224
Братьям Некрасовым и
маленькому Греве в какой-то комнате с толкотнёй и
суетой напечатали машинкой на полулистах бумаги удостоверения: «Предъявитель
сего такой-то, чин, фамилия, проверен Государственной Думой и должен
беспрепятственно пропускаться всюду по городу. Член Думы Караулов». И лихой
пожилой офицер в форме терского казачьего войска поставил свою крупную
энергичную жирную подпись, поплывшую по бумаге, и напутственно пожал каждому
руку.
Но уже
отлично понимали наши московцы, что и с этими
бумажками нельзя им из Думы даже и высовываться. Уже испытали они, как
это бывает, когда никакое спасение не пробрезживает.
Повидав, уже не могли они верить, что эти удостоверения выручат их, когда
сомкнётся снова толпа расстрелять их и разорвать.
До чего же дошло в одни
сутки: как подозреваемых воров, офицеров проверили, и вот
разрешали свободно ходить по городу!
Безопаснее, чем в
Таврическом, нигде не могло им быть сегодня. Возвращаться в
свой батальон нечего было и думать.
Итак, оставались они
полусвободными пленниками обширного, многолюдного, гудящего и доселе им не
известного дворца, куда и в голову им никогда бы не пришло прийти самим прежде.
И вот они ходили и ходили, верней переталкивались, отдаваясь течениям, куда их
несло. При свободном времени, как у них, тут много можно было посмотреть и
услышать.
В большом круглом зале под
несветящим куполом, изощрённо отделанном по всему верху, куда не доставал
человек, — внизу до того было намокрено и наслежено грязными ногами, что едва вызнавались крупные
паркетные клетки пола. А об лакированный деревянный футляр больших стоячих
часов почему-то гасили цыгарки — и весь он стал в заляпах пепла, а кое-где и окурки пристали. Как, впрочем, и
на стенах, на уровне плеч.
Тут много было завалено
вкруг стен беспорядочными горками, и ещё возили и выгружали и продукты, и
военное, целые свинцовые штабеля патронных упаковок. А два офицера с унтерами
тут же разбивали ящики и на корточках собирали пулемёты из частей.
В этой работе и Сергей и Всеволод могли бы им хорошо помочь, — но для кого
это всё? против кого?
В другом большом зале, тоже
со стеклянным куполом, белом зале заседаний, — набиты были все возвышающиеся
полукруги скамей солдатами: сидели втесную на думских
местах, и на ступеньках проходов, курили и бессмысленно глазели.
Какой-то новый тип солдатского выражения был тут у некоторых, какого братья за
всю службу не наблюдали: тупо-довольное, но не
радостное даже, и совсем без налёта готовности, офицеров они и не отличали
взглядом. И разительно было видеть столько солдат без строя, команды,
организации — просто бродячих, свободных. Дикое впечатление.
А в высоченной дубовой раме
за председательским местом свисал лохмотьями изорванный стоячий портрет
Государя, аршин в пять высотой. А выше рамы резной венец с короной был не
тронут — не достали. Жутко было смотреть, и чувствуешь себя соучастником
кощунства.
А между тем и другим залом —
в ещё одном великолепном длинном зале, долготою наверно шагов сто, с четырьмя
рядами белых колонн и с огромными люстрами, — всё время кипели какие-то ораторствования, сразу в нескольких местах кто-нибудь глагольствовал, подмостясь или не
подмостясь. Тут, в Думе, не было подозрения к
офицерской форме, все здесь офицеры были как бы примкнувшие к революции, и
могли без помех притискиваться к этим сборищам, хоть и сами выступать.
Говорили до потери голоса.
Где проклинали кандалы царизма, где вспоминали 905-й год. Совсем непривычные
неведомые речи, никогда такое звучащее не слышали. И не видели таких
восторженных курсисток, упоённо внимающих оратору, — совсем неизвестный мир, и
неужели это всё существовало в России и раньше?
