61
Молодость проживя в низких нищих мазаных землянках, в дверях сгибаясь
чуть не в пояс, а и в середине распрямляясь не во весь свой здоровенный
рост, полюбил Захар Томчак высокие потолки. Да
высоких потолков он, может быть, просто вообразить бы себе не мог, если бы к
постройке нового дома не побывал в отметных зданиях
Ростова, начиная с банка и биржи. И вот в новой экономии оба этажа он поставил
семи аршин высоты, как не строили здесь, а нижнюю парадную залу возвысил и до
восьми аршин, для того поднявши над ней пол в домашней верхней зале, куда
стягивали старую мебель.
Парадная зала окрашена была золотисто-розово, маслом, но под вид обоев. А потолок был не
просто гладкого цвета, но плавали белые пухлые облачка, а меж них летали
херувимчики, только не церковные, а хитроватые, и поглядывали вниз на гостей. С
потолка спускалась электрическая люстра на двадцать ламп, и из каждого оконного
простенка тоже торчала кривая с тремя лампами. В одном углу залы, уступая дочке
и невестке, мол так у всех порядочных людей, поставили
красную рояль, да две пальмы по бокам. Зато другой угол убрали иконами
по-христиански. А ещё в третьем углу такая стояла здоровая пальма, что вынести
её могли только все четыре казака вместе. Одна стена убрана была и зеркалом,
три раза перебрать разбросанными руками, рама резная, позолоченная, только не блескавая, а матовая (тоже, мол, так лучше), а само зеркало
отлито на собственном Его Императорского Величества заводе зеркал, фарфора и
хрусталя. По другой длинной стене между двумя распашными входными дверями и
дверями в столовую размахнута была печь в розовых изразцах. Одна короткая стена
была как бы стеклянная — на зимнюю веранду с заморскими тёплыми цветами, а
другой короткой стены и не было совсем: вся она была вынута аж
до самой арки, и могли гости, хоть по четыре в ряд, переходить в гостиную. А
гостиная была крашена в голубой цвет, а мебель в ней — полированного розового
дерева, хочешь в креслах таких сиди, хочешь — на стульях таких, а то хоть и на
диване, — такой же. И по полу гостиной постоянно простелен был французский
ковёр. А по зале осенью, вот как раз сейчас, к съезду, раскатывали текинский.
До того хороша и размашиста
была эта зала, что даже нечего было в ней делать: обедали не в ней, танцевать
экономисты особенно не танцевали, разве что в карты играть, так чересчур
просторно, на карты шли в домашнюю залу. И за всё шестилетнее стояние экономии,
кажется, лучшего случая не было, чем сегодня, первый случай — собрать всех
окрестных экономистов, хоть друзей, хоть чужаков, с кем и не выпивали никогда
за одним столом, — и размовляться о деле. Из-за
этой-то самой размахнутой залы и сговорились собраться у Томчака.
К
двенадцати часам такого же погожего солнечного дня с паутиною, разворачиваясь
по парадному двору и ещё на дуговой проезд к самому крыльцу, подъезжали и
подъезжали экономисты — на автомобилях, фаэтонах, в дорожных каретах, на
рессорных бричках, на линейках, а штундист — без кучера, на двухколёсном
шарабане, — ещё б на гарбе воловьей приехал, что
значит чужая вера!
Захар Фёдорович в шевиотовом
сиреневом костюме и в галстуке (собачья завязь, шею душит) стоял на крыльце и
только руки успевал пожимать, к одним сшагивая до
самого экипажа, перед другими опять запячиваясь на приступки. Приехало по
отдельности трое здоровых чубатых Мордоренок — два
Фомича и один Акимыч. А Дарьи не было, оно и всем легше. И осторожно спустился с высокого сиденья, как паук
по паутине, круглотелый маленький Третьяк —
потихонечку, оглядываясь, не укусят ли. Был он, как всегда, и летом, в старом
чёрном пальто — нараспашку, а полы гребут по земле. И Чепурных
прикатил на дикой тройке — гологоловый, так брит, что
голова аж сверкает (носил оселедец, да в Ростове
засмеяли, сбрил недавно), зато усы как казачьи пики, в стороны. И приехали Мяснянкины, дружные дядя с племянником, оба
пунцово-лиловые, небось уж с утра набрались. И двое
молокан приехали, с дальних хуторов. И вот штундист.
