько солдат, несколько — типа прислуги.

Эти — глядели и через цепи, на ту сторону, пускали семячки на снег.

 

 

*****

МОСКВА ЗАМУЖ ИДЁТ! — ПИТЕР ЖЕНИТСЯ!

*****

 

К главе 262