А один оратор, молодой
городской штатский, кричал, что вот царь, забывая о внешнем враге, стягивает
силы для похода против народа.
— Мерзавцы,
— ворчал одноногий Всеволод, — а сами они не забыли о внешнем враге, когда
бунтовали?
Но и ворчать надо было потише, опасно. Царило в массе такое нетерпимое единодушие
мнений, которого даже в армии не бывает: достаточно было раздаться полугласу против, чтоб этого дерзкого сразу осаживали с
бранью.
Безопасность —
безопасностью, но мерзко. И откуда так быстро создалось такое внушительное
единство? От первых убитых. Вероятно же и здесь не все так думали, но все
боялись возражать.
Иногда протискивал через
толпу конвой несчастных арестованных полицейских — в мундирах или переодетых в
штатское, иногда — в сопровождении жён и детей, не понять — захватили их
вместе, или они сами пришли вослед.
Уже достаточно здесь
потолкались наши московцы, чтобы заметить, что
арестованных уводили на хоры дворца, там были комнаты, приспособленные под
камеры, — и там бы сидеть и им троим, если б не встреча с Керенским.
А каких-то видных вели не
туда, но первым этажом, коридором в обход зала заседаний. Проводили тут
высокого представительного господина в партикулярном платьи с почтенной седой бородой. И он оправдывался перед
здешним прапорщиком:
— Я ни в чём не виноват! Я
только выполнял свой долг, но, поверьте, нисколько не сочувствовал этим
приказам. И совершенно напрасно меня привели сюда.
И противно было от высокого
чина слышать такие оправдания, как не мог он думать вчера.
А в голове, повторяя круженье
Таврического, кружилось и своё одурение — оттого что мало спали, и от двух
расстрелов, и не евши со вчера, — и так досадно было,
что сегодня в комнате причетника не позавтракали уже принесенным.
Кого-то в каких-то местах
дворца кормили — курсистки и студенты, — в основном солдат, это множество
одиночек из распавшихся частей и живущее тут новой единой жизнью. То проносили
еду в бочках куда-то. Но офицерам было невозможно идти просить поесть. Да
невозможно было и накормить всё это человеческое море.
То кричали: «Хлеб привезли!», — и все бросались, душились к выходу.
Всё же какие-то расторопные
бойскауты выручили их, предложили с подносов по большому бутерброду с колбасой
и по кружке чая.
И всё же — безопасность была
выше. И оставалось кружиться здесь и день, и вечер, и даже ночь — а перед
рассветом, в самое глухое время, когда революционное ликование уложится спать,
— уйти по квартирам родственников. И даже разумнее было бы переодеться в
солдатское или штатское, — но где же и во что тут!
А пока — всё ходили,
смотрели, толкались и всё более осваивались в обширном здании Думы. Уже
обнаружили они, побывали в левом крыле, где сохранялся ещё относительный
порядок, простор в коридорах, думские служители в ливреях, охраняемые от
посторонних комнаты, — здесь-то можно было посидеть, отдохнуть, а то хоть бы и
прилечь на пол, московцы так опустились, что готовы
были, — но именно тут это было и неприлично. Можно было представить прежнюю
жизнь Думы отчасти по этому коридору, отчасти — поднимая глаза ко взнесенным потолкам, карнизам, фигурным верхам колонн,
орнаментам, лепке двухглавых орлов, многосвечникам, люстрам, всему ещё не испачканному
шарканьем снеговых сапог, — прежняя думская жизнь как опрокинулась вверх дном
замершей картинкой. Но и в ту красоту тянул и поднимался табачный дым, густой
человечий пар, запахи сапог, сукна и пота.
Около четырёх часов дня
раздалась гулко близко пулемётная стрельба — и началась паника во дворце.
