51
Сколько уже раз, который уже
раз в 11-й комнате Таврического дворца заседало бюро Прогрессивного блока! И заседания
запомнились как бы всегда при электричестве: или по вечерам, или даже если
днём, то по недостаче петербургского света зажигали настольные лампы под
тёмно-зелёными абажурами, и отбрасывались светлые круги на зелёный бархат,
раскрытые блокноты, карандаши, автоматические ручки и пиджачные рукава.
Заседали и сегодня, несмотря
на воскресенье. Но сегодня, в ярко солнечный день, доставало сюда и света. Хотя
и в нём ощущалась печальная недолговечность, падающая на озабоченные лица.
Во главе заседания как
всегда сидел простолицый Шидловский, председатель
бюро Блока. И говорил долго, путанно, как всегда,
когда речь его не написана вперёд, смысл был не всюду уловим, а теченье
утомляло. А сбоку от него сидел истинный председатель и вождь Блока — Милюков.
При невозможности держать речь постоянно самому, он избыток своей умственной
энергии направлял на карандашную запись тезисов всех выступлений, хотя и сам не
видел в том значительного смысла.
В этой
комнате сколько раз за полтора года, то полудюжиной, то полутора десятком,
только свои или из Государственного Совета тоже, или ещё с приглашёнными от Земгора, собирались они тут, сдвигались, горячились, даже
вскакивали на небольшом пространстве, или, напротив, млели, дремали, только
отсиживали регулярные заседания. Говорилось тут всегда откровенно: держали хорошо
тайну дубовые двери, замазаны двойные рамы окон, в комнате нет ни тайных
шкафов, ни занавесок. И все перипетии, переломы, взлёты и падения Блока отмечал
терпеливый милюковский карандаш.
И только один Милюков, как
он был уверен, понимал всю высокую сложность рисунка.
А сегодня они находились ещё
на новом переломе, в сложнейшем контуре — и Милюков даже не тщился развернуть
эту сложность своим посредственным собеседникам.
После его штормовой речи 1
ноября, после яростного всплеска союзных съездов 10 декабря — январь и февраль
протянулись как бы в сером прозябаньи.
Вся констелляция оказалась такова, что Дума и Земгор
впали в пассивность, несмотря на всю свою активность. Ноябрьский могучий удар
растратился, не дав окончательного победного результата. Но если мы не будем
действовать — народные массы перестанут идти за нами.
А вот прошло двенадцать дней
новой думской сессии — и как будто опять легко одерживалась победа над
правительством? — но опять не выявлялась полностью. Как угодно бичевали,
полосовали, поносили, плевали, применяли уже запредельно возможные резкости, с
тем разгоном, какой свирепеет от безответности, — оставалось только, как верно
сказал Маклаков, бить правительство кулаками. А в
ответ — растерянное молчание, кроме единственного Риттиха,
правительство как всегда пряталось, — пряталось, однако же
вот не уходило! И даже не сшибли премьера, чего так легко добились в ноябре.
Как будто победа, а выхватить её до конца не хватало средств и путей. А следующей
осенью будут перевыборы Думы, и Блок рискует самим ходом времени потерять свою
опорную 4-ю Думу — там ещё кого и как выберут, придут новые люди и начнётся
состязание с царём уже в других условиях. Да ещё если он укрепится победой в
войне.
Да, жалкое правительство, —
но как занять его место без сотрясения? Как вытеснить правительство, не
поколебав парламентского строя, не допустив до революции? Выгодный вопрос —
тяжёлое положение с продовольствием, но может исправиться ещё до весенней
распутицы. Ни на фронте, ни во внешней политике не происходит сейчас никаких
крупных событий, на которых можно было бы эффективно продвинуться. Распутин? —
и того не стало. Безвыходность победного состояния: вереница моральных побед
над правительством грозила кончиться пшиком. Нависал
кошмар завтрашнего пустого заседания Думы, с неизбежным новым запросом или
криком — а громче уже не получалось.
Правда, стрельба на Невском
вчера вечером и вчерашние убитые давали новую неотразимую платформу для атаки.
Вчера, по горячему следу, городская дума постановила: «Это правительство,
обагрившее руки в крови народной...», — и можно развить, и завтра в Думе
принять от Прогрессивного блока: «... это правительство не смеет более являться
в Государственную Думу, и с этим правительством Дума порывает отныне навсегда!»
Трусливые убийцы, они решились на боевые патроны! Должна была Дума грозно
ответить!
Однако. Однако в борьбе с
правительством требуется чувство меры, и — именно при таких волнениях! — нельзя
доклонить до анархии. Поколениями штурмовали эту
стену режима, били её таранами, — а вдруг как будто не стало стены? Осторожно!
Дума — нервный центр страны. Мы — управляем народным движением и отвечаем за
него, а оно справедливо направлено против Протопопова
и царицы.
Вот Гучков,
Гучков пустомеля! Как надеялись на его обещанный
заговор! Как он живописно таинственно молчал на совещаниях — значит близко?..
Но всё никак не совершал переворота.