А Владимир Рудольфович фон Штенгель не только сам не пожаловал, но и управляющего
своего не прислал. С мужиками не хочет.
Все они проходили в
переднюю, а там стоял лакей Илья с седыми бакенбардами (так ему велено было,
иметь бакенбарды) и в своей парадной ливрее. Он принимал шляпы, палки, пальто и
с поясным приклоном
показывал каждому на зал.
Где же было стать Роману? Не
только о сути доклада своего он так ничего и не сказал отцу, из гордости, а тот
не спросил, из гордости, но и как гостей встречать — тоже между ними не было
обговорено. Стать теперь на крыльце рядом с отцом? — терялось отдельное
значение Романа. Стать в передней? — при лакее невозможно. Так принимал Роман
гостей уже в самом зале — строгий, деловой, в чёрной тройке и безо всякой
улыбки (знал он от зеркала и от Ирины, что никакая улыбка ему никогда не идёт,
она как будто угрожающе выглядит). Принимал, рассаживал по залу и по гостиной и
сразу деловыми замечаниями настраивал экономистов, что приехали — напрягаться
головами, а не гоготать и обжираться.
Но и хозяев и гостей более
всего удивил — кор-рес-пон-дент! Да, самый настоящий
корреспондент екатеринодарской газеты! Никто его не
ждал, никто его звать не догадался, а просто был он в Армавире, от кого-то
пронюхал про совещание (верней — что покушать можно будет по-экономически)
и приехал — поездом, со станции пешком. Был он беленький, каких
на Кубани не бывает, и худой, как с глистами.
Роман сразу его оценил: вот
то, что и нужно, как же сам не догадался? Очень был с ним любезен, внимателен.
И за большим столом совещания, по которому раскатано было синее сукно, наметил
ему место рядом с собой.
А экономисты — аж ёжились: как держать себя при таком человеке? ведь
пропишет. Хоть и рта не раскрывай вовсе.
Ну, всё же разговаривали, от
него подальше, а как подходил — смолкали. Разговаривали — про ростовские
мельницы. Всегда они работали на кубанском зерне, а теперь — запретили туда
везти, и мельницы какие остановились, а какие — грубые сорта дерут. А тут —
зерно томится. Это что, отвечали, вот с Питербурха чоловик прыйихав, там зовсим йисты нэма
чого. — Да колы б хлиб и вэзты у Ростов — так хиба ж то цину дають? Задарма скоту скормыть, и то барышу бильш. — А бичёвка завжды була четыре с полтиной пуд, а зараз — пьятнадцать
карбованцив. — Та шо бичёвка? А подошва? — Та вы кажить,
робитныкы почём? Ранйше
парубок на усём хозяйском за
пьятдэсят карбованцив на
лито наймався, а тэпэр йому двисти дай! — Та шо парубок? Баба в страду от зари до зари радэшенька була за симдэсят копийок, а тэпэр йий як бы нэ тры карбованця?
— Та хочь бы робыли за совисть, а то тильки грошы хватают, а робыть нэ робят. — И заплатышь,
а шо ж, як робитныкив пидчистылы? Тильки инвалиды и
остались, учётных вже нэма. А у том Ростови,
дэ яка пукалка працюе, так биля нэй — учётный... Полонэных
бы далы досыть, так и полонэных не прыжинут. А кого прысылають? — парыкмахеров та бухгалтэров. У полонэных, бачишь ты, специяльность!
— Та хочь бы ци булы, кого заслалы. А то у саму страду — цап тоби, кудысь йих загрэблы,
увэзлы.
Всё это верно говорили
отчасти, но такими бесцельными бесформенными балаканьями сбивали Романов
доклад, портили ему. И, проворно ходя по залу, чёрный, подтянутый,
поворотливый, с холодной любезностью, он предлагал отцу и другим старейшим —
начинать.