Действительно, эту толпу как баранов можно было косить тут шутя. Наши московцы обрадовались: свои? надо к
ним как-то пробиться навстречу через задние окна в сад. Но тоже
пробиться не могли. А потом всё стихло и объяснилось ошибкой.
Шёл вечер, спать хотелось — валились готовы, но нельзя представить, где ж в этой
круговерти можно офицеру прилечь поспать. Дворец не обещал на ночь обезлюдеть:
всё так же горели сотни электрических ламп, и тысячи людей толклись,
толклись.
А оказывается, уже стали
примечать их характерную тройку как непременную принадлежность здешнего кишения. А кто тут и зачем
— знать никому было не возможно. И вдруг какой-то поручик остановил их:
— Ну что ж вы, господа московцы, почему не идёте на заседание?
— Какое заседание?
Оказалось, вот-вот
открывается в 41-й комнате на втором этаже собираемое Военной комиссией Думы
совещание представителей частей петроградского
гарнизона для ознакомления с положением в частях, — и о них трёх так поняли,
что они и есть прибывшие представители.
Переглянулись: почему ж и не
пойти? Они вполне понимали себя как представители полка, и не худшие.
Повели их ходом, который они
раньше и не заметили: там была узкая лесенка наверх, и обычные низкие потолки и
комнаты скромные.
В 41-й комнате уже собралось
две дюжины офицеров — сняв шинели на вешалку, сидели на скамьях и стульях как ни в чём не бывало, будто в городе нигде
офицеров не растерзывали. Только не ото всех батальонов прибыли.
Наши трое тоже разделись.
Зарегистрировались.
Лицом к
собравшимся сидело три полковника генерального штаба, чистенькие, неощипанные,
как полагается самоуверенные. И ещё один, пожилой, видно, что не строевой,
полковник Энгельгардт повёл председательствование. Предложил представителям
батальонов докладывать, что у кого делается.
Преображенцы и егеря уверяли, что всё
гладко. В Измайловском были убийства офицеров. В Семёновском аресты. Штабс-капитан Сергей Некрасов без труда
рассказал, что в Московском: разгром караулов, разгром
офицерского собрания, наводнение казарм рабочими. (Только о расстреле своей
тройки было бы нескромно рассказывать).
Полковники кивали, что им
это известно: Московский батальон более других захвачен рабочими, и в нём
полная анархия.
Но, горячо говорил
Энгельгардт, нельзя представить себе такой обстановки, чтоб офицеры не могли
вернуться к своим солдатам. Тогда кончена армия и кончено всё! Напротив,
революционный энтузиазм даст новую основу отношениям офицера и солдата, которых
раньше быть не могло, — отношений, основанных на полном доверии и гражданском
единстве. Напротив, следует ожидать невиданного боевого подъёма у солдат, который
принесёт нам скорую и лёгкую победу над немцами. Особенно в этих условиях
внешней борьбы со злейшим врагом России Временный Комитет Государственной Думы
намерен высоко поставить офицерское звание. Военная комиссия с распростёртыми
объятиями принимает всех офицеров — и тотчас снабжает их полномочиями на их
прежние или новые посты.
Сергей покосился на брата.
Ещё слишком помнили они
вчерашнее своё размягчение, как они отдали оружие солдатам, — и сегодняшних два утренних расстрела. А что они знали об офицерах,
оставшихся в батальоне, особенно старших — капитанах Яковлеве, Нелидове,
Якубовиче, Фергене? Ещё — живы ли они?
О-о-о, произошло нечто хуже,
хуже, невместимое в улыбки Энгельгардта и в бодрые
призывы Временного комитета.
Штабс-капитан Некрасов поднялся
и сказал в тишине:
— Господин полковник!
Господа! Вы же слышали: в батальонах офицеров убивают. Я вам рассказал: вчера
днём мы в этих солдат стреляли и не могли не стрелять, по
долгу. Какая ж мы к ним депутация завтра? Вообще, все мы — разве можем
вернуться к тому, что было до мятежа?