14
Одно горе всегда выталкивает
другое. Корь как тёмный огонь охватывала одного ребёнка за другим — и подняла мать,
совсем было сломавшуюся сердечную машину, и утвердила её на ногах, и
отодвинулось всё раздирающее, гнетущее, не дававшее ей подняться уже третий
месяц.
Началось со старшей, Ольги,
всё лицо покрылось красной сыпью, сильно, — на 22-м году уже не детская
болезнь, опасно очень. Потом — у Алексея, не так сыпь на лице, как во рту, и
глаза заболели. Охватила корь сразу кольцом, от старшей
до младшего, и уже ясно стало, что из этого кольца вряд ли вырваться остальным,
подозрительно кашляли и те. Разделила детей, но поздно: сегодня было 38 с
сильной головной болью уже и у Татьяны — главной сиделицы,
умелицы, неутомимой помощницы матери во всех практических делах. Слава Богу,
ещё держались две младшеньких. Александра Фёдоровна попала как в круговой бой,
со всех сторон враг (да она так и привыкла за последний год...), а помощь малая
и не решающая. Затемнив шторами комнаты заболевших и в
своём привычном платьи сестры милосердия, она
переходила от одного к другому возвратившейся твёрдостью шага.
И в первый день та же корь
перекинулась на взрослую Аню Вырубову, которая и
вовсе должна была перенести тяжело. Со страшного 17 декабря взяли её из её
одинокого домика и держали у себя в Александровском дворце, опасаясь, чтоб и её
не убили так же, как Григория Ефимовича, угрозы приходили ей давно, а она и
вовсе была беззащитна, на костылях. Теперь она разболевалась
при своих двух непрерывных сиделках, в другом крыле дворца, куда, через
протяжения апартаментов, государыне и дойти было нелегко, её отвозили туда в
кресле, и она просиживала там час утром и час вечером. У Ани разыгрался ужасный
кашель, жгущая внутренняя сыпь, но главное — она не могла дышать, боялась
задохнуться, сидела в постели, — она ещё кроме всего была мнительная, легко
поддавалась панике. Умоляла: в первом же письме к Государю просить его чистых
молитв за себя, она очень верила в чистоту его молитвы, и пусть заедет
поклониться Могилёвской Божьей Матери. (Той монастырской иконе Аня очень
верила, бриллиантовую брошь отвозила к ней).
Сами по себе сиделочьи обязанности не только не были трудны государыне,
— она считала себя прирождённой сестрой милосердия ещё и до госпитальной
практики этой войны. Бывало, она посещала и чужих больных неафишированно,
и сама выхаживала своих, Анастасию — от дифтерита, Алексея — во всех его
болезнях. Но теперь сама она была так подорвана и разбита, на пороге сорока
пяти лет называла себя руиной.
Слава Богу, сейчас Алексей
болел не в тяжёлой форме, для него всякая болезнь — насколько страшней. Но —
что теперь будет с ним вообще, после смерти Друга? Убили — Единственного, кто
мог спасти наследника. Теперь можно было только мучительно ждать неотвратимого
несчастья. Григорий когда-то предсказывал, что через 6 недель после его смерти
жизнь наследника будет в большой опасности и вся страна окажется накануне
гибели. Правда, вот истекло уже 9 недель, но страх не исчез.
И как раз этой чёрной осенью
Друг стал предсказывать лучшее: что выходим изо всего дурного, что осилим
врагов. Впрочем, когда в последнее свидание в домике Ани Государь попросил при
прощании: «Григорий, благослови нас всех», — Друг внезапно ответил: «Сегодня —
ты благослови меня».
Предзнавал?
И государыня, как
предчувствовала, в декабре виделась с ним едва ли не через день, — она искала
поддержки в той смертной травле, которою была окружена. Сгустилась вокруг
столичная ненависть и злословие — и с самыми близкими
встречалась царская семья под покровом ночи и тайно.
В самый день убийства
государыня послала Аню отвезти Григорию икону, привезенную из Новгорода. Воротясь, та рассказала, что поздно вечером Друг едет
знакомиться в дом Юсуповых с Ириной. Государыня удивилась: какая-то ошибка,
Ирина в Крыму. А — не придала значения, не предупредила. Как постигает нас
затмение! Утром 17-го позвонила дочь Григория, жившая при отце: как уехал
поздно вечером с Юсуповым, так и не вернулся. И тут ещё не придала значения.
Через два часа позвонили из министерства внутренних дел: постовой полицейский
показывает, что пьяный Пуришкевич, выбежав из дома Юсупова, объявил, что
Распутин убит. Потом военный мотор без огней отъехал от дома. Но и тут, уже
поняв, что случилось дурное, государыня не могла поверить в смерть Божьего
человека! Затем стали звонить сами убийцы (но ещё она не знала, что убийцы!):
Дмитрий, прося принять к чаю в 5 часов. Отказала ему. Затем — Юсупов, прося
позволения приехать с объяснением, звал к телефону Аню. Не позволила ей
подходить, а объяснения пусть пришлёт письменно. Вечером принесли бесстыдное
трусливое письмо Юсупова, где клялся великокняжеский лжец, что Григорий в тот
вечер у него не был: была вечеринка, перепились, а Дмитрий Павлович убил
собаку. Лишь через два дня у проруби близ Крестовского
острова нашли галошу Григория, затем водолазы нашли и тело: руки-ноги его были
спутаны верёвкой, пальцы правой руки сложены как для креста, огнестрельные
раны, рваная рана от шпоры — били шпорой, — но и ещё был жив, когда бросали
связанного в воду: лёгкие ещё действовали, вскрытие нашло их полными водой.