А как его делают — совещание,
никто не знал. Шли к большому столу под синим сукном, и даже братья Мордоренки, даже Яков с платиновыми зубами, не лезли
занимать первые места. С непривычной уступчивостью отнекивались, не вылезать бы
вперёд, препирались не чтоб себя выставить, как обычно, а чтоб себя загородить.
И покашивались
на Корреспондента.
Отец как хозяин вроде и
начал — вот, мол, собрались, побалакаем, кто як розумие...
Но председателя — не предложил избрать. Ждал Роман, может
скажет: вот у сына — доклад. Не сказал.
Что ж, оставалось
действовать самому. Два десятка несуразных, мордатых,
бронзовых и красных сидели в развалистых креслах вокруг просторного стола и без
стаканов, без игральных карт не знали, чем руки занять, даже угребали их с
синего сукна. По виду раззявились, а ощущали себя
неловко. И на обширном синем овале не было ни единой бумажки. Ни единой, кроме
большого бухгалтерского тома перед Романом и маленькой книжечки перед
корреспондентом. И уже две этих записных книги всех заставили насторожиться и
поглядывать на Романа. И теперь, не ожидая больше, он поднялся, строго оглядел собравшихся и сказал:
— Господа. Для того, чтобы наше совещание было плодотворно, не покажется ли вам
удобным, если я сделаю доклад, дам анализ главным хозяйственным проблемам,
стоящим перед нами, и предложу практические действия, после чего вам будет
удобно высказываться?
Да — захолонули все! Не
ожидал никто: ведь вот, оказывается, среди нас какой говорун вырос! Да такие
слова — тут может быть и знал только один штундист, на дальнем углу, с
маленькой чёрной бородкой.
И этим молчанием, этим
согласным растерянным бормотом расчистился без
председателя путь докладу. Роман распахнул толстую книгу и, поглядывая туда, а
то уже и не поглядывая, свободно, твёрдо выговаривал, то поворачиваясь вправо,
то влево:
— Первая группа проблем —
это цены на нашу продукцию, в первую очередь, конечно, на хлеб.
И иногда перешуршивая
листами книги и там карандашом что-то отмечая и выделяя, рассказал экономистам и
про хлеба, и про кукурузу, и про шерсть, что они сами знали хорошо, но сложить
так бойко и быстро ни за что б не сумели. (Да у кого б
это терпения хватило всё выписывать!) Возмутился Роман низкими твёрдыми ценами,
но напомнил, что и на реквизируемый скот первоначально были поставлены слишком
низкие цены, а когда настояли хозяева, то подняли их, и за пару быков стало
платить государство 400 и 500 рублей.
Корреспондент стал
записывать.
А Ирина чуть выглядывала из
притворенной двери столовой.
— Вторая группа проблем —
это цены на промышленные товары.
И вычитывал эти нынешние
цены: на плуги, на молотилки, на лопаты. И так от этих цен все разжигались, что
Чепурных прогаркнулся
громовым басом:
— А город усэ хоче надармачка!
Нэхай бы робылы, як мы робым.
И поддали ему:
— Нэхай
бы мэньш на заводах бастовали, о тоди
б и цины булы.
Но — слушали. Кто голову
задерёт, а там примирительные летают пташки не пташки, люди не люди. Сам
удивлялся Роман, как хорошо его слушали, и как удаётся его первый общественный
опыт. И от удачи ещё ровней держался и ещё высокомернее говорил:
— Третья группа — это
рабочие руки. Положение и без того уже было катастрофическое, вы знаете, но вот
начинают забирать и ратников 2-го разряда до 40 лет. Через какие-нибудь
месяц-два у нас всё производство остановится.
Широскулые молокане похлопали,
похлопали веками: верно.
Крикнул Федос
Мордоренко:
— Та розиряют
хозяйство дотла!
— А ещё добавим и разврат
труда: рабочие знают, что на них спрос, и работают хуже довоенного. Знают, что могут
всегда уйти и найдут себе оплату выше.
Корреспондент записывал. (А ещё, когда приоткрывалась дверь в столовую, прислушивался туда.
Тощий он был просто на редкость, тут среди экономистов
похожего не было).
