406
Такого дня, как минувший, не было у Алексеева, наверно, во всю жизнь. Были
бессонных несколько суток свенцянского прорыва, но то
была чисто боевая задача, в руках были и средства защиты — и закончилось
победой. А тут падали кирпичи на беззащитную голову — и ничем не охраниться. Без него произошёл обман с Михаилом
Александровичем. Без него погибал Балтийский флот. Но не только это, а ещё
новое мучительное стеснение разбирало грудь — перед Государем, и особенно
оттого, что он не упрекал Алексеева за промахи, но смотрел доверчиво-светло
и даже успокаивал. От этого добавился внутри — неназываемый стыд. Алексеев-то
понимал, что — крупно промахнулся.
И сейчас, этой ночью, он не
мог избежать встреч с Государем. Сперва — понёс к
нему, в губернаторский дом, отречение Михаила. И Государь — читал при нём. А
Алексеев стоял и, руки по швам, ждал упрёка.
Четыре дня и три ночи они не
виделись — а сколько утекло. И как Государь постарел.
Но — всё так же не было
упрёка. Огорчался Государь до стона:
— Что же он наделал? Кто его
надоумил? Какое Учредительное Собрание? Какая гадость!
А на Алексеева и тут не
посмотрел плохо.
И Алексеев вполне разделял:
во время войны — какое
Учредительное Собрание? Словоблудие.
И второй раз, во втором часу
ночи, ещё сходил к Государю — теперь без большой надобности, но утешить его
только что пришедшей с Северного фронта телеграммой генерал-адъютанта Хана
Нахичеванского, командира гвардейского кавалерийского корпуса.
«... Повергаю к стопам Его
Величества безграничную преданность гвардейской кавалерии и готовность умереть
за своего обожаемого монарха.»
Государь прочёл с движением
в лице и взял телеграмму себе.
Это ещё была — ночь. А как
вести себя завтра днём? Попадал Алексеев в положение деликатного шаткого
неравновесия. Государь выразил желание завтра прийти, как обычно, на утренний
доклад. И хотя теперь никак не могло быть никакого доклада, ибо он — не
Верховный Главнокомандующий, и странно это будет выглядеть со стороны, и может
быть донесено в Петроград, и великому князю в Тифлис, — но и сказать Государю
«нет», прямо в его печальные крупные просительные глаза, — не было у Алексеева
душевной силы.
Неравновесие было до такой
степени чуткое, отзывчивое, что и Родзянке, как ни серди́т, Алексеев в конце
разговора послал сглаживающие слова — ведь осведомился же он о здоровье, это
любезность, так: благодарен, поправился, но остались дефекты, мешающие
работать.
Неравновесие такое
деликатное, что даже вот сейчас с Манифестами — как правильно быть? Задерживать
их ни на час невозможно, надо рассылать по фронтам, — но и не смеет он такого
шага предпринять без одобрения Верховного Главнокомандующего, — а пока придёт
согласие из Тифлиса, может протечь вся ночь?
И Алексеев одновременно слал
в Тифлис — текст Михайлова Манифеста и почтительный запрос, разрешает ли
великий князь оба Манифеста объявить? А одновременно — писал фронтам сопроводительную к Манифестам: что сообщить их надо немедленно
как армии, так и гражданским властям, и притом указывать войскам, что всё
существование России зависит от результатов войны, и все воины должны
проникнуться единой мыслью... И чтобы не могли возникнуть какие-либо
междоусобные распри...
И в два часа ночи —
рассылать. Но ещё всю ночь не успокоиться, не улечься, пока не придёт
разрешительная телеграмма Николая Николаевича. И тогда — снова рассылать на
фронты, что Верховный Главнокомандующий — одобрил.
А тут притягивается ещё и
запоздалая телеграмма князя Львова — всё о том же, о двух Манифестах, а больше
— с напоминанием, что ещё же вот какая есть власть над генералом Алексеевым.
Но не множество этих властей
бередило его так, как — ужасная неловкость перед Государем. Ужасная натянутость
— как теперь обращаться с ним? Не причинить ему лишней боли — но и удержать же
в разумных границах, быть почтительным, но и не дать себя поставить в
невыносимое положение. Что из прежнего — можно и теперь, а что — нельзя?
Столько месяцев дружно,
покладисто работал Алексеев с Государем. Но только сегодня почувствовал — как
они интимно связаны.
И болезненно.
И роково.