А гнилая столица ликовала,
все поздравляли друг друга: «злого духа не стало!», «зверь раздавлен!».
Разве это не было —
убийство?? Разве это был не такой же случай террора, за которые
революционеров заслуженно казнили? Убивали великих князей — и революционеров
казнили, а убили мужика великие князья, вместе с крикливым
извращённым Пуришкевичем, — и все хвалили, и никто не ожидал наказания! Но
хуже: и растерявшийся ослабленный Государь не решался коснуться убийц! Как же
можно простить злодейское хладнокровно задуманное убийство — и не наказать
никого? Даже не арестовать, даже не судить, — простить? Но тогда в государстве
не остаётся никакой справедливости и никакой защиты для остальных! Ведь лютые
замыслы могут ползти и дальше, ненависти хватает. То-то Николай Михайлович в
ноябре предупреждал в Ставке: начнутся покушения! Так это был —
общий замысел великих князей?
За все годы — как-то не
страшилась покушений царская семья. Да после убийства Столыпина и не было
покушений. Казалось, это ушло навсегда.
Как же можно дозволять,
чтобы нас попирали ногами?
Не было пределов всепрощению
и слабости Государя! Постоянно оглядчивый только на
мир и лад, Государь ни от каких событий не накоплял в себе грозы.
А династия не только не
почувствовала себя обвинённою, но — обвинительницей! Великокняжеская семья в
полный голос требовала, чтоб Государь не смел наказывать
убийц, — как будто в убийстве и преступления нет. И между собою звонили,
захлёбывались по телефонам, и писали по почте, — и зловредная Марья Павловна-старшая, и бывшая сестра
Елизавета, и княгиня Юсупова, мать убийцы (государыне доставили её перехваченное
письмо к государевой сестре Ксенье: жаль, что не
довели дела до конца и не убрали всех, кого следует; теперь
остаётся её запереть!).
С династией, с большой
семьёю монарха, как и с великосветскою средой, от самого начала и до конца не
найден был тон. Не состоялось сближение даже с императрицей-матерью — а тем более, что мамаша прислушивалась ко всем столичным
сплетням. Програничились и другие многие обиды. Марья
Павловна просила руки царской дочери для своего прожоги, кутилы Бориса, —
государыня в ужасе отклонила такой брак, спасая свою девочку, — и нажила себе
нового смертельного врага. Две черногорки, Милица и
Стана, с которыми так были дружны когда-то (со Станой
вместе волновались за стеной, когда подписывался Манифест 17 октября), и даже
особенно — на сокровенной почве мистики, и вкруг мсьё Филиппа и потом Григория
Ефимовича, — сестры-черногорки давно уже были лютыми врагинями,
замышляющими, как посадить на трон своего Николашу.
Но — и ни с кем во всей огромной великокняжеской семье не осталось ни сердечных
связей, ни даже дружественности, — разве только с дядей Павлом, хотя он был
обижен наказаниями. А вот любили Дмитрия как своего сына — и как он отплатил! У
всех были свои счёты, свои причины обид, и даже монахиня Елизавета, родная
сестра Александры, давно стала непримиримым врагом и не желала даже выслушать
никаких объяснений о Григории. Великокняжеская клевета сама ринулась на
соединение с клеветой великосветской, приёмная дочь великого князя Павла
Марианна Дерфельден распространяла слух, что
государыня спаивает Государя спиртными напитками, другие — что тибетскими
зельями, — и какая же беззащитность у царской четы против этого злословия! Где,
как, в какой форме, кому надо было опровергать, что Государь пьёт лишь за
обедом обычную мужскую рюмочку?
Этой печальной зимой в
Александровском дворце разрешили себе лёгкое отвлечение — позвали на три
концерта, в крыле у Ани, маленький румынский оркестр, — и уже злословила вся
столица, что во дворце — оргии.
И — спешили бросить свои
обвинения! После визита Николая Михайловича в Ставку — приезжала в Царское
всегда надутая и обиженная Виктория, теперь жена Кирилла, а прежде жена брата
Эрнста, и по праву родства дерзко учила Александру Фёдоровну, что надо и чего
не надо делать. Взбалмошный Сандро, муж Ксеньи, добивался у государыни аудиенции, когда она пластом
лежала в постели этой зимой, умученная всем пережитым, — и Государь не в силах
был отказать, только ту защиту выставил, что молча
присутствовал при его обличительном, оскорбительном, отвратительном лживом
монологе.
«Господи, что я сделала? Что
я им сделала?» — рыдала или замирала Александра после этих встреч, упавши лицом
в руки. Против сплочённости династии она была бессильна.
