Двадцать седьмое февраля

 

 

 

90

 

Ещё позавчера заказала государыня Лили Ден приехать к ней в Царское в понедельник. Сегодня утром, часов около 10, Лили была ещё в постели, когда услышала телефонный звонок. Не так быстро она к нему поднялась, и императрица спрашивала:

— Да вы, Лили, недавно только встали? А я хочу, чтобы вы приехали в Царское с поездом в десять сорок пять. Сегодня чудное утро, мы поедем кататься. Я встречу вас на вокзале. Вы побудете у нас и ещё успеете вернуться в Петроград с четырёхчасовым.

— О-о! — только успела отозваться Лили и кинулась одеваться. Надела немного колец, браслет, схватила перчатки, поцеловала Тити, оставляемого с няней, — и кинулась на улицу поймать извозчика.

Но не тут-то было! Лили совсем позабыла, что в городе в эти дни — беспорядки, и сейчас, сколько она ни высматривала, ни один извозчик нигде не мелькал, ни даже на Садовой. Да и трамваи же не шли, полные беспорядки!

Но как раз отъезжал живший рядом с Ден моряк, капитан Саблин, тоже флигель-адъютант, как её муж, и очень близкий друг царской семьи. Она помахала, помахала ему ручкой — он заметил и принял её в экипаж.

— Да вы не прямо ли в Царское Село? — спросила его.

— Нет, сегодня не собираюсь.

Так пожалуйста, довезите меня поскорей до вокзала, государыня будет встречать на станции, невозможно опоздать!

Саблин велел кучеру гнать.

Улицы были как улицы, в проходящем народе ничего особенного.

— Какие новости, капитан?

— Да никаких особенных. Только странный этот недостаток хлеба. И вчера стреляли на Невском. И сегодня откуда-то слышится. Но я думаю, всё наладится скоро.

С очаровательной подкупающей улыбкой, весёлый, передавая успокоение и тысячу приветов Ея Величеству, Саблин проводил Лили на платформу — и уже к самому отходу поезда.

А в вагоне Лили увидела госпожу Танееву, супругу главноуправляющего государевой канцелярии и матушку Ани Вырубовой, которую навестить в болезни она и ехала.

И кроме болезни дочери госпожа Танеева ничем не была обеспокоена, никаких петроградских новостей не знала.

Первое встревоженное лицо они увидели — близ мирной царскосельской станции в сверкающих сугробах, — лицо императрицы. И первые возбуждённые слова её были:

— Что в Петрограде? Я слышала — положение очень серьёзное?

Но решительно ничего серьёзного они не могли ей сообщить.

Коляска покатила. Утро было — великолепное, покорительное, небо — голубое, как в Италии, и снег повсюду лежал глубоким наслоем и сверкал радостно. Хотели ехать через парк, но там слишком много сугробов, поехали по улицам.

Пышноснегое Царское было мирно как всегда — и придворные иногда кареты с кучерами в красных ливреях добавляли праздничности.

Встретили капитана из Гвардейского экипажа, стоявшего последние недели в Царском Селе. Государыня велела остановить, подозвала капитана и спросила его об опасности. Капитан улыбался и заверил, что никакой опасности нет.

Ну, слава Богу, тут хватало и своих внутренних: с утра Алексею стало хуже, не упала температура, как должна утром, и на новых местах выступили пятна, видно лёгкой формой ему не отделаться. Приехали во дворец — государыня послала Лили навестить двух больных дочерей, а сама отправилась к наследнику. Прогулка их откладывалась, душевного настроения не было.

Между первым и вторым этажом существовал лифт, которым всегда поднималась государыня к детям, ей трудно было по лестнице. Но сегодня лифт испортился — и было в Петрограде что-то серьёзное или нет, а мастера не удавалось вызвать.

По характеру Александре Фёдоровне трудно было ограничиться заботами семейными, когда нависали государственные тревоги. Вчера послала она телеграмму Государю, по обычной телеграфной стеснительности, — сколько рук их передаёт, — выражаясь сдержанно, что очень озабочена положением в городе. Однако прошёл вечер — была единственная ласковая телеграмма, и не в ответ. Никакого отзыва на события, очевидно Государь знает достоверней. Склонялась государыня принять, что всё — пустяки, но вчера же вечером добился у неё приёма крупный правый журналист Бурдуков — и представил ей положение в Петрограде как катастрофическое. Он-то и напугал.

А Ставка — молчала, ничего не предпринимала. И ничего не докладывал Протопопов, — уж он бы, если что!..

Но недолго просидела государыня у сына — вызвали. Командир охраняющего дворец Сводного гвардейского полка генерал Ресин и помощник дворцового коменданта генерал Гротен с торжественно бледными лицами докладывали ей, что взбунтовались Волынский и Литовский батальоны, перебили своих офицеров и вышли из казарм.

Бунт в гвардии?? Поверить невозможно!!

Но генералы ждали от неё указаний.

Что же она могла им указать?

А уже сколько раз складывалось так, что она должна была решать без мужчины. Ах, так и было чувство, когда Ники уезжал, — что не надо ему уезжать, что без него тут пойдёт плохо!

Да если б она была не женщина, и в 45 лет переполненная болезнями, если б только одним своим духом, — она готова была на простое движение — сама вскочить на коня!

