51
Та дивная лёгкость, с какой
Воротынцев проплавал эти девять петербургских дней, — на обратном поездном пути
всё более оставляла его. К Москве погасла его победность,
и он всё больше накачивался табачным дымом.
И на московскую платформу
ступил как бы отерплыми ногами. С большим
беспокойством. Со смутной грозной тяжестью.
Отчего уж такая тяжесть?
Случиться дурное — ничто бы не должно, значит это
беспокойство не было предчувствие дурного. И ко дню рождения Алины он тоже ведь
не опоздал — как раз в канун, вечером. Правда, уже поздним.
А вот ещё, оказывается,
какая тягота открылась и надвигалась — притворяться. Улыбкой, глазами, словами
изображать так, будто ничего в Петербурге не произошло, простая естественная
задержка.
Москва была худо освещена,
экономили фонарный свет, местами совсем темновато, только яркими колесницами
прокатывали трамваи, да иные витрины щедро лучились.
Казалось — и на улицах
разлита какая-то тревога. Извозчик быстро гнал, как всегда с офицером. И не
замедлять же его.
Знать она всё же никак не могла.
Ну, задержался, ну, таковы военные дела. Можно объяснить, разрядить. Но ко дню
рождения — успел.
Ноги, такие лёгкие на
Песочной набережной, на Аптекарском острове, теперь гирями вытягивали по
лестнице, к себе на третий этаж.
Алина вышла к нему в
переднюю, как встав от сильной головной боли. Или вообще больная.
— Что с тобой? —
встревожился Георгий, ещё с порога, в шинели, не обняв, только привзяв за лёгкие локотки. Её болезни и боли всегда
отдавались ему как свои, колко.
Она повела бровями над
бледным лицом:
— Тебе, по-моему, это лучше
меня известно?
И смотрела проницательно.
Такая мертвенность, такая окончательность, перейденность
за все возможные рубежи была в ней, что...
Он поспешил пригнуться к ней
и поцеловать. В бровь и попал. В ухо ещё.
Нет, знать она ниоткуда не
могла, и догадаться не по чему, — но ударило ощущение,
что она всё знает, хоть уже и не скрывай. Однако нельзя было отдаваться
этому чувству ни в слове, ни во взгляде.
— Ты — больна? — с
беспокойством спрашивал он, это всё вместе. Никогда ему не было перед ней так
неловко, виновато и заодно так жаль её.
Она закинула голову, долго молча посмотрела на него как на потерянного, сощурив глаза.
Сказала:
— Из-за тебя.
И, не дожидаясь, пока он
шашку снимет, разденется, — ушла.
— Так ведь я же приехал,
успел! — оправдательно крикнул Георгий вослед. — Я же — успел!
Не отвечала.
Он быстро разделся, шинель
кое-как на колок — и быстро пошёл за ней вослед.
В большой красивой коробке
из-под шоколада (она собирала красивые коробки, потом находила им применение)
Алина, стоя у комода, перебирала, искала какую-то мелочь, полуспиной
к нему. К нему — беззащитным изгибом шеи под свежезавитыми
кудрящимися волосами. И обиженным плечом.
Георгию было так весело и
пьяно эти дни — как же ни разу ему не передалось, что ей — так плохо? И,
правда, почему ж не мог он хоть раз собраться прилично ей написать? — ведь она
же просила писать каждый день и ждала так.
Не пожалел её ни разу. Вот
этой беззащитной шейки.
Всё же предполагая не
худшее, взяв за плечи её не сильно, чтоб она не вывернулась плечами, он
повторял сзади:
— Ну, Алиночка,
не сердись. Не огорчайся. Прости.
Она полуобернулась,
посмотрела со скорбью, ответила раздельно:
— Ты — опозорил меня!
Георгий вздрогнул, так это
отчётливо пришлось: знала!!
Медленно отвернула голову.
Опять стояла затылком.
Знала!?? Да — откуда??
Но плеч не вырывала.
Раз не вырывала — всё-таки,
значит, нет!