Вся эта зима была временем
писем и разоблачений. Уже какая-то из княгинь Васильчиковых,
даже не взяв приличествующей высочайшему обращению бумаги, вырывала неровно
листки из случайного блокнота и небрежным торопливым почерком гнала: «вы не
понимаете Россию, вы иностранка, уйдите от нас»!
— Идёт охота на твою жену, как
ты не понимаешь! — восклицала государыня мужу.
Простивши всем оскорбителям,
всем наглым поучителям, даже не снимая мундиров с
придворных чинов, даже Родзянке простив распространение записи своей беседы с
Государем, только и сделал он в защиту: эту Васильчикову и
болезненно-болтливого Николая Михайловича, перешедшего меру в великокняжеских
сплетнях, выслал в их имения.
А в защиту супруги ото всех
остальных наладчиков — нечем было ему разразиться.
Всей великокняжеской семье
всего-то царского неудовольствия могли они выразить: не послать им в это
Рождество подарков.
Государь — не был защитой
супруги.
Защиты у неё не было. Только
— Бог и молитва.
Она особенно любила и
утешалась 36-м псалмом: Не ревнуй злодеям, не завидуй делающим беззаконие, ибо
они, как трава, скоро будут подкошены. Покорись Господу и надейся на Него. Перестань гневаться и оставь ярость: делающие зло — истребятся,
уповающие же на Господа наследуют землю.
А само собою эти месяцы не
останавливалась в нападениях вся думская клика, и все Союзы, и бушевали в
Москве беззаконные съезды их, понося власть. Государыня бы с чистой совестью передо всей Россией отправила бы в Сибирь — Львова, Гучкова, Милюкова, ехидного Поливанова, и это было бы
только спасением России! Как можно терпеть внутреннюю измену, когда идёт война?
Но Государь не только ничего не предпринимал против них, но искал, как уступить
им: не посоветовавшись с женою, удалил старого Штюрмера, и несколько раз
порывался пожертвовать даже преданным Протопоповым, и
взял в премьеры вероломного Трепова, флиртующего с
Родзянкой, и давал ему руководить собой (а его надо было повесить!). И ещё
сколько сердечных уговоров стоило убедить Государя изгнать последних враждебных
министров, и взять честного князя Голицына, и джентльмена Беляева
наконец военным министром.
Будучи тут, в Царском, Государь сам вёл все дела и приёмы. Отъехав теперь
на несколько дней в Ставку (отпустить его — снова было терзанием и страхом его
новых ошибок), он оставил запись и назначение приёмов, хотя и второстепенных.
Государыня могла и не выполнять за мужа этого распорядка, да ещё при болезни
детей, но долгом чести считала вытянуть назначенное.
И так
сегодня, сменив лёгкое платье сестры милосердия на тяжёлое шерстяное (какое
попалось, государыня не очень их выбирала, а во время войны не сшила ни одной
новой вещи), — вышла в зал и через немоготу, с
головою занятой, старалась быть достаточно внимательной, принимая целую череду
докучливых иностранцев — бельгийца, датчанина, испанца, перса, сиамца, двух
японцев, это полтора часа, потом ещё кой-кого
неотложных,
— а потом и помощника дворцового коменданта генерала Гротена.
Дело в том, что, хотя
государыне никто ничего не доложил, она вчера за вечерним чаем узнала от
близких друзей-гостей, флигель-адъютанта Саблина и от Лили, жены
флигель-адъютанта Дена, о том, что в Петрограде были
беспорядки, громили булочные. Но такие вещи государыня хотела бы узнавать и
через своих официальных лиц! Она вызвала Гротена и поручила ему выяснить у Протопопова — что там? Протопопов успокоил по телефону, что
ничего серьёзного. Сегодня же с утра, говорят, беспорядки продолжались даже
хуже, и вызывали казаков, — Гротен ездил к Протопопову
и привёз успокоение: беспорядки уже спадают, всё это передано в военные руки,
генералу Хабалову, завтра всё будет спокойно.
Ещё не раз за день отвлекали
государыню и к телефону, день был такой раздёрганный, и захотелось ей
умиротвориться, заглянуть в свою любимую церковь Знаменья.
Хотела взять с собой двух
младших дочерей — Марию и Анастасию, но в горлах у них доктора обнаружили
подозрительные признаки. Ах, так и будет!.. Поехала без них.
Морозец был всего 4 градуса,
бледное солнце, а воздух показался совершенно дивным,
изумительным — каким только может быть чистый морозно-снежный воздух в самый
канун весны.
В дневной полутьме и тишине
церкви опустилась на колени. Поставила свечки за всю семью, и молилась за всех.
Пусть пламя свечей подымет её молитвы к небу! А особенно — за слабого духом
Государя. Чтобы в нынешнем своём тяжёлом одиночестве в Ставке, без тепла от жены
и от сына, но перед чередою неотклонимых
государственных дел — был бы сам он неуклонен, нешаток,
достоин той твёрдости, которой жаждет страна.
Делающие зло истребятся. И потомство
нечестивых истребится. Потомство же праведника в
благословение будет.