И выход начинал видеться
сейчас — в конфиденциальных переговорах с правительством. Догрызть министрам
голову до конца — конфиденциально: что они — никуда не годятся, что дело их
проиграно, и пусть уходят тихо, все сразу — а Блок займёт их места. И если для
этого понадобится Думе тоже прерваться на неделю-две, то — можно. (Даже ещё и
лучше, говорить совсем не о чем).
И такие именно важнейшие
переговоры велись именно сегодня днём, сейчас, между двумя министрами и двумя
думцами. Однако те переговоры вёл не Милюков, а Маклаков.
А Милюков сидел заманеврированный на ненужном пустом
заседании. Досадно, он и ревновал к Маклакову, да и
был мастер дипломатии, он сумел бы лучше вымотать министров.
А тут ещё, ко всей
никчемности заседания, язвительный Шульгин задел больное место. С особым
умением неприятно вставить жало, он, через продолговатый стол по диагонали от
Милюкова, с улыбкой под вздёрнутыми усиками выговорил почти нежно:
— Господа, мы очень
незапасливо дерёмся. В критике — просто нет равных
нам, мы — короли критики! И правительство почти пало и лежит в пыли. Ну вот,
считайте, что победа уже одержана, что завтра Государь будет до конца убеждён и
призовёт, наконец, людей доверия. Мы второй год единодушным хором
настаиваем на лицах, которым верит вся страна. А скажите, есть
такой список, чтобы завтра подать его Государю?
И острым взглядом
посматривал на Милюкова, ибо кто же был здесь более достоин уколов, и чья кожа
была лучше всех защищена толстотою, если не Милюкова?
Да, конечно, этот список
давно должен был быть составлен. Но столько было недоговоренностей, сцеплений и
расцеплений сил, комбинаций, игра влияний, лаборатория настроений, а иногда
сплетен и скандалов, что назвать кабинет — значило бы разрушить многое и
кого-то прежде времени оттолкнуть. Осторожнее пока не называть. Да, признаться,
настоящих специалистов в министры никто и не знал. Только общее интеллектуальное
и политическое превосходство Милюкова обеспечивали ему
несомненно портфель иностранных дел.
А Шульгин всё ввинчивал
своё:
— И разве в «великой хартии
Блока» — действительно деловые вопросы? Разве с первого дня нам придётся
заниматься малороссийской печатью и еврейским равноправием? Нам придётся,
господа, вести получше саму войну, и поставить тыл для
войны — а умеем ли мы? Ведь правительство — это и знание аппарата и приёмов
управления, — так разве мы например с вами готовы?
Между первой его тирадой и второй было, кажется, противоречие: в первой предполагалось,
что они не знают, кто будут эти лица, а во второй — что это будут почти они. Да
зная всех ораторов и всех деятелей — трудно было вообразить, где б это со
стороны набралось новое правительство, а не главным образом из думской головки.
Да конечно — так и будет. Но
даже ещё и премьер-министр не ясен. Последнее время называли земского князя
Львова. (А по сути — твёрже всего тоже было бы Милюкову).
И Милюков ответил Шульгину,
но не на тот вопрос. Ответил, что программа Блока как нельзя более
практическая: добиться власти, облечённой народным доверием. А как только она
утвердится — то каждую отрасль и поведут наилучшие люди. Достойные министры —
залог хорошего управления, это и на Западе так. Но, конечно, нас искусственно
устраняли от государственной деятельности, оттого у нас мала и практика.
Посмотрел на Шингарёва за
поддержкой. Шингарёв был, увы, слишком простодушен. Он полностью всегда
поддерживал Милюкова, но нельзя было его ввести ни в какой пружинный тайный
ход. Так и сейчас, полагая, что он подкрепляет своего лидера, он ответил,
мягкие руки впереплёт на столе:
— Василий Витальевич, но мы
не раз этого вопроса касались, однако побереглись переступить. Это неудобно,
нетактично. Что скажут о нас?
Шульгин сделал
сальто-мортале карандашом между пальцев:
— Андрей Иваныч,
вот это и есть политика по-русски: все плохие, а чуть к делу — неудобно имена
называть. Так никогда дела и не будет.
Тут черноусый, чернобровый, голочерепый Владимир Львов, согнувшись в стуле (сведенные
руки между коленями не до пола ли свисали?), из
глубоких своих глазниц сверкнул профетически и известил:
— Правильно! Пришёл час —
называть имена. Это — наше право! И мы не можем никому доверить.
Довольно безумный чёрный
блеск глаз его и некоторые иногда обороты речи заставляли опасаться, не свихнут
ли этот Владимир Львов, как и злосчастный Протопопов, за кем ведь тоже порой
замечали, но не поостереглись. А ведь как-то уже приспособляли этого Львова к
церковным делам: после университета он вольнослушателем ходил в Духовную
Академию, приучил Думу и Блок, что он специалист по церкви, да и взор у него
был как бы фанатика.
Бюро Блока молчало. Кто
вздохнул, кто пошелестел бумагой.
День за окнами угасал.
Стволы деревьев Таврического сада стояли среди осевших, уплотнившихся сугробов.
Молчали восьмеро в комнате —
и снаружи ни один звук не достигал, ни одно движение.
Столько уже было переговорено за полтора года, столько! — и всё по одному
месту. Уже и говорить не хотелось.
А Маклаков
не возвращался.