Но ничего другого такого
страшного быть не могло.
Он стоял и смотрел на её
затылок, на тонкое вырезанное ухо, у неё красивые были уши.
Иногда возникало так,
неожиданно для него: по невнимательности, по неуклюжести, по торопливости он
делал ей больно, оказывался виноват, сам того не заметив. И не было лучшего
способа перейти от расстроенного существования к беспрепятственному,
как попросить прощения. А сегодня он был виноват — не на одно прощение. Просить
прощения — это был обряд между ними, всегда успешный. Или уж привести сильный
отвлекающий довод, к сильным доводам Алина была прислушлива.
Но для того хоть положение
надо понять. Бормотал:
— Ну, Алиночка,
я же приехал вовремя.
— Вовремя?? — обожглась она,
покинула коробку, резко повернулась к нему: — Это называется вовремя? После
трёх телеграмм! Четырёх писем! — ещё, наверно, и не дошли.
Глаза Алины загорелись — и
лицо сразу посвежело, стало не вялым, не больным, — удивительно быстро у неё
лицо менялось! Ну, хоть здорова! Опоздал, только-то?
Держал её за плечи, перед
собой, уверенней.
Десять дней вместо четырёх,
да. Но — головотяпы в Главном штабе, отделились от
Действующей армии и как будто дела им нет. (Мало, где ж — неделя?) И в
министерстве... Сперва обещали, тянули. (Ещё мало). Да
и Свечин задержал: дал телеграмму, что едет в Петроград, и был смысл его
дождаться. Выяснить, есть ли возможности со Ставкой. (Может,
Ставка её хоть чуть порадует? Нисколько. И это ещё она
не сообразила, что из-за Ставки придётся сейчас и уехать раньше).
Георгий говорил горячо и
старался честно, прямо смотреть ей в глаза, не увиливать. Это — первый раз ему
так досталось, невыносимо. И чувствовал, что краснеет, заметно покраснел. Ну,
всё! Догадалась...
Уголки глаз её сжались —
усмешкой? подозрением?
— Я тебе телеграфировала
приехать — как?
— Не позже как за день.
— А — ты?
— Я — за день и приехал.
— Это называются — за
день? Вечером накануне — это за день?
Она — раненая была, она остро
страдала, бедняжка, но — о-о-о! — с Георгия снималось шеломящее
первое впечатление, что она всё узнала. Если обида только в задержке перед днём
рождения — это мы как-нибудь выправим. День рожденья — это мы перестоим.
— Я так понял: “за день” —
значит не в тот день... Прости! — Он поднял её невесомые тонкие кисти,
приложился к одной, и к другой.
Да, день рождения — высший,
светлый день (именины не так, она не любила свою святую), но в их годовом кругу
и ещё с полдюжины высших, светлых, ритуально-священных, целый частокол. И он же
не пропустил!
Она горько усмехнулась:
— Приехал!.. Спасибо! Когда
уже гости отменены.
Нет, всё оказывалось не так
страшно.
— Ну, не поздно — с утра
позвать их опять?..
Она смотрела
горестно-осветлёнными глазами, с истаивающим беззащитным слоем — взглядом,
испытующим самую душу его:
— Не поздно? Ты думаешь?.. А
письмами — ты не мог подкрепить свою Жемчужинку? Почему — письма были такие короткие, небрежные?
Да! Простое благоразумие:
написал бы — и всем бы легче. В этом он несомненно был
виноват. Но тем расположенней и просил прощения.
Однако: просил — не слишком
руками, не притягивая больше и не целуя: от того, что она не знает, — теперь
качнуло его: что ведь подкатывает ко сну, что неизбежно сейчас — ложиться. А —
дико вдруг, противочувственно, противоестественно
показалось.
А — час поздний, он оч-чень устал, он вида этого себе ещё добавил.
Но — не оказалось и нужно.
Алина гордо подняла голову — не больную, не измученную, и глаза в глаза
сказала, как отпечатала:
— День рожденья — ты мне
испортил. И — какой!