Слушали, не разбредаясь
голосами и толками. Перед этими туземцами всегда свои преимущества зная, всё же
удивлялся Роман, как сильно звучит его речь. Не давая вниманию рассыпаться, он
приводил цифры, примеры, но не слишком много, и переходил к следующим
проблемам: землевладельцам не дают государственного кредита, и потому, чтоб не
останавливать производства, они вынуждены принимать любые условия рынка, любые
цены, хоть в полное разорение себя, не имея возможности выждать лучших.
Тут многие закричали
одобрительно. И всё увереннее видя себя их признанным ходатаем, Роман заключил
так:
— Государству выгодно только
среднее и крупное землевладение: большая отдача капитала и большее приложение
труду. У крестьян нет средств, и они не могут поднять культуру хозяйства. Но и
дворянское землевладение ведётся не лучшим образом: сами дворяне — белоручки,
они коммерсанты плохие, а управляющие обкрадывают их и ведут хозяйство как
чужое. Поэтому только экономисты представляют собой высший тип современного
сельского хозяйства. И это должно понимать государство — и не должны забывать
мы. Поэтому пришло время нам сменить язык с властями. Не ждать, как свалится, и
не просить, а — потребовать. Напомнить, что такое мы для государства, сколько
мы даём продуктов, — и потребовать!
Передались, передались
совещанию — гордость его и обещательность, что именно
он — сумеет потребовать. Осанились экономисты (а кто
и губу отвесил), заважничали степняки, впервые услыхав, что они
от властей — и вдруг потребуют! Как от своих конторщиков?
А Роман дальше всё точней
предлагал: вынести постановление, выбрать уполномоченного, чтоб он снёсся с
другими группами экономистов, а тогда от общего лица ехать на переговоры с
властями и ставить условия. Рабочие руки? Если нет достаточно военнопленных,
можно привезти рабочую силу с Востока или с Севера, у государства есть такая
возможность, а нет — пусть сумеют. И пусть государство предложит экономистам
кредит — не так, как нас грабит Волжско-Камский банк, под 8%. А хлебные цены
если не будут установлены достаточно выгодные — экономисты имеют возможность вот
с этой осени, сейчас, вообще хлеба не сеять или сократить посевы,
а перевести силы и средства на то, что дает барыш. И уж конечно отказаться от
белотурки, от гирки, раз государственными ценами они
не выделяются.
С несомненным успехом он
кончил. Обеспечено было ему избраться таким
уполномоченным. И будет публикация в газете. Скромно сел. Из Ириного золотого
портсигара закурил. Посмотрел ещё в лица кой-какие.
Так уже пристроились слушать
Романа, что когда он кончил свою резкую речь, закрыл тяжёлую книгу и сел — то как будто ждали, может он ещё что скажет, чтоб остальным
полегче.
Поклацал Яков Мордоренко
платиновыми зубами.
Кто-то вздохнул. Кто-то
крякнул.
Мяснянкины очень важно бровями повели,
друг на друга посмотрели, ничего не сказали.
Кому-то ещё говорить надо,
что ли? Как его делать, это совещание? Вперёд не лезли, никто.
Ещё кресла были такие — для
сиденья слишком удобные, вглубь-вглубь принимали, утопляли
пяти-шести-семипудовое тело. А уж крышка стола подымалась чуть не к подбородку, много не поговоришь. А
встать — так ещё трудней.
Хмурый маленький Третьяк
положил было ладони на стол, упёрся, локти вывернул кверху, как надо бы при
разговоре стоять-упираться, — нет, не осилил, остался сидеть.
Роман был так доволен собой,
что упустил посмотреть лишь — на отца. Да и сидел отец по той же стороне,
человек через двух, на него неудобно и шею крутить.
Да и никто от старшего Томчака не ждал: уж с
сыном-то у них наверно сговорено, вместе думали.
Всю речь Романа Захар
Фёдорович просидел молча, голоса не подавая. И когда
теперь в два подлокотника упёрся, встал — тоже не поняли: может он по хозяйству
распорядиться, обед проверить?
Нет. Так и остался стоять — дюж, не стар, не сгорблен, однако косточками кулаков
упершись в надёжную, там под синим сукном, твердь дубового стола.