А Протопопов — молчал! А лишь по его заверениям, что всё будет в совершенном порядке, согласилась Александра Фёдоровна отпустить мужа в Ставку. Предполагалось, что Царское остаётся на заботы министра внутренних дел, да каждый день будут весточки или даже приезды (ещё ведь и нежное влечение Протопопова к одной сестре в лазарете Ани, как трогает эта неисполнимая любовь пожилых сердец). Но вот — четвёртый день бушевал Петроград — и где же была власть министра внутренних дел? И где же была подъёмная лёгкость его голоса, передаваемая даже по телефону? Сейчас — только и мог успеть телефон. И где же он был?

Не было звонка от Протопопова — она решила звонить ему сама. В такие густые события мог быть занят номер — но оказался свободен.

Свободен — но не отвечал.

Звонить, звонить! — требовала императрица от телефонисток, сидя сама у себя в спальне под портретом Марии Антуанетты.

Трубку взял какой-то случайный служащий. Доложил, что министр то ли вышел, то ли выехал, неизвестно куда, никто не знает, не видел.

Ещё странней.

Или — поскакал в гущу? решительно сам давит мятеж?

Но — висела, наливалась тяжестью каждая минута, прежде чем упасть.

А Ставка — тоже молчала.

И только одно государыня могла сделать — не щадя сердца Ники, как ни больно ему будет это прочесть, отправить ему тотчас телеграмму (писала размашисто):

«Революция приняла ужасающие размеры. Знаю, что присоединились и другие части. Известия хуже, чем когда бы то ни было».

Это будет удар по сердцу мужа, но и откладывать дальше нельзя.

А ещё — что она могла предпринять?! Ухаживать за детьми да ждать обрывистых сведений из города.

Ах, эти гадкие твари думцы! — ведь это всё разбудили и всполошили они!

О, не выдерживало сердце! Минуты — текли часами. А — часы?..

А Ставка — молчала. Государь как будто не ведал ничего или уж слишком много знал.

Городские события настолько нарушили нормальную государственную жизнь, что не могла императрица позвать и принять какого-нибудь государственного деятеля, как это бывало в недавние месяцы, — ни расспросить, ни направить, ни указать. Не могла вызвать — а сами они не шли: никто не заявлялся, не приезжал, даже не звонил. И Саблин, из самых верных, — вот с Лили неужели не мог приехать? И питалась императрица случайными сведениями, от камердинера Волкова, от камеристок, едва ли не от дворцовой прислуги (не было ведь и газет!). Она оказалась вдруг не властительницей огромной страны, но ото всего отрезанной матерью больных детей.

И вдруг ей доложили, что просит о приёме флигель-адъютант Его Величества Адам Замойский.

Замойский? Но он же в Ставке. Откуда?

Граф Замойский... Государыня его никогда не любила. В начале войны добровольно поступил в армию рядовым — но конечно сразу подхвачен Николашей в Ставку, произведен в корнеты, потом ни за что — Владимир с мечами, с прошлого года и флигель-адъютант. И использует место, считала она, чтобы чаще напоминать о Польше.

Ну, зовите!

И вошёл знакомый ей Замойский, но — с незнакомым, не будничным, драматическим видом — и это сразу передавалось сердцу. Не обычен был его приход, и строгий вид его, сохраняющий гордость при низком поклоне почтительности, и суховатый тон в произнесении страстных слов:

— Ваше Императорское Величество! Оказавшись случайно в Петрограде и будучи свидетелем событий, я почёл за долг не возвращаться в Ставку, но явиться к Вам и предложить Вам свою шпагу.

И стоял, гордо-почтительно.

Ах, польский гонор! — ты несравним! Висела на боку его простая офицерская шашка — но верно, да, только шпагою она и могла быть названа в этот момент! У государыни выступили слезы.

— Благодарю вас, благодарю вас! — протянула она ему руку для поцелуя.

У неё была масса войск в охране, ничего не добавляла ей одна шашка и один револьвер, — но сколько же добавляла подкрепления духу! Пока оставалась такая верность — оставалась надежда.

(А она никогда ничем не выделяла этого флигель-адъютанта. Она даже препятствовала переезду его легкомысленной жены в Могилёв, чтоб сохранить строгие нравы Ставки. А когда ожидался в Ставку Николаша — предлагала удалить Замойского на это время).

Но от Замойского же теперь узнала впервые столько потрясающих петроградских новостей и общую картину — что распахнуты все тюрьмы и все беглецы из острогов стали во главе мятежного движения, а Дума, конечно, присоединилась к нему. А главное: казаки! — незыблемая опора российского трона — изменили и оказались заодно с мятежниками!

После потери казаков уже не за что было держаться.

Тут ещё добавили — приехавший из Петрограда отец Ани Вырубовой, и какие сведения притекли по телефону к Бенкендорфу, к фрейлинам. По рассказам — уже полгорода было захвачено, если не весь.

И несгибаемая императрица, никогда не поддававшаяся и не поддававшая мужа своего требованиям всей этой рвани и образованной черни, теперь впервые расплавилась как перед ликом вулкана. И в час дня она отправила загадочно молчащему Государю:

«Уступки необходимы. Стачки продолжаются. Много войск перешло на сторону революции».

Про казаков — она не могла вымолвить!

 

 

К главе 91