Отвернулась, вынув бока из
его послабевших касаний, прошла щёлкающими шажками по паркету, ушла в спальню и
слышно повернула дверной приготовленный ключ.
Всё опять омрачилось,
испорченное, запутанное, — на завтра.
Но — и облегчилось: о, как
привольно, как свободно спать одному! и совсем не надо притворяться! И как
выспаться можно здорово.
Хотел бы поужинать — полезть
в буфет? на кухню пойти? — нет, безопасней лечь скорей да свет потушить тоже,
чтоб не переигрывать разговора.
Последнюю папиросу — в
темноте.
Отчасти этот день рождения и
очень кстати подкатил. Позорно было так отвечать Гучкову,
но может быть обидней было бы ему услышать, что не о
солдатах русских он думает. Да как можно было и ждать, что он думает о чём-нибудь,
кроме блистательной победы? И куда ж бы Гучков его завёл?
Да разве к этому Георгий
шёл? Неужели?
Очень легко ошибиться в тех,
с кем думаешь будто заодно.
Такой же откол и с
Шингарёвым...
Да даже ещё и не вчера у Кюба, а только в обратном поезде окончательно понял
Воротынцев эту ловушку: и Государь беспредельно предан союзникам за счёт
русской крови, и кадетская оппозиция, и заговорщики, — тем же союзникам, той же
ценой.
Помни́лось — совпало, и тут же
разошлось.
Он не нашёл, куда себя
применить.
А тут теперь ещё: как же с
Алиной дальше?..
И до чего противно лгать
лицом, руками. И — подло к ней.
Выдержать это долго будет
невозможно. Надо улизнуть да съездить в Ставку.
Её страдания за эту неделю
не подлежали такому простому прощению. Не просто памятный день, не просто
праздник, но — символ, что мы вместе.
После того вечера у Мумы, когда Георгий, почти ничего и не сказав, не сделав,
неожиданно так всем понравился, и Сусанна и другие заказывали видеть его на
обратном пути ещё, Алина и придумала: широко собрать гостей на свой день
рождения и уж тут он им нарасскажется вдоволь. И уже
объявлено было всем.
Но когда он замолчал,
оборвал, растоптал — да разве бы она ждала пассивно эту неделю? Да в её
характере — ринуться, броситься и прояснить! На второй день его опозданья она
уже взяла билет в Петроград — и настигла бы его там, и он не так бы извинялся!
Но вдруг — занемогла, озноб, насморк, голова, лежала без аппетита, и уходили
последние дни уверенности. И осталось, из гордости, отменить гостей самой,
придумать, что они решили отметить день уединённо, не в Москве. И теперь
возобновлять не то, что было поздно, а — невозможно.
За войну бесконечно огрубел
Жорж и одичал. Это ещё и в прошлом году открылось, когда она ездила к нему в Буковину. Там тоже день рожденья —
да какой? круглый, тридцатый! — уныло прошёл. Забыл
муж, как это было у них лелеемо, излюблено, все семейные годовщины: день
объяснения, день первого поцелуя, день обручения, день свадьбы. Он отупел, а её
женская долгая задача — смягчать его и возвращать в человеческое состояние.
Была интересная лекция
одного музыковеда, он объяснял: в том и верен психологической правде Пушкин,
что Германн у него ничего не ощущает, кроме карт,
Лиза для него — только ключ в дом. А братья Чайковские добавили любовь к Лизе,
и это совсем неправдоподобно, и так развалился ясный сюжет.
Может быть, Жорж и есть —
пушкинский Германн, только карты у него —
топографические?
Можно и так, конечно,
принять, что ничего особенного не произошло. Он непростительно задерживался, но
всё-таки вернулся, всё-таки накануне.
Да разве Алина хотела ссор,
объяснений? Она любила гармонию в семейных отношениях, любила стройность
созданного ею порядка, быта, внешней жизни. Но для этого надо уверенно
чувствовать, постоянно знать, что ты — ценима.