И было от совещания — только
вот это положение тела, что он догадался стоять, когда все другие, хоть его не
выше, сидят. А заговорил не громко, не звонко, на доклад Романа не похоже, а
даже тише обыкновенного:
— Так-то так, хозяйва́... На шерсть, та на скот, та на люцерну с пидсонухом мы пэрэкынуться можемо и два года пэрэбьемось.
Выручка — будэ. А там, мабуть,
и ця вийна набрыдлая закинчиться, нэ до Дру́гого
ж вона Прышестя... А тильки:
як же вона кинчиться, хто б
мэни насампэрэд сказав? Не прыйдэ ли Герман до Армавира?.. Як мы ось зараз сговорюемось та хлиба нэ посиемо — то шо наша армия будэ на той год у
рот пхаты?
Даже не тих, а именно задумчив стоял Захар Фёдорьгч, как
был последние дни, как будто гаркать не умел, палкой замахиваться не умел и
сроду по степи не носился, стегая коней. Замолчал и стоял, как бы мог и
кончить, дальше не говорить. Однако стоял. И все ждали. И опять — тихо, даже
ласковым голосом, какой и в семье-то своей от него редко слышали:
— Да, дило
йде в шкоду. О цей, остатний, год мы розиряемось.
И так же будэ у наступном.
Но кого б там до властэй нэ
посылать и шо б воны там нэ
удумалы, а хочь бы уси булы головы дурьи — повынни и мы тут думать, для того зибралысь.
И перед самым
трудным ещё постоял, не торопясь голову совать.
— А може
б мы года на два, на тры та забулы б зовсим цэ скаженнэе слово — барыш?
Як бы зроду мы нэ булы учены, шо такэ барыш е? И нэхай у наступный год бильш будэ от нас утикать ниж прытикать — абы работа йшла, хлопцы! Абы хлиб взростав и люды його йилы.
И ныякый банк крэдытив нам
на то нэ дасть. А мы и просыть не будэмо. Ось, як я мо́жу кожный дэнь сала такый шматок зйидать
и хлибыну цилую — а можу вэсь Вэлыкый
пост майже и нэ йисты нэчого. Живит провалыться, а жив буду. А от Паскы
до Троицы знову нарощу, та
и з лышком. Вот так и мы
года два поробым — и уси останэмось на мисци. И земля нас выручэ знов. Бо:
нэ гроши нас нажилы,
а мы — йих. И як трохы
спустым йих — так писля вийны нажинём,
здобудэмо.
В ужасе был Роман: что отец
нагородил? Что наделал? Да если б знать — надо было говорить с ним раньше! Но —
ожидать было нельзя такого от старика!
Вот Дарьи нет! — вот она бы
сейчас клюкой ответила Захару! Да как все Мордоренки
муку рабочим не с мельницы своей берут на 42 постава, а в экономии паровичок
поставят и гонят дерть, — так неужели они стерпят Захарово — без барыша? Да
Третьяк! — барашков, правда, рабочим не считает, а коробку сардинок после
гостей — “приберите, шоб цела була”,
— как же это: чтоб утекало, а не притекало?
Но всё не перебивали
безумного, и успел Захар так ещё сказать:
— И робитныкив
ныхто нам нэ прывэзэ. А шукать трэба самым. А для того — трэба платыть. Як и двисти за сезон,
так и двисти. Пры тому, шо хлиб продавать у збыток — ще и робитныкам
бильш платыть, соби у шкоду. Тому що йим цю
вийну пэрэжить — нияк нэ лэгше
ниж нам з вамы. Або ниж
моим симдэсят двум быкам упряжным, за кым ходыть ось нэма кому...
Ласково сказал. К быкам.
Но уже видел Роман, что
будет сейчас отцу — грозный ответ! Оскалилась почти вся та сторона стола, кроме
штундиста, да штундист робкий встрять не посмеет. Лошадник Евстигней
Мордоренко аж челюсть
отвалил, Яков — всю платину оскалил. Мяснянкины стали
совсем лиловые. А Третьяк слабыми ручками опять в стол упёрся, упёрся, как
будто сейчас и ноги сюда вытянет и дальше по столу на